Текст книги "Варфоломеевская ночь"
Автор книги: Проспер Мериме
Соавторы: Стэнли Уаймэн,Тюрпен де Сансэ,Джордж Генти
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 40 страниц)
Варфоломеевская ночь
Проспер Мериме
Варфоломеевская ночь
I. Рейтары
Недалеко от Этампа, если ехать в сторону Парижа, еще и поныне можно видеть большое квадратное здание со стрельчатыми окнами, украшенное несколькими грубыми изваяниями. Над входом находится ниша, где в прежние времена стояла мадонна из камня; но во время революции ее постигла та же участь, что и многих святых обоего пола, – она была торжественно разбита на куски председателем революционного клуба в Ларси. Впоследствии на ее место поставили другую деву Марию, правда, из гипса, но имеющую благодаря шелковым лоскуткам и стеклянным бусам довольно хороший вид и придающую почтенную внешность кабачку Клода Жиро.
Больше двухсот лет тому назад, а именно в 1572 году, здание это, как и теперь, служило приютом для жаждущих путников; но тогда у него была совсем другая внешность. Стены были покрыты надписями, свидетельствовавшими о различных этапах гражданской войны. Рядом со словами «Да здравствует принц»[1]1
Принц Конде.
[Закрыть] можно было прочесть: «Да здравствует герцог Гиз![2]2
Гизы – феодальный герцогский род во Франции. Франциск Гиз – полководец и его брат Шарль – архиепископ Рейнский, зверские «усмирители» гугенотов, были всесильны при дворе короля Карла IX.
[Закрыть] Смерть гугенотам!». Немного далее какой-то солдат нарисовал углем виселицу с повешенным и, дабы не было ошибки, внизу прибавил подпись: «Гаспар де Шатильон»[3]3
Гаспар де Шатильон – так называли иногда католики адмирала Колиньи. Гаспар – было его имя, а Шатильон – старинный дворянский род, из которого происходил Колиньи.
[Закрыть]. Но, по-видимому, спустя некоторое время местностью овладели протестанты, так как имя их вождя было стерто и заменено именем герцога Гиза. Другие надписи, полустертые, которые довольно трудно было разобрать и еще труднее передать в приличных выражениях, доказывали, что короля и его мать щадили не более, чем вождей партии. Но больше всех пострадала, казалось, от гражданских и религиозных распрей несчастная мадонна. Местах в двадцати на статуе были следы от пуль, свидетельствующие, как ревностно гугенотские солдаты старались разрушить то, что они называли «языческими идолами». Если каждый набожный католик снимал почтительно головной убор, проходя мимо статуи, то каждый протестантский всадник считал долгом выстрелить в нее из аркебузы[4]4
Аркебуза – ручное огнестрельное оружие, употреблявшееся в XV и XVI веках. В России это оружие называли пищаль.
[Закрыть] и, попав, чувствовал такое же удовлетворение, как если бы сразил апокалиптического зверя[5]5
Апокалиптический зверь – описан в «Апокалипсисе», одной из книг Нового Завета.
[Закрыть] и ниспроверг идолопоклонство.
В течение уже нескольких месяцев между враждующими разноверцами был заключен мирный договор; по клятвы были произнесены устами, а не сердцем. Враждебность между обеими партиями продолжала существовать с прежней непримиримостью. Все говорило о том, что война только лишь замерла, все возвещало, что мир не может быть длительным.
Гостиница «Золотого льва» была наполнена солдатами. По иностранному выговору, по странной одежде в них можно было признать немецких конников, так называемых рейтаров, которые являлись предлагать свои услуги протестантской партии, особенно когда та была в состоянии хорошо их оплачивать. Если ловкость этих чужеземцев в управлении лошадьми и их искусство в обращении с огнестрельным оружием делало их грозными в час сражения, то, с другой стороны, они пользовались славой, может быть еще более заслуженной, отчаянных грабителей и беспощадных убийц. Отряд, расположившийся в гостинице, состоял из полусотни конных; они выехали из Парижа накануне и направлялись в Орлеан, чтобы остаться там в качестве местного гарнизона.
Покуда одни чистили лошадей, привязанных к стене, другие разводили огонь, поворачивали вертела и занимались стряпней. Несчастный хозяин гостиницы, с шапкой в руках и слезами на глазах, смотрел на беспорядок, произведенный в его кухне. Он видел, что курятник опустошен, погреб разграблен, а у бутылок прямо отбивают горлышки, не откупоривая; к довершению несчастья, ему было хорошо известно, что, несмотря на строгие приказы короля относительно военной дисциплины, ему нечего было ждать возмещения убытков со стороны тех, кто обращался с ним, как с неприятелем. В эти злосчастные времена общепризнанной истиной было то, что войско в походе жило всегда за счет обитателей тех местностей, где оно находилось.
За дубовым столом, потемневшим от жира и копоти, сидел капитан рейтаров. Это был высокий, полный человек, лет под пятьдесят, с орлиным носом, воспаленным цветом лица, редкой седоватой бородой, плохо прикрывавшей широкий шрам, начинавшийся от левого уха и терявшийся в густых усах. Он снял свою кирасу и каску и оставался в одном камзоле из венгерской кожи, который был вытерт дочерна оружием и тщательно заплатан во многих местах. Сабля и пистолеты лежали на скамейке у него под рукой; на всякий случай он оставил при себе широкий кинжал – оружие, с которым благоразумный человек расставался, только ложась спать.
По левую руку от него сидел высокий, довольно стройный молодой человек с румяным лицом. Камзол у него был вышит, и вообще во всем костюме заметна была большая изысканность, чем у товарища. Тем не менее он был всего только корнетом при капитане.
Компанию с ними разделяли две молодые женщины, лет по двадцати – двадцати пяти, сидевшие за тем же столом. В их платьях, сшитых не по ним и, по-видимому, попавших в их руки как военная добыча, сочетались нищета и роскошь. На одной был надет лиф из твердого шелка, затканного золотом, но совершенно потускневшего, и простая холщовая юбка, на другой – роба[6]6
Роба – длинное пышное платье.
[Закрыть] из лилового бархата и мужская шляпа из серого фетра, украшенная петушиным пером. Обе были недурны собой; по их смелым взглядам и вольным речам чувствовалось, что они привыкли жить среди солдат. В Германии они не имели никаких определенных занятий. Женщина в лиловом бархате была цыганкой; она умела гадать по картам и играть на мандолине. Другая была сведуща в хирургии и, по-видимому, пользовалась преимущественным уважением корнета.
Перед каждым из четырех стояло по большой бутылке и по стакану; они болтали и пили в ожидании обеда.
Разговор уже истощался, как вдруг перед входом в гостиницу остановил свою хорошую рыжую лошадь молодой человек высокого роста, довольно элегантно одетый. Рейтарский трубач поднялся со скамейки, на которой сидел, и, подойдя к незнакомцу, взял его лошадь под уздцы. Незнакомец счел это за доказательство вежливости и хотел уже поблагодарить; но он сейчас же понял свою ошибку, так как трубач открыл лошади рот и глазом знатока осмотрел ей зубы; потом отошел и, со стороны оглядев ноги и круп благородного животного, покачал головой с удовлетворенным видом:
– Хорошая лошадь, сударь, на которой вы приехали! – сказал он на ломаном французском языке и прибавил еще несколько слов по-немецки, возбудивших смех среди его товарищей, к которым он тотчас же вернулся.
Этот бесцеремонный осмотр пришелся не по вкусу путешественнику, но он ограничился тем, что бросил презрительный взгляд на трубача и соскочил на землю без посторонней помощи.
Тут вышел из дому хозяин трактира, почтительно принял из рук путешественника поводья и сказал ему шопотом на ухо, чтобы рейтарам не было слышно:
– Бог в помощь, молодой барин, но не в добрый час вы приехали. Компания этих нехристей (чтоб святой Христофор свернул им шею) не очень-то приятна для таких добрых христиан, как мы с вами.
Молодой человек горько улыбнулся.
– Эти господа – протестантская кавалерия? – сказал он.
– К тому же рейтары! – подхватил трактирщик. – Накажи их, мать богородица! Только час здесь пробыли, а уже половину вещей у меня переломали. Такие же бессовестные грабители, как и коновод их, де Шатильон, чертов адмирал.
– До седых волос вы дожили, – ответил молодой человек, – а ума не нажили. А вдруг вы говорите с протестантом, и он ответит вам здоровой затрещиной? – Говоря это, он постегивал по своим сапогам из белой кожи хлыстом, которым он погонял лошадь.
– Как!., что?.. Вы – гугенот?! Протестант, хотел я сказать, – воскликнул изумленный трактирщик.
Он отступил на шаг и осмотрел незнакомца с головы до ног, словно ища в его костюме какого-нибудь признака, по которому можно было бы различить, какую религию исповедует незнакомец. Этот осмотр и открытое, смеющееся лицо молодого человека понемногу его успокоили, и он снова начал еще тише:
– Протестант в зеленом бархатном платье! Протестант в испанских брыжжах! Нет, это невозможно! Нет, барин, такого удальства не видать у еретиков. Пресвятая Мария, камзол из тонкого бархата – жирно будет для этих оборванцев!
Хлыст свистнул и, ударив бедного трактирщика по щеке, послужил как бы символом веры его собеседника.
– Нахал! Учись держать язык за зубами! Ну, веди лошадь на конюшню, и чтоб всего там было ей вволю!
Трактирщик, опустив печально голову, повел лошадь в какой-то сарай, ворча про себя проклятья и немецким и французским еретикам, и если бы молодой человек не пошел за ним следом посмотреть, какой уход будет за его лошадью, несомненно бедное животное, в качестве еретического, оставлено было бы на ночь без корма.
Приезжий вошел в кухню и приветствовал собравшихся там, грациозно приподняв большую широкополую шляпу, оттененную желто-черным пером. Капитан ответил ему на поклон, и некоторое время оба молча смотрели друг на друга.
– Капитан, – сказал приезжий молодой человек, – я дворянин из протестантов, и я рад встретить здесь собратьев по вере. Если вы ничего не имеете против, – мы поужинаем вместе.
Вежливое обращение и элегантное платье приезжего расположили капитана в его пользу, и он ответил, что тот ему оказывает честь. Молодая цыганка Мила, о которой мы упоминали, поспешила очистить ему место на скамейке возле себя. И, будучи от природы услужливой, она даже дала ему свой стакан, который капитан сейчас же и наполнил.
– Меня зовут Дитрих Горнштейн, – сказал капитан, чокаясь с молодым человеком. – Вы, конечно, слышали о капитане Дитрихе Горнштейне. Это я водил «потерянных детей» в бой при Дре, а затем при Арнеле-Дюк.
Приезжий понял, что окольным путем у него спрашивают, как его зовут; он ответил:
– К сожалению, я не могу назвать такого же знаменитого имени, как ваше, капитан; я имею в виду конечно только себя, потому что имя моего отца сделалось достаточно известным за нашу гражданскую войну. Меня зовут Бернар де Мержи.
– Кому вы называете эту фамилию! – воскликнул капитан, наполняя свой стакан до краев. – Я знавал вашего батюшку, г-на Бернара де Мержи! С первой гражданской войны я знал его, как знают близкого друга. За его здоровье, г-н Бернар!
Капитан протянул свой стакан и сказал отряду несколько слов по-немецки. Как только он поднес вино к губам, все его кавалеристы с криком подбросили свои шапки в воздух. Трактирщик, думая, что это сигнал к избиению, бросился на колени. Бернара несколько удивило это необыкновенное доказательство уважения; тем не менее он счел своим долгом в ответ на эту немецкую вежливость выпить за здоровье капитана.
Бутылки до его прихода понесли уже сильный урон, так что на новый тост вина не хватило.
– Вставай, святоша! – сказал капитан, повернувшись к трактирщику, продолжавшему стоять на коленях. – Вставай и иди за вином. Разве не видишь, что бутылки пусты?
В виде наглядного доказательства корнет запустил ему в голову одной из бутылок. Трактирщик побежал в подвал.
– Человек этот отъявленный нахал, – сказал де Мержи, – но если бы бутылка попала, вы могли бы причинить ему больше вреда, чем сами хотели.
– Вздор! – ответил корнет, громко расхохотавшись.
– Голова паписта крепче бутылки, хотя такая же пустая! – заметила Мила.
Корнет расхохотался еще громче; все последовали его примеру, даже Мержи, хотя улыбка на его устах была вызвана скорее красивыми губами цыганки, чем ее жестокой остротой.
Принесли вина, затем подали ужин, и после некоторого молчания капитан, дожевывая пищу, снова вступил в разговор:
– Знавал ли я г-на де Мержи! Он был полковником в пехоте, начиная с первого похода принца. Два месяца подряд, во время осады Орлеана, мы стояли с ним в одном помещении… А как теперь его здоровье?
– Для его преклонных лет, слава богу, недурно. Он часто рассказывал мне о рейтарах и об их лихих атаках во время боя при Дре.
– Я знал и старшего его сына… вашего брата… капитана Жоржа. Я хочу сказать, до его…
Мержи казался смущенным.
– Это был храбрец неустрашимый, – продолжал капитан, – но, черт возьми, горячая голова! Мне было очень досадно за вашего батюшку; отступничество сына немало должно было причинить ему горя.
Мержи покраснел до корней волос; он что-то пробормотал в оправдание своему брату, но легко можно было заметить, что он осуждает его еще строже, чем капитан рейтаров.
– Ах, как видно, вам это неприятно, – сказал капитан;– ну, так не будем больше говорить об этом. Это потеря для религии и большое приобретение для короля, который, говорят, держит его в большом почете.
– Вы прибыли из Парижа, – прервал его Мержи, стараясь перевести разговор на другую тему, – г-н адмирал уже прибыл? Вы его видели, конечно? Как он себя чувствует?
– Он возвратился из Блуа вместе с двором, когда мы выступали. Прекрасно себя чувствует, свеж и бодр. Его еще хватит на двадцать гражданских войн! Его величество обращается с ним так внимательно, что все паписты лопаются с досады.
– Да и правда! Король всегда останется у него в долгу за его доблести!
– Как раз вчера я видел, как на Луврской лестнице король пожимал руку адмиралу. У г-на де Гиза, что шел позади них, был жалкий вид побитой собаки; а мне, – знаете, что мне пришло в голову? Мне казалось, будто дрессировщик показывает льва на ярмарке; заставляет его подавать лапу, как делают собачки; но, хоть парень и не моргнет и виду не показывает, но ни на минуту не забывает, что у лапы, которую он держит, страшные когти. Да, провалиться мне на месте, если король не чувствует адмиральские когти!
– У адмирала длинная рука, – сказал корнет. (Это выражение ходило как поговорка в протестантском войске.)
– Для своих лет он очень видный мужчина, – заметила Мила.
– Как любовник он, по-моему, не хуже любого молодого паписта! – подхватила Трудхен, подруга корнета.
– Это – столп веры! – произнес Мержи, чтобы тоже принять участие в восхвалениях.
– Да, но он чертовски строг в вопросах дисциплины, – сказал капитан, покачав головой.
Корнет многозначительно подмигнул, и его толстая физиономия сморщилась в гримасу, которую ом считал улыбкой.
– Не ожидал, – сказал Мержи, – от такого старого солдата, как вы, капитан, упреков г-ну адмиралу за точное соблюдение дисциплины, которого он требует в своих войсках.
– Да, спору нет, дисциплина нужна; но в конце-концов нужно и то принять в расчет, сколько солдату приходится переносить невзгод, и потому не надо запрещать ему хорошо провести время, когда случайно это ему удается. Ну, что же? У всякого человека есть свои недостатки, и хотя он однажды приказал меня повесить, – выпьем за здоровье адмирала.
– Адмирал приказал вас повесить? – воскликнул Мержи. – Но для повешенного вы очень бодры.
– Да, черта с два! Он приказал меня повесить, но я не злопамятен – и выпьем за его здоровье.
Раньше чем Мержи успел возобновить свои вопросы, капитан налил всем стаканы, снял шляпу и велел своим кавалеристам троекратно прокричать ура. Когда стаканы были опорожнены и шум стих, Мержи снова начал:
– За что же вы были повешены, капитан?
– За пустяк! Разграблен был монастыришко в Сент-Онже, потом случайно сгорел.
– Да, но не все монахи оттуда вышли, – прервал его корнет, хохоча во все горло над своей остротою.
– Э, какая разница, – сгорят ли подобные канальи немного раньше, или позже?! А адмирал между тем, поверите ли, г-н де Мержи, адмирал всерьез рассердился; он велел меня арестовать, и великий профос[7]7
Профос – Верховный судья.
[Закрыть] без дальних околичностей наложил на меня руку. Тогда все приближенные адмирала, дворяне и вельможи, вплоть до г-на ла Ну[8]8
Ла Ну, Франсуа (1531–1591) – один из видных военных вождей гугенотов. Во время гражданских войн лишился в 1570 году левой руки и носил искусственную железную руку. Оставил после себя ряд статей по вопросам политики и военной тактики, а также воспоминания.
[Закрыть], не отличающегося, как известно, особой нежностью к солдатам (ла Ну, как передают, всегда говорит «ну!» и никогда «тпру!»), все капитаны просили о моем помиловании, но он отказал наотрез! Он всю зубочистку изжевал от ярости, а вы знаете поговорку: «Боже, избави нас от «отче наш» г-на де Монморанси[9]9
Монморанси, герцог (1493–1567) – видный политический и военный вождь католической партии. Смертельно ранен в битве при Сен-Дени.
[Закрыть] и от зубочистки г-на адмирала». «Мародерщину, – сказал он, – надо истреблять, прости господи, пока она – девчонка, а если мы дадим ей вырасти в большую барышню, так она сама нас истребит». Тут пришел пастор с книжкой под мышкой, и нас повели обоих под некий дуб… как теперь вижу, – ветка вперед выдалась, будто нарочно для этого выросла; на шею мне надели веревку… всякий раз, как вспомню об этой веревке, так горло и пересохнет, словно трут…
– На, промочи, – сказала Мила и до краев наполнила стакан рассказчику.
Капитан залпом осушил его и продолжал следующим образом:
– Я уже смотрел на себя ни более ни менее как на дубовый желудь, как вдруг мне пришло в голову сказать адмиралу: «Эх, монсеньор, мыслимо ли так вешать человека, который при Дре командовал «потерянными детьми»? Вижу, он выплюнул зубочистку и принялся за другую. Я думаю: «Прекрасно, хороший знак!» Подозвал он капитана Кормье и что-то тихонько ему сказал. Потом обращается к палачу: «Ну, вздернуть этого человека!» А сам отвернулся. Меня в самом деле вздернули, но славный капитан Кормье выхватил шпагу и сейчас же разрубил веревку, так что я упал со своей ветки, красный, как вареный рак.
– Поздравляю вас, – сказал Мержи, – что вы так дешево отделались. – Он внимательно стал вглядываться в капитана и, казалось, испытывал некоторое смущение от того, что находится в обществе человека, по справедливости заслужившего повешение, но в те злосчастные времена преступления совершались так часто, что почти не было возможности относиться к ним с такой строгостью, с какой отнеслись бы теперь. Жестокости одной партии оправдывали репрессии другой, а религиозная ненависть заглушала почти всякое чувство национальной приязни. Притом же, если говорить правду, тайные знаки внимания со стороны Милы, которую Мержи начинал находить очень хорошенькой, и винные пары, оказывавшие на его молодые мозги большее действие, чем на привычные головы рейтаров, – все это внушало Мержи в эту минуту исключительную снисходительность к его застольным товарищам.
– Я больше недели прятала капитана в крытой повозке, – сказала Мила, – и позволяла выходить только по ночам.
– А я приносила ему пить и есть, – подхватила Трудхен, – он сам подтвердит это.
– Адмирал сделал вид, что страшно рассердился на Кормье, но все это было лишь условленной между ними комедией. Что касается меня, то я долго следовал за войском, не осмеливаясь показаться на глаза адмиралу. Наконец при осаде Лоньяка он натолкнулся в окопе на меня и говорит: «Дитрих, дружище, раз ты не повешен, придется тебя расстрелять», – и показывает мне на брешь. Я понял, что он хочет сказать, и храбро бросился на приступ. На следующий день я представился ему на главной улице, держа в руках простреленную шляпу. «Монсеньор, – говорю я ему, – меня так же расстреляли, как и повесили». Он улыбнулся и дал мне кошелек, прибавив: «Вот тебе на новую шляпу!» С тех пор мы сделались друзьями. Да, в Лоньяке… вот это был грабеж так грабеж! Вспомнить только – так слюнки потекут!
– Ах, какие чудные шелковые платья! – воскликнула Мила.
– Сколько прекрасного белья! – воскликнула Трудхен.
– Горячее было дело у монахинь главной обители! – сказал корнет. – Двести конных стрелков стали на постой к сотне монашенок!..
– Больше двадцати из них отступились от папизма, – сказала Мила, – так по вкусу пришлись им гугеноты.
– Стоило там посмотреть на моих аргулетов[10]10
Разведчики, легкие войска.
[Закрыть], – воскликнул капитан: – идут поить лошадей, а сами в церковных ризах, копей кормили в алтарях, а мы пивали славное церковное вино из серебряных причастных чаш!
Он повернул голову, чтобы потребовать еще вина, и увидел, что трактирщик сложил руки и поднял глаза к небу с выражением неописуемого ужаса.
– Дурак! – произнес храбрый Дитрих Горнштейн, пожимая плечами. – Можно ли быть таким глупым человеком, чтобы верить всем россказням, что болтают папистские попы! Знаете, г-н де Мержи, в сражении при Монконтуре я убил из пистолета какого-то дворянчика из свиты герцога д’Анжу; снял с него камзол, – и что же, вы думаете, нахожу у него на животе? Большой кусок шелка, весь покрытый именами святых. Он считал, что это предохранит его от пуль! Черта с два! Я доказал ему, что нет такой ладанки, которую не просверлила бы протестантская пуля.
– Да, ладанки, – вмешался корнет; – у меня на родине больше в ходу кусочки пергамента, защищающие от свинца и железа.
– Я предпочел бы хорошо выкованный стальной панцырь, – заметил Мержи, – вроде тех, что в Нидерландах выделывает Яков Лешо.
– А все-таки, – снова начал капитан, – нельзя отрицать, что и без панциря можно сделать себя неуязвимым. Уверяю вас, я сам видел в Дре одного дворянина, которому пуля угодила прямо в середину груди. Он знал рецепт мази, которая делает неуязвимым, и натерся ею под нагрудником из буйволовой шкуры. Так вот, у него не было видно даже черного и красного знака, что остается после контузии.
– А не думаете ли вы, что одного нагрудника из буйволовой шкуры, о котором вы упоминали, было достаточно, чтобы обезвредить удар пули?
– Уж такие эти французы, ничему не хотят верить! А что бы вы сказали, если бы, как я, видели, как один силезский латник[11]11
Латник – воин, носящий латы-броню, покрывающие тело, руки и ноги.
[Закрыть] положил руку на стол, и как ни тыкали в нее ножом, не могли сделать даже царапины? Вы смеетесь? Думаете, что это невозможно? Спросите вот у этой девушки, у Милы. Она из страны, где колдуны так же часто встречаются, как здесь монахи. Она умеет рассказывать страшные истории. Бывало, в длинные осенние вечера, когда под открытым небом усядемся мы у костра, так она такие приключения нам рассказывала, что у меня волосы вставали дыбом.
– Я бы с восторгом послушал какую-нибудь из таких историй, – произнес Мержи. – Красотка Мила, доставьте мне такое удовольствие.
– Да, правда, Мила, – поддержал капитан, – расскажи нам какую-нибудь историю, пока мы будем осушать бутылки.
– Ну, слушайте же! – сказала Мила. – А вы, молодой барин, который ни во что не верит, все ваши сомнения потрудитесь оставить при себе.
– Как можете вы говорить, что я ни во что не верю?! – ответил ей вполголоса Мержи. – Уверяю вас, я верю в то, что вы меня приворожили; я уже совершенно влюблен в вас.
Мила тихонько его оттолкнула, так как губы Мержи почти касались ее щеки; и, бросив направо и налево беглый взгляд, чтобы удостовериться, что все ее слушают, она начала следующим образом:
– Капитан, вы, конечно, бывали в Гамельне?..
– Никогда.
– А вы, корнет?
– Тоже никогда.
– Что же, тут никого нет, кто бывал в Гамельне?
– Я провел там год, – сказал, подходя, какой-то кавалерист.
– Так видел ты, Фриц, гамельнский собор?
– Тысячу раз.
– И расписные окна в нем?
– Разумеется.
– А видел ты, что нарисовано на этих окнах?
– На этих окнах?.. На окне по левую сторону, по-моему, изображен высокий черный человек, он играет на флейте, а за ним бегут маленькие дети.
– Верно. Так вот, я вам и расскажу историю этого черного человека с маленькими детьми.
Много лет тому назад жители Гамельна страдали от неисчислимого множества крыс, которые шли с севера такими густыми стадами, что вся земля почернела от них, и ямщики не осмеливались пересекать дорогу, по которой двигались эти крысы. Они в одну минуту все пожирали, для них съесть в амбаре бочку с зерном было таким же плевым делом, как для меня выпить стакан этого доброго вина.
Она выпила, утерлась и продолжала:
– Мышеловки, крысоловки, капканы, отрава – ничего не помогало. Из Бремена выписали баржу, нагруженную тысячью ста кошками, но ничего не действовало: истребят тысячу крыс, а им на смену являются десять тысяч, еще более голодных, чем первые. Короче сказать, не приди вовремя избавление от этих крыс, ни одного зерна не осталось бы в Гамельне и все жители умерли бы с голоду. И вот, в одну прекрасную пятницу к бургомистру является высокий человек, смуглый, сухощавый, с большими глазами, рот до ушей, одет в красный камзол, остроконечную шляпу, широкие штаны с лентами, серые чулки и башмаки с бантиками огненного цвета. На боку кожаный мешочек. Я, как живого, вижу его перед собою.
Все невольно повернули глаза к стене, на которую пристально смотрела Мила.
– Значит, вы его видели? – спросил Мержи.
– Не я, но моя бабушка; она так хорошо помнила его внешность, что могла бы нарисовать портрет.
– И что же он сказал бургомистру?
– Он предложил ему за сто дукатов избавить город от постигшей его беды. Само собою разумеется, что бургомистр и горожане сейчас же ударили с ним по рукам. Тогда пришедший человек вынул из своей сумки бронзовую флейту и, встав на базарной площади перед собором, – но, заметьте, повернувшись к нему спиной, – начал играть такую странную мелодию, какой не играл ни один немецкий флейтист. И вот, услышав эту мелодию, крысы и мыши из всех амбаров, из норок, из-под стропил, из-под черепиц на крышах сотнями, тысячами сбежались к нему. Потом незнакомец направился к Везеру, все время продолжая играть на флейте; там он снял штаны и вошел в воду, а за ним и все гамельнские крысы, которые сейчас же и потонули. Во всем городе осталась одна только крыса, и вы сейчас увидите почему. Колдун, – ведь он был колдун, – спросил у одной отставшей крысы, которая еще не вошла в Везер: «А почему Клаус, седая крыса, еще не явилась?» – «Сударь, – ответила крыса, – она так стара, что не может ходить» – «Так ты сходи за нею», – ответил колдун. И крыса пошла обратно в город, откуда ома скоро и вернулась с большой седой крысой, такой уж старой, что она двигаться не могла. Крыса помоложе потащила старую за хвост, и обе вошли в Везер, где и потонули, как их товарки. Итак, город был от крыс очищен. Но когда незнакомец явился в ратушу за условленной платой, то бургомистр и горожане, сообразив, что крыс им теперь нечего бояться, а с человеком без покровителей можно и подешевле разделаться, не постыдились предложить ему десять дукатов вместо обещанной сотни. Незнакомец настаивал, – они его послали к черту. Тогда он пригрозил, что заставит их заплатить дороже, если они не будут придерживаться договора. Горожане расхохотались на его угрозу и выставили его из ратуши, назвав славным крысоловом; кличку эту повторяли и городские ребятишки, которые бежали за ним по улицам вплоть до новых ворот. В следующую пятницу незнакомец снова появился среди базарной площади, на этот раз в шляпе пурпурового цвета, заломленной самым причудливым образом. Из сумки он вынул флейту, совсем другую, чем в первый раз, и как только заиграл на ней, так все мальчики в городе от шести до пятнадцати лет последовали за крысоловом и вместе с ним вышли из города.
– И гамельнские жители так и позволили их увести? – спросили в один голос Мержи и капитан.
– Они их провожали до горы Коппенберг, где была пещера, теперь заваленная. Флейтист вошел в пещеру и все дети за ним следом. Некоторое время слышны были звуки флейты, мало-помалу они затихали, и наконец все умолкло. Дети исчезли, и с тех пор о них ни слуху, ни духу.
Цыганка остановилась, чтобы судить по лицам слушателей о впечатлении, произведенном ее рассказом.
Первым начал говорить рейтар, бывавший в Гамельне:
– История эта настолько достоверна, что, когда в Гамельне идет речь о каком-нибудь событии, всегда говорят: «Это случилось двадцать лет, десять лет спустя после ухода наших детей… Г-н фон Фалькенштейн разграбил наш город через шестьдесят лет после ухода наших детей».
– Но всего любопытнее, – сказала Мила, – то, что в это же время далеко оттуда, в Трансильвании, появились какие-то дети, хорошо говорившие по-немецки, которые не могли объяснить, откуда они пришли. Они выросли и поженились в Трансильвании и научили своих детей родному языку, и с тех пор в этой местности жители говорят по-немецки.
– Так значит это были те самые дети, которых дьявол увел из Гамельна? – спросил Мержи с улыбкой.
– Небом клянусь, что это верно! – воскликнул капитан. – Я ведь бывал в Трансильвании и отлично знаю, что там говорят по-немецки, меж тем как вокруг лопочут на каком-то тарабарском языке.
Свидетельство капитана имело не меньший вес, чем многие другие доказательства.
– Хотите, я вам погадаю? – спросила Мила у Мержи.
– Пожалуйста, – ответил Мержи, обняв левой рукой за талию цыганку, меж тем как ладонь правой подставил ей для гаданья.
Мила минут пять рассматривала ее молча и от времени до времени задумчиво покачивала головой.
– Ну, дитя мое, скажи – получу ли я в любовницы женщину, которую я люблю?
Мила щелкнула его по руке.
– Счастье и несчастье; от голубого глаза – и зло и добро. Хуже всего, что ты прольешь свою родную кровь.
Капитан и корнет хранили молчание, по-видимому, оба одинаково потрясенные зловещим концом предсказания. Трактирщик в сторонке размашисто крестился.
– Я поверю, что ты – настоящая колдунья, – сказал Мержи, – если ты мне скажешь, что я сейчас сделаю.
– Поцелуешь меня, – прошептала ему на ухо Мила.
– Она колдунья! – воскликнул Мержи, целуя ее.
Он продолжал тихонько беседовать с хорошенькой гадальщицей, и, по-видимому, с каждой минутой они все лучше и лучше понимали друг друга.
Трудхен взяла мандолину, у которой почти все струны были целы, и сыграла немецкий марш. Затем, видя, что около нее кружком стоят солдаты, она спела на родном языке военную песню, припев которой рейтары подхватывали во все горло. Возбужденный ее примером, капитан тоже принялся петь таким голосом, что стекла едва не лопнули, старую гугенотскую песню, музыка которой по варварству могла поспорить со словами:
Наш доблестный Конде
В сырой лежит земле.
Но добрый адмирал,
С коня он не слезал;
Ему с Ларошфуко
Прогнать папистов легко,
Легко, легко, легко!
Рейтары, возбужденные вином, затянули каждый свою песню. Пол покрылся осколками бутылок и битой посудой; кухня наполнилась ругательствами, хохотом и похабными песнями.
Скоро, однако, сон, которому способствовали пары орлеанских вин, дал почувствовать свою власть большинству из участников этой оргии. Солдаты улеглись по скамейкам; корнет, поставив у дверей двух часовых, шатаясь, поплелся к своей постели; капитан, не потерявший еще чувства прямой линии, не лавируя, поднялся по лестнице в комнату самого хозяина, которую выбрал для себя как самую лучшую в гостинице.
А Мержи с цыганкой? Они оба исчезли, раньше чем капитан начал петь.