444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Тард » Чужие петлицы. Дилогия (СИ) » Текст книги (страница 25)
Чужие петлицы. Дилогия (СИ)
  • Текст добавлен: 17 июля 2026, 23:32

Текст книги "Чужие петлицы. Дилогия (СИ)"


Автор книги: Роман Тард



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 37 страниц)

Глава 10
«Орден»

За ними прислали самолёт, и это было хуже всякого приказа.

Связной вынес из землянки сложенную бумажку и поглядел на Воронина так, будто принёс повестку. Группе предписано к утру выйти на партизанский аэродром у Знаменки. Борт придёт с темнотой.

Воронин прочёл, перечёл и не поверил глазу. За разведгруппой в немецкий тыл, в самый разгар работы, гоняли «уточку». А «уточку» зимой сорок первого тратили на раненых командиров полков и на пакеты, которые нельзя доверить ничему другому. Он стоял посреди вытоптанного снега, держал предписание заскорузлыми пальцами и думал не о том, зачем их выдёргивают, а о том, во что это обойдётся. Ночь лёту. Две заправки скудного бензина. Риск над линией – и всё это, чтобы снять с дела пятерых, которые делу как раз сейчас и нужны.

– Нас, что ли, к награде представили, командир? – Гридя сказал бы это весело; Гридя лежал на партизанской базе за болотом с заштопанным бедром, и сказать было некому. Сказал Лыков – без веселья, протирая полой очки, щурясь без них в белую муть: – Или проштрафились?

– Соберись, – отозвался Воронин. – Узнаем на месте.

Третьяк не спросил ничего. Сидел на корточках у входа, вязал и распускал свой сыромятный ремешок и смотрел в землю, – и по тому, как смотрел, Воронин понял: сибиряк тоже считает, что зря. Зря палят бензин, зря рискуют бортом, зря снимают пятерых с участка, на котором они только‑только пристрелялись к немецкому отходу. Тыловому делу был дан ход, дело шло – а их с него сдёргивали неведомо куда.

Уходить из этого угла не хотелось ещё по одной причине, которую он сам себе договаривал неохотно. Третий день он водил группу не как прежде. Петлял, дробил след, дважды одинаково не ставил ногу. В этом углу его кто‑то читал. Дважды немец отозвался грамотней, чем умеет немец в тылу, и оба раза за этой грамотностью встал один и тот же – ровный, терпеливый, сидящий где‑то за линией и сводящий его, Воронина, удары в одну руку. Уходить, не размотав этой нитки, было всё равно что бросить недоигранную партию.

Но приказ был приказ, и спорить с «уточкой» не приходилось.

К аэродрому шли всю ночь, лесом, прежним порядком – Третьяк головным, Дед замыкал. Самолёт сел на лыжах в три приёма, обдав их снежной пылью; лётчик не глушил мотор, и они полезли в тесное брюхо по одному, цепляясь снаряжением. Воронин подсаживал каждого под локоть – и на четвёртом рука его коротко выждала пятого, который должен был подойти из темноты следующим, и не подошёл. Пятым был Гридя, и Гридя сейчас лежал за болотом. Воронин полез сам, последним, в пахнущее бензином и стылым металлом нутро.

Машину тряхнуло, повело по насту, оторвало. Воронин привалился к холодному дюралю и в круглое обледенелое оконце смотрел вниз, на уходящий назад, чёрно‑белый, исчёрканный его собственной лыжнёй угол земли, где они три недели рвали немцу узлы, тягу и переправы. Там, внизу, остался с пустыми руками тот, кто его выслеживал, – ждал его на земле, терпеливо, а Воронина уносило по воздуху, через линию, в Москву. Сам того не зная, он уходил из‑под занесённой руки.


* * *

Москва встретила его не парадом, а очередью в коридоре и запахом сургуча.

Их развели по баням и пересменкам, обмундирование отдали в прожарку, и сутки Воронин проспал как убитый на жёсткой койке в каком‑то пересыльном закуте, а на вторые за ним пришли и повели – не к Судоплатову, как он ждал, а длинными гулкими коридорами с дорожками, прибитыми медными прутьями, на третий этаж, где у обитой дерматином двери уже стояли, переминаясь, человек шесть в новой, со склада, форме, и у двоих руки были на перевязи. Один, совсем молодой, всё одёргивал гимнастёрку и поправлял ремень, будто на смотру, и от этого делался ещё моложе.

Награждали скопом и скоро. Это стало ясно с порога: ни знамени, ни оркестра, ни речей на полчаса – рабочая комната, длинный стол под зелёным сукном, графин, на углу плоские коробочки, накрытые газетой, и за столом немолодой полковник с усталым серым лицом, при нём двое: один зачитывал, другой отмечал в списке. Не торжество – разнарядка наград, такая же будничная, как разнарядка валенок, одно дело из двадцати до вечера.

Зачитывали по бумаге, без выражения: за образцовое выполнение заданий командования в тылу противника, за проявленные при этом мужество и находчивость. И эти слова – про лёд под Жижалой, про Дёмина, которого он сам отрезал от берега гранатой, про Капустина с простреленным горлом, оставленного немцу, про снятых ножом часовых под Слободкой – весь этот тяжёлый, мокрый, ничем не отмывающийся декабрь уложили здесь в одну гладкую казённую строку, и от того он сделался лёгок, как пушинка. Бумага не лжёт, подумал он. Она просто не умеет весить. Что ни положи – лёд, кровь, чужой мах рукой через плечо, – перепишет одной строкой и не запомнит.

– Рябов, Сергей Иванович. Орден Красной Звезды.

Он шагнул, как все, к столу. Полковник встал – поднялся тяжело, опираясь костяшками о сукно, – взял с угла коробочку, и Воронин увидел его руки: пальцы старые, в трещинах, и один ноготь сорван и чёрен, как у человека, который не за столом эту войну провёл, а только присел к нему на час. Полковник не привинчивал сам – дал орден в руку, коробочкой, и пожал ладонь, коротко, сухо, и в усталых глазах не было ничего, кроме привычной усталости, и Воронин был ему за это благодарен: пафоса он бы сейчас не вынес.

– Носите, – сказал полковник. И, отпустив руку, добавил тише, не для протокола, оглядев его быстрым опытным глазом – лицо, ещё не сошедшую с него тыловую серость, манеру стоять: – Сами, что ли, ставили?

– Что ставил, товарищ полковник?

– Заряды. – Полковник смотрел снизу, и было в его прищуре то, чего не было в зачитанной строке: понимание цены. – По делу видно, кто сам ставил, а кто посылал ставить. Носите.

И отвернулся к списку, к следующему, и тот молодой, что одёргивал гимнастёрку, уже шагал к столу, торопясь и сбиваясь с ноги.

Всё. Воронин отошёл к стене с коробочкой в кулаке. Орден был холодный и тяжелее, чем казался на вид, – маленькая красная звезда, эмаль, красноармеец с винтовкой посередине. Он подержал его на ладони. Та же ладонь третьего дня держала связку, которую он бросил на лёд под своих. Рука помнила вес связки лучше, чем чувствовала сейчас вес ордена. Он закрыл коробочку и сунул в карман гимнастёрки, к сердцу, где у солдата кладётся документ и фотография, – и где у него лежал сейчас, сложенный по старым сгибам, рапорт на Третьяка, который он так и не сдал.

Вот теперь и орден лёг рядом с тем рапортом. Хорошее соседство, подумал он. Звезда за то, что сорвал немцу контрудар. И донос на собственного бойца – за то, что положено по декаде. Обе бумаги к сердцу, в один карман.

В дверях, выходя, он на миг разминулся с тем, кто входил, – и тело сжалось прежде, чем он понял, кого узнал.

Берия прошёл мимо коротким тяжёлым шагом, со своими, к боковой двери, минуя стол с наградами: он шёл по другому делу и наградную мелочь, верно, не замечал вовсе. Но, поравнявшись, скользнул по Воронину взглядом из‑под стёкол пенсне – быстрым, ничего не выражающим, каким хозяин окидывает в проходе исправный инструмент: на месте ли, цел ли. Ни тепла, ни памяти о том ноябрьском вечере, когда Воронин клал перед ним зимний прогноз. Короткий учёт. Узнал, отметил, что цел и при ордене, и пошёл дальше, унося этот учёт в свою тяжёлую расчётливую голову, где Воронин теперь числился отдельной строкой – не «псих», как полгода назад, а позиция, доказавшая полезность и оттого подлежащая использованию.

Дверь за наркомом затворилась. Воронин выдохнул. Всё это время рука стискивала коробочку в кармане сквозь сукно. Вот тебе и награждение, подумал он. Орден дали – и тут же, в дверях, без слов напомнили, чей ты теперь.


* * *

Судоплатов принял его под вечер, на ходу, в проходной комнате, заваленной картами и сводками, где двое командиров чертили что‑то на двухвёрстке и спорили вполголоса о санях и горючем.

– С орденом, – сказал Судоплатов вместо приветствия, не вставая из‑за приставного столика и не отрываясь от бумаги, которую читал. – Завьялов своё слово сдержал. Его представление, ещё с Вязьмы, осенью. Полгода шло по инстанциям, насилу дошло. – Он отложил её, поднял на Воронина тяжёлый изучающий взгляд. – Завьялова, кстати, нет уже. Под Наро‑Фоминском, в декабре. Так что некому теперь и руку пожать за то знамя.

Воронин промолчал. Полковника Завьялова он помнил серым прогоревшим лицом и черно́той под глазами, двое суток на ногах, в ночь перед смыканием вяземского кольца, – и вот того лица тоже не стало, и осталась от него одна эта звезда в кармане, дошедшая полгода спустя, как доходит свет от погасшей уже точки.

– Сядьте, – сказал Судоплатов. – Разговор есть, и не наградный.

Воронин сел. Судоплатов отослал чертёжников движением подбородка, и те вышли, унося карту, и в комнате стало глуше.

– Вас на участке заметили, – сказал Судоплатов без перехода. – Не я. Семёнов.

Воронин не шевельнулся, но подобрался, как подбираются на тонком льду, услышав под ногой треск. Семёнов. Ровный, негладкий, неподкупный Семёнов с его всегда отглаженной формой и неподвижным взглядом, тот самый, чей донос на самого Воронина Судоплатов в своё время не порвал, а положил под сукно – рычагом и угрозой разом.

– Он подал рапорт, – продолжал Судоплатов, и в ровном его голосе ничего нельзя было прочесть. – Не на вас. На вашего сибиряка, на Третьяка. Что тот‑де из бывших, с тёмным родством, до войны промышлял на Ангаре сам по себе, власти сторонился, и держать такого в группе особого назначения, при человеке, вхожем сами знаете куда, – недопустимо. Просит проверить и из группы изъять.

Вот оно, подумал Воронин. Та самая бумага – только написал её не он. Он сунул руку в карман и нащупал сквозь сукно две вещи: коробочку ордена и сложенный листок. Свой рапорт на Третьяка – декадный, обязательный, отписанный по форме под коптилкой, за линией, и так и не сданный, потому что сдавать было некому. Поручитель сибиряка, он же был обязан декаду за декадой строчить на него донос – и носил этот хомут три недели, надетый на себя собственными руками. А Семёнов отписал то же самое, не дожидаясь его листка.

– И что вы хотите от меня, товарищ старший майор, – сказал Воронин. – Подтвердить или опровергнуть?

– Ни то ни другое, – отозвался Судоплатов. – Семёнов прав по букве. Третьяк и впрямь из тех, кого по букве в такую группу не берут. Опровергать букву глупо, букву не опровергнешь.

Он навалился локтями на столик, и в глазах его стоял не вопрос, а проверка.

– Я хочу знать одно. Сибиряк ваш – он чего стоит в деле? Не по анкете. По делу. Стоит он того, чтобы я придержал семёновскую бумагу, как придержал в своё время другую? Или дешевле его отдать, чтоб не возиться?

Вот она, развилка. Отвечать надо было не «он хороший человек» – хорошими людьми здесь ничего не доказывают, – а тем единственным языком, который в этом доме слышат: языком пользы.

– В том углу, – отозвался он, – где мы три недели работали, я память свою наперёд исчерпал в первый же день. Дальше шли вслепую, по живой земле. Третьяк эту землю читает, как я карту. Где немец поставит секрет, где у деревни прикормлен доносчик, где лесом можно, а где нельзя, – это всё он, не я.

Он положил ладонь на край столика.

– Я без него в том тылу – половина командира. Отдадите его Семёнову на проверку – отдадите вместе с ним глаза группы. И первый же мой провал за линией ляжет на эту бумагу, не на сибиряка.

Судоплатов смотрел долго, неподвижно.

– Глаза группы, – повторил он за Ворониным, без одобрения и без насмешки, всё тем же сухим учётом, что и у Берии в дверях. – Польза, стало быть. Не жалость, не дружба – польза. Этим языком я с вами говорить умею.

Он откинулся.

– Бумагу придержу. Пока стоит ваша польза – стоит и придержанная бумага; не станет пользы – не за что станет держать и её, и вас. Семёнову отпишу: проверяется в деле, изъятие нецелесообразно. – Он провёл ребром ладони по сукну, будто отчёркивая сказанное. – Он не отстанет. Он по‑своему прав и службу свою знает. Но декаду‑другую я вам выгадаю.

Он помолчал и добавил, ровнее прежнего:

– А свой рапорт, что в кармане носите, – отдайте мне. Не Семёнову. Мне.

Воронин не сразу понял, откуда тот знает про рапорт. Потом понял: ниоткуда. Догадался. Декадный поручитель обязан писать – стало быть, написал; не сдал – стало быть, носит; носит – стало быть, в кармане. Старая безошибочная арифметика человека, который двадцать лет читает людей по тому, чего они не говорят.

Он достал листок, сложенный по старым сгибам, и положил на столик. Судоплатов накрыл его ладонью, не читая, и придвинул к своим, в общий ворох. И от того, что не прочёл, Воронину стало только тяжелее: прочесть значило бы судить; не прочесть – значило взять под себя, не глядя, как берут под себя оружие, которое ещё пригодится.

– Идите, – сказал Судоплатов. – Отдыхайте сутки. Послезавтра разговор будет другой – о том, куда вас опять.


* * *

Озерову он встретил случайно – и не случайно: в этом доме узлы связи были там, куда рано или поздно приходит всякий, кому нужно дать или принять весть, а весть была ему нужна.

Он шёл отдать на узел РО короткое – для своих за линией, для партизанской базы, где лежал Гридя: справиться, как там подрывник, отправили ли бортом, – и в дверях аппаратной увидел её, склонённую над ключом, в наушниках, с прямой осанкой телеграфистки, и тёмная коса лежала по спине гладко, как лежит у того, кто за работой себя не трогает. Он узнал её сразу, хоть виделись до этого один раз, мельком, ещё в ноябре. Она дописала строку, сняла один наушник и обернулась – и в тёмных глазах мелькнуло, что и она узнала.

– Старший лейтенант, – сказала она, и в голосе её, низковатом и ровном, не было ни удивления, ни заигрывания, только спокойное узнавание человека, с которым однажды свела работа. – С возвращением. И, говорят, с орденом.

– Говорят, – отозвался он. – В этом доме всё говорят раньше, чем человек сам узнает.

Уголок её губ дрогнул – не улыбка, тень улыбки, тут же убранная.

Он отдал ей то, с чем пришёл, – несколько слов на бланке для базы. Она прочла, пообещала передать и, пробежав глазами, остановилась на одной строке.

– Шанько, – проговорила она. Не вопросом. Просто прочла имя, которое стояло там же, рядом: справиться заодно и о Шанько, её радисте, что ушёл за линию по её, Озеровой, направлению ещё осенью и которого Воронин, столкнувшись с ним в тылу, обещал тогда держать на счету поимённо. – Вы про него спрашиваете.

– Обещал держать, – сказал Воронин. – Держу. Жив был, когда виделись. Сейчас узнаю заодно.

Она посмотрела на него – внимательно, тёмными неулыбающимися глазами, в которых было не личное, а то, что бывает у того, кто сам отправляет людей за линию и сам ведёт им счёт. Она не его благодарила взглядом. Она проверяла, держит ли он слово, – так же сухо, как Судоплатов проверял пользу, как Берия в дверях проверял, на месте ли инструмент. Но у неё за этой проверкой стояло что‑то ещё, чего не было у тех двоих. Это видно было по тому, как она задержала палец на имени Шанько, прежде чем переписать его в свою книжку, – придержала чуть дольше, чем держат на чужом имени.

– Перепишу, – сказала она. – И спрошу с базы сама, по своему каналу. Так вернее. – И, не поднимая глаз от книжки, прибавила: – Спасибо, что не забыли имя.

Воронин вышел из аппаратной, и уходить так сразу ему отчего‑то не хотелось. Чувство было новое и неудобное, и он не дал ему ходу. Палец, придержанный на имени чуть дольше нужного, был как огонь в выстуженном кузове: не грел ещё, но напоминал, что тепло вообще бывает. Он отметил это сухо, про себя, и пошёл по коридору к выходу, неся орден в кармане и не неся больше рапорта.


* * *

Послезавтра разговор был другой, и Воронин понял, чем обернулся ему орден, только когда развернули карту.

Судоплатов вызвал его не один – при разговоре был немолодой командир из оперативного отдела, и говорили коротко, по‑деловому, и из этого короткого разговора вышло, что группу – пополненную, доукомплектованную взамен выбывших – отправляют обратно за линию, на то же центральное направление, к тем же откатывающимся немецким тылам, только западнее: туда, куда за декабрь сдвинулся, отступая, немец, и куда теперь тянулись по немногим уцелевшим дорогам его обозы, его связь, его последняя моторная тяга.

– Вот участок, – сказал оперативник и накрыл ладонью излучину реки, лес и единственный на ней мост, к которому с востока сходились две дороги. – Немец откатывается, всё его движение жмётся сюда, к переправам. Дело ваше прежнее: рвать ему управление и тягу там, где он на отходе сам подставляет шею. Связь, мосты, узкие места. Особо вот этот мост: по нему в откат неминуемо пойдёт вся его моторная техника на двадцать вёрст округи. Возьмёте – корпус бросит на восточном берегу больше, чем потерял бы в бою.

Воронин смотрел на ладонь оперативника, накрывшую излучину, лес и мост, и читал под ней не приказ, а местность: куда сходятся дороги, где их поджимает лес, как ляжет на единственный пролёт чужая моторная колонна, когда её прижмёт к воде. Задача была ясная и по‑своему лакомая – из тех, на какие он и сам бы навёлся, окажись на месте того, кто карту чертил. От такого куска он отродясь не отказывался.

– Мост приметный? – спросил он только.

– Единственный, – отозвался оперативник. – Не спутаете. Слабо прикрыт – немец откатывается спешно, ему не до того. Возьмёте легко.

Возьмёте легко. Воронин слышал такое не раз и не два, и всякий раз за этими словами кто‑нибудь да оставался лежать. Лёгких мостов на этой войне не бывало; бывали мосты, которые лишь выглядели лёгкими, и он давно отучился верить виду. Но и в этом случае ему не пришло в голову насторожиться чему‑то сверх обычного: мост как мост, в спешном откате слабо прикрытый, – что ж тут странного.

Странного не было. И всё же где‑то под рёбрами, ниже мысли, у него коротко зашлось – той же засечкой, что дважды дёрнула его в декабре, когда немец в тылу отозвался грамотней, чем умеет немец. Тогда он списал это на нервы отходящего противника – и сейчас списал опять, не дав засечке имени. Слишком уж гладко сходилось: и мост единственный, и прикрыт слабо, и взять легко. Гладкого на войне он не любил. Но спорить с приказом из‑за одной глухой засечки было не с чем.

– Когда выходить? – спросил он.

– Как доукомплектуетесь. Срок – неделя.

Судоплатов поднялся, давая понять, что разговор кончен, и, уже стоя, добавил то, ради чего, может, и затевал весь этот короткий деловой разговор:

– Орден, старший лейтенант, не за прошлое. Он задаток. За прошлое в этом доме не платят, за прошлое тут хоронят. – Он застегнул верхний крючок ворота, ровно, по‑уставному. – Платят вперёд, за то, что вы ещё сделаете. И спрос теперь с вас будет по ордену, а не по званию. Носить легко. Соответствовать дорого.

Воронин шагнул было к двери, но у порога обернулся – на карту. Оперативник уже сворачивал её в трубку, и излучина с мостом и двумя дорогами сходилась, скрываясь, в тугой рулон, исчезала, как исчезает всё, на что в этом доме перестали смотреть. Он запомнил её не глазами штабиста, а памятью того, кому по ней идти: где войдёт, где сожмёт лес, где встанет техника на единственном своём пролёте. Так он запоминал местность всегда. И неоткуда было ему почувствовать, что по ту сторону этот же мост и эти же две дороги уже уложены в чужую голову так же накрепко – только укладкой обратной: не чтобы прийти, а чтобы встретить пришедшего.

Карта закрылась. На столе остался лишь зелёный круг от лампы да чья‑то остывшая кружка, и Судоплатов уже придвигал к себе следующую папку и не поднял глаз, когда Воронин выходил, – как не поднимают глаз на отмеренное и отпущенное, по которому решение уже принято.

В казарму он шёл длинным коридором, мимо постов, и думал на ходу про дело – ни про орден, ни про мост: кем добирать группу взамен Гриди и Капустина, чтоб не голых необкатанных вести, успеть ли сколотить их за неделю хоть начерно, кого ставить подрывником, пока Гридя в лёжке. Рука сама легла в карман на коробочку – правый, у сердца, где теперь лежал орден; левый, где три недели тёр бок сложенный рапорт, опустел. И в этой пустоте пальцы нащупали мысль: листок он сдал, а человека, на которого тот листок, через неделю опять поведёт за линию и опять поручится за него собственной головой. Бумагу сдать можно. Долг перед человеком – нет.

У поворота к казармам он остановился под тусклой синей лампочкой, достал коробочку, отжал тугую крышку. Звезда лежала на сером шёлке, и в синем свете эмаль её казалась не красной, а чёрной. Холодная – выписанная не за то, что он сделал, а под то, что ещё сделает; задаток под мост. Платить по задатку идти ему через неделю, на ту переправу, и звезда эта пойдёт с ним в том же кармане у сердца, где недавно лежал рапорт. Расплатится – будет носить. Не расплатится – снимут вместе с гимнастёркой, и ляжет она в чей‑нибудь стол ждать следующего, кому её выпишут вперёд. Он подержал коробочку на ладони ещё миг. Весь её настоящий вес был там, на той переправе, и его ещё предстояло поднять.

Он защёлкнул коробочку, сунул поглубже и толкнул дверь казармы, где спали вповалку чужие, ещё не его люди, которых ему за неделю предстояло сделать своими и повести туда, где их ждали. «Семеро надо, – подумал он, переступая порог. – Хоть бы пятерых стоящих».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю