Текст книги "Моя другая жизнь"
Автор книги: Пол Теру
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)
XIII Медфорд – 3 ближайших съезда с автострады
1
К психоаналитику я ездить перестал. Но через три дня сел в машину и погнал в Бостон; это уже превратилось в такую привычку, что не отделаться. На сеанс к доктору Милкреест меня совсем не тянуло, но нужно было куда-то поехать. Я пристрастился к тому, чтобы два раза в неделю уходить из дому. И мне хотелось уйти. Хотелось чем-то заняться; и послушать радио по дороге, и мили посчитать; а потом поесть где-нибудь. Переход ото дня к вечеру, от света к темноте – особенно в тот двусмысленный зимний час, когда еще не вечер, но уже и не день, – это я переносил хуже всего. А сегодня вдобавок и снег пошел, мелкий-мелкий, вроде пыли, вроде пепла, – такой же бесплотный и никому не нужный, – не белый, а серовато-голубой. Он сыпался на темный город с низкого серого неба и таял на асфальте, а камушки у дороги блестели мокрой чернотой, как собачьи носы. Но дальние холмы, на которые я всегда смотрел из окна доктора Милкреест, теперь побелели.
Проезжая мимо поворота к ней на Стороу-драйв, я подумал, что наши сеансы похожи были не так на исповедь – на что я рассчитывал поначалу, – как на визиты к частному учителю. Я сдавал ей свои домашние работы – сны, страхи, – получал за них отметки; и снова то же самое, через три дня. Монотонная, занудная работа. А чего ради? Жить мне это нисколько не помогало. Похоже было на школу. На самую мерзкую сторону школы: не живешь, а репетируешь жизнь по расписанию. Я перестал ходить к психоаналитику, потому что начал скрытничать. Точно так же я бросил писать дневник когда-то, заметив, что пишу далеко не все. Ведь если не говоришь полную правду, теряет смысл и все остальное.
Со мной что-то было не в порядке. Но как раз это «что-то» сделало меня писателем в свое время, и, быть может, я снова начну писать. Это ничего, что сейчас не пишу. По крайней мере, пришел в себя; а от взвинченности восприятие обостряется, заставляет все запоминать. Однако ездить куда-нибудь было необходимо: я должен был знать, что в определенный день и час у меня есть какая-то обязанность. Это помогало планировать неделю; приходило приятное чувство ожидания, а потом и сам тот день, с мыслями о сеансе, меня возбуждавшими; а потом следующий день, когда я чувствовал себя слегка усталым и словно еще чем-то занятым, и оттого казалось, будто я по-настоящему работаю.
Больше всего я радовался самой возможности снова ездить по американским дорогам. Ширина, скорость, масса разных указателей с массой разной информации – выбирай! А еще я слушал передачу «Звоните – отвечаем» – только одинокие и слушают – и понимал смятение или гнев ее участников. И тексты песен слушал, кантри, как они описывают мои собственные чувства. Скоростная магистраль через Бостон – дорога № 93 – это не просто полоса асфальта с грунтовыми обочинами. Американские автострады такими не бывают. Это именно магистраль, в полном смысле слова, и указатели на ней часто относятся к местам весьма удаленным. «Библиотека им. Кеннеди», потом «Чайна-таун», потом «Провиденс и Нью-Йорк», а сразу за «Нью-Хэмпшир и Мэн» такой же громадный зеленый указатель с надписью «Медфорд – 3 ближайших съезда с автострады».
На каждом сеансе я больше всего говорил о Медфорде, наверно из-за этих указателей на дороге и из-за снега; и к концу двадцать какого-то сеанса – когда я уже по сути бросил все это – Медфорд застрял у меня в голове. Я гадал – и никак не мог понять, почему ни разу туда не съездил. Ведь я там родился, потом уехал; так что слово Медфорд ассоциировалось у меня с разлукой.
В тот зимний день я поехал туда, как собака, взволнованная близостью чего-то непонятного: просто понюхать. На центральной площади, Медфорд-скуэр, пересекаются пять широких улиц: Мэйн, Форест, Сейлем, Хай и Риверсайд-авеню. Площадь обветшала, но река рядом с нею не позволила ей изменить форму. Медфорд знаменит своей рекой, Мистик-ривер. Река оказалась такой же красивой, как была; и такой же темной и тихой, ленивой. Когда-то этот город разбогател на реке. Корабли, построенные на ней, уходили в Бостон – и дальше, по всему миру. А у нас только и разговору бывало что о медфордских кораблях и медфордском роме. Последний корабль здесь построили в 1873-м; и рома тоже давно уже не было, так что за ним приходилось ездить в Сомервилл.
Центральная библиотека – особняк старого Магуна – исчезла; на ее месте красовалась новая, похожая на супермаркет. И теперь над Медфордом – по эстакаде, высокой и огромной, как римский акведук, – ревела дорога № 93. Она распорола город пополам и разрушила мой дом: номер 76 по Уэбстер-стрит исчез, вместе с собачьей будкой. На этом месте располагался съезд № 33. И Уотер-стрит тоже исчезла. Когда-то мы ходили туда «берегаться», то есть на санках кататься с берега. Было уже темно. Я удивился, что снег такой белый.
Поехав в Медфорд в следующий раз, через три дня, я взял с собой лыжи.
Говорят, когда возвращаешься в прошлое – все вокруг кажется маленьким. И дом твой, и школа, и твоя старая улица, заборы, парки. Но нет, Медфорд казался больше, шире, тенистее – быть может, от снега? Во всяком случае, снег хоть как-то это объяснял. Деревья, которые я помнил маленькими, были громадны; а газоны завалены сугробами. Река наполовину замерзла; длинные ленты водорослей прижимались снизу ко льду, вытянувшись по течению.
Деловая жизнь в Медфорде зачахла, и город выглядел жалко. В прежнем гастрономе торговали чем попало, бывшая столовая превратилась в забегаловку самообслуживания, на Звездном рынке продавали автозапчасти, кинотеатр стоял заброшенный. На месте уютных прежних магазинчиков, где, бывало, работал сам хозяин с детьми, теперь прозябали «Товары по сниженным ценам». «Одежда для пожилых» – единственное место, где прежде можно было купить дорогую обувь или кашемировое пальто, – теперь стала пунктом проката дешевых смокингов. Вернувшись сюда, я вспомнил, каким был когда-то этот город и каким был я сам. Теперь – брошенный, нищий и безработный – я снова стал частью Медфорда: это место было таким же потерянным, как и я. Вернуться без гроша в преуспевающий город, который мог бы смотреть на меня свысока, было бы труднее. А я чувствовал себя точь-в-точь так, как выглядело все вокруг. Город постарел, поизносился, стал несчастным, что ли. Как я.
Но в лесу, к северу от него, ничто не изменилось. Снег был точно таким же, каким я его помнил; тропинки белым-белы. Я оставил машину на Саус-Бордер-роуд и пошел по мягкому снегу в ранних сумерках; и единственное, что было там ново – на опушке, – это шум автострады, будто катился где-то вдали нескончаемый товарный поезд. Я прошел по большому кругу, захватив все места, какие знал, от Саус-Бордер-роуд через валунистый склон, что мы называли Рысьей Лощиной, к башне Райта, потом к овчарне и к небольшому, опасному озеру Скорби. Зимой мы на нем катались на коньках, но летом и близко не подходили: боялись зыбучих песков.
Сорок лет назад, мальчишкой, я ходил здесь так же, как сегодня, только пес Самсон мотался впереди: по уши в снегу, язык набок, и на языке снежинки. И, конечно, лыжи были не те: деревянные, с ремешками, и палки бамбуковые. Но такая же темнота, и такой же студеный воздух с тонкой пылью морозного инея и едва уловимым запахом опавшей листвы и сосновой хвои; и так же резко пробирал ветер, так же охватывало холодом, когда наступали зимние сумерки. Сейчас доносился гул с дороги, тогда шумно дышал Самсон, а вообще-то в лесу было тихо. Тот же самый лес с тем же самым снегом – лес, который я знал всегда. Вот тут я почувствовал, что вернулся домой. Ведь столько времени провел я в этом лесу, стреляя из ружья по пивным бутылкам и разводя костры, лазая по скалам и топая на лыжах, вот как сейчас, по скрипящему снегу Темнота застигла меня внезапно, и я пошел почти на ощупь; пока не ослепили фары, когда выбрался на шоссе.
Забросив лыжи на верхний багажник, я поехал назад. Через Медфорд-скуэр и дальше, вниз по Мистик-авеню. Очень хотелось пить, а там был бар. Раньше здесь располагался большой деревянный скейтинг-ринк «Бол-А-Рю»; там вечно болтались моряки из Бостона, кто в увольнительной на берегу. Теперь это был цех ремонта кузовов, окруженный помятыми автомобилями, а сразу за ним, через Сомервилл-лайн, тот самый бар, «Мистик-лаундж».
Внутри было темно – ниши освещены тусклыми красными лампочками – и пахло табачным дымом и несвежим пивом. Я взял себе бутылку, а по дороге к столику прошел мимо музыкального автомата. Бросил в него несколько четвертаков и набрал три старые песни. А потом сидел, посасывал свое пиво и слушал «Рожденного проигрывать» Рэя Чарлза, и «Некуда пойти» Чака Бэрри, и самую последнюю, навязчивую мелодию Джима Моррисона «Никого я не знаю». И улыбался, пробуя на вкус свои беды с легкой примесью алкоголя, и утешался общностью нашей беды – Медфорда и моей.
Из ниши позади меня раздался насмешливый голос:
– Эй, друг! Что за проблемы?
Я обернулся и увидел полненькую девчушку с татуированной подругой: рука над локтем и шея разрисованы. Обе улыбались мне понимающе, словно выбором песен я описал свое настроение.
– Да никаких, – ответил я.
И рассмеялся даже, так было приятно, что хоть кто-то меня заметил. Последние два месяца я жил словно привидение, проходящее сквозь стены: невидимый, беззвучный, безымянный.
– А вы правда на лыжах катались? – спросила татуированная подруга, увидев очки и перчатки, лежавшие у меня на столике.
– Да, правда.
Я поднялся и присоединился к ним, благодарный за то, что со мной заговорили; и только потом заметил, что напротив них сидят двое парней. Оба лохматые, синюшные, с кислыми, хмурыми физиономиями. Один из них был здорово пьян: челюсть отвисла, а грязные пальцы вцепились в стакан, в котором еще что-то было на донышке. Когда он поднимал стакан к губам, я заметил, что в нем качается пена от плевка. Оба сидели скрючившись, поджав ноги, как собаки в тесном уголке.
– Я до вырубки ходил.
– А это где?
– Фелзуэй, – сказал я. Начал было объяснять подробности, но девушка понятия не имела о тех местах, что я описывал, а остальные заскучали – я умолк.
– Возьмите мне еще выпить, – попросил пьяный.
– Я возьму, – сказал я.
Подозвал официантку, заказал пять штук пива – и тотчас сообразил, смутившись, что заплатил за всех – на английский манер; теперь каждому из них придется в свою очередь брать на всех, и этот ритуал – имитация товарищества – может слишком затянуться.
Но тут один из парней пробормотал: «Это, наверно, круто – работу иметь». Я понял, что денег у них нет, мне никто ничего брать не станет, и вообще тот мой жест на самом деле не слишком был уместен.
– Меня зовут Пол, – сказал я и поднял бутылку.
Они чокнулись со мной по очереди своими бутылками; назвали себя. Девушка, что заговорила со мной, оказалась Вики; друзья звали ее Уичи. Другая была Бан-Бан, с маленькой татуировкой сбоку на шее и еще с одной – синяя птица – на плече. Пьяного звали Мандо. Его хмурый приятель разглядывал меня в упор. Уичи сказала:
– Это Блэйн. Он под кайфом. Анаши накурился.
Блэйн улыбнулся мне с ненавистью и затянулся своим бычком, спрятанным в ладони.
– Я знаю, про где он толкует, – сказал Мандо. – Фелзуэй это где я как бы машину угрохал, так что им пришлось меня как бы вырезать оттуда этой горелкой газовой или как бы что там у них. Неделю вошкались.
– Он как напьется, так вылезает на Девяносто третью, закроет глаза и считает. Просто так. Посмотреть, что получится.
– А получается, что влетает в ограждение, вот и все, – добавила Бан-Бан.
– Я однажды как бы до сорока восьми досчитал, – сказал Мандо. – Только потом гробанулся.
Лицо у него было асимметричное – один глаз выше другого и скулы разные, – и эта перекошенность при разговоре об автомобильных авариях становилась еще заметнее.
– А зачем считать-то? – спросил я, вспомнив, как последние два месяца только и делал, что считал все подряд: минуты, фунты, тарелки, телеграфные столбы.
– Считалки – это бзик такой, – объяснила Бан-Бан. – Прицепится к тебе, ты и считаешь. В магазине у нас была одна стерва, так она по сто раз все пересчитывала; а потом все дверные ручки, бывало, потрогает, пока уйдет. А после и вовсе свихнулась.
Разговаривала она странно, будто держала какой-то кусочек во рту; и я все удивлялся, почему бы ей его не проглотить. Но когда дождался, чтобы она улыбнулась, – увидел яркую серебряную вспышку у нее на языке.
– Ты что ешь?
– Покажи ему, Бан-Бан, – посоветовала Уичи.
– Это штифт такой, – сказала Бан-Бан. Она высунула язык и показала мне серебряный шарик, подвешенный возле кончика. – Вроде гантельки как бы.
– Больно было?
Бан-Бан нахмурилась – ответ и так был ясен, – но ответила совсем иначе:
– А мне понравилось, я сама хотела.
– Все прокалываются, – сказала Уичи.
– Зачем это?
– Смотрите, он спрашивает зачем!
– А откуда эти татуировки? – спросил я Уичи.
– С тусовки татуировочной.
– Как это?
– Ну, приходят все, кто хочет; платишь полета и, там, пьешь и вообще ошиваешься, пока не надоест; а тот мужик просто делает всех подряд, по очереди. Круто. Завтра опять будет, на Риверсайд-авеню. Мы, наверно, пойдем.
– Я когда-то газеты разносил по Риверсайд-авеню, – сказал я. Все уставились на меня удивленно. Я спросил Уичи: – А ты чем занимаешься?
– В зоомагазине работаю в Веллингтон-молл.
– Это возле открытого кинотеатра?
– Да он закрылся тыщу лет назад.
– Ну а ты? – обернулся я к Блэйну.
Блэйн тяжело посмотрел на меня и спросил с яростью:
– Что за допрос этот малый нам учиняет, а?
– Он пьян, – сказала Уичи.
Я знал за собой эту привычку задавать вопросы. Не только от любопытства или одиночества забивал я себе голову кучей разных подробностей, а потом никак успокоиться не мог, пока не приведу их в какой-то порядок. Такое неотвязное состояние, бывало, продолжалось, пока я не начинал что-нибудь писать. И хотя, конечно, очень неуклюже получилось, что вопросы мои оказались так назойливы, – я почувствовал, что снова смогу писать. Значит, хорошо, что я сейчас с этими людьми; хорошо, что спрашиваю, – быть может, вылезаю наконец из депрессии.
– Я когда-то жил в Медфорде, – сказал я, чтобы как-то объяснить свои расспросы. – Я родился здесь.
– Лет шестьсот назад, – добавил Блэйн.
– Не обращайте на него внимания, мистер, – сказала Бан-Бан.
Мне стало грустно: разве я ей не сказал только что, как меня зовут?
– Я учился в Медфордской средней.
– Мой старик тоже там учился, – сказала Уичи. – Эдди Фаганти. Вы его не знаете?
– Он в каком году закончил?
– Где-то в шестидесятых.
Я кивнул и сказал, что имя знакомо. Испугался, что сразу ее потеряю, если сознаюсь, что ее отец моложе меня. И, чтобы поменять тему, заговорил о пластиковой сумке на столе возле Уичи, спросил, что она покупала.
– Ну что ты липнешь? – зло спросил Блэйн. – Ребята, этот мужик дразнится или что?
– Веди себя прилично! – В голосе Бан-Бан появилась вдруг какая-то материнская сила, поразившая меня. И это сработало: Блэйн надулся, но умолк, как наказанный ребенок. Бан-Бан поднялась: – Извините, мне надо отойти на минутку.
Я пересел на ее место, поближе к Уичи.
– Это видеофильмы, – сказала она и вытащила из пакета две кассеты, «Крепкий орешек» и «Хафмун-стрит».
Меня в жар бросило, сердце застучало в ушах. Я сказал запинаясь:
– Это я написал. Там Сигурни Уивэр и Майкл Кэйн. Глянь, на кассете мое имя должно быть.
На пластмассовой кассете ничего не было, кроме грязной и рваной наклейки с номером, нацарапанным корявым почерком.
– Там крутая сцена есть, – сказала Уичи, – когда она на велотренажере, такая потная вся. Мы с Бан ее любим. Она в «Чужих» потрясно сыграла. Как она уделала того космического ящера, а! А еще «Деловая женщина». Тоже классно, очень.
– Мура, – сказал Мандо.
Я показал им кассету с «Хафмун-стрит» и постарался произнести как можно яснее:
– Книгу, по которой этот фильм сделали, я написал.
Они меня явно услышали, но никак не отреагировали. Словно я обратился к ним на чужом языке, настолько непонятном, что они не в состоянии были перевести эти странные и смешные звуки. Уичи отвернулась со смехом, и даже Блэйн заулыбался. Впрочем, их веселье относилось не ко мне. Это Мандо громко пукнул и спросил: «Чего там крякает? Я на утку наступил, что ли?»
Я сидел у них в нише, держась за край диванчика, на котором только что была Бан-Бан, и чувствовал себя случайным попутчиком. Вроде ехала компания на машине, подобрали меня, и теперь мне тесно и неуютно, потому что они все свои, а я чужой, – но все равно не хочется вылезать на пустынную дорогу в такой поздний час, потому что кто другой может и не подобрать, а ехать надо.
– А вы смотрели «Шалопаев»? – спросила Уичи.
– Нет, – сказал я. – Наверно, был где-нибудь, когда картина вышла. А может, ее в Англии не показывали. Я долго там прожил. Я писатель. Книги пишу. Фильмы тоже.
– Как это? Я хочу сказать, фильмы никто не пишет. Это все как бы съемки там, игра, взрывы, погони на машинах и все такое. Что там писать-то?
– Сценарий.
Мандо сопел и сосал свое пиво, ничего не слыша. Бан-Бан еще не вернулась из туалета. А оставшиеся двое смотрели на меня тупо – мне снова показалось, что я говорю с людьми, которые английского не знают. Но это я был здесь чужим.
– Сценарий… как бы вам сказать… пьеса для кино.
Я сознавал, что своими разъяснениями выдаю им правду о себе; и если хочу, чтобы они меня услышали и поняли, – придется рассказывать очень подробно; быть может, рассказать больше, чем кому бы то ни было за всю мою жизнь. Уже сейчас, всего за несколько минут, я сказал им больше, чем доктору Милкреест. Но они не проявляли никакого интереса, а народу в баре прибавилось, из музыкального автомата орала музыка, в телевизоре, подвешенном над баром, шел хоккей, – и мои старания быть услышанным сквозь весь этот шум можно было понять так, будто я о чем-то умоляю этих ребят.
– Так вы делаете кино? – спросила Уичи.
– Да, – сказал я, чтобы проще было.
– Послушайте, так, может, я что-нибудь ваше видела!
– Вот это. – Я постучал пальцем по «Хафмун-стрит». – Но самый первый фильм я делал с Питером Богдановичем, «Сэйнт Джек». Там Бен Газзара играл. Его в Сингапуре снимали, где действие происходит, в семьдесят восьмом.
– Мне тогда шесть лет было, – сказала Уичи.
– Я жил в Сингапуре. Три года прожил. Преподавал там, журналистикой занимался. Даже опиум курил иногда.
Блэйн глянул на меня, словно услышал вдруг нечто вразумительное, и спросил:
– А у тебя с собой есть что-нибудь?
– «Хафмун-стрит» в Лондоне снимали. Книга лучше. Фильм получился бледноват, да и неточности в нем. Уж я-то знаю, все-таки восемнадцать лет там прожил. Уехал оттуда, когда жену бросил. И писать тоже бросил. Почему? Знаешь, когда уходишь из дому, от всех своих прежних привычек, от людей, которым ты был интересен, – тут тебе и конец. Кому это надо – сидеть и корпеть каждый день, если никому не интересно, что ты там пишешь?
Уичи в ответ сморщила нос, потом сказала:
– А мы что больше делаем – мы больше берем фильмы напрокат, а у меня там особая скидка, потому что в торговом центре я, в зоомагазине, я вам вроде уже говорила.
– «Москитовый берег» видели когда-нибудь? Это про Гондурас, но снимали в Белизе. Я там был. Всю Латинскую Америку проехал, на самом деле. Как раз то путешествие описал в «Старом патагонском экспрессе». А потом задумал роман. Один парень, изобретатель, хочет забрать семью и уйти от всего. Но оказывается, что все свои проблемы тащишь с собой, никуда от них не деться. Можешь бросить все что угодно, кроме своих пороков. Забавно, правда? Я как будто первый это открыл, и заново, хотя знал всегда.
Блэйн грыз ноготь, Мандо обсасывал горлышко бутылки.
– Интересно, где там Банни застряла? – сказала Уичи.
– Там Хэррисон Форд играл…
– Его я вовсе не понимаю, – вставила Уичи.
– … и Ривер Феникс.
Они опять стали молча разглядывать меня, и тут – наболтав так много и пожалев об этом – я встал и сказал им, что мне нужно в туалет. На самом деле туалет был ни при чем. Просто надо было отключиться от них на какое-то время. По дороге я встретил Бан-Бан, улыбнулся ей; а в туалете подошел к зеркалу и подивился: пьян я, что ли? Я им рассказал больше, чем своему психоаналитику! Они всё знают, даже имя мое. Но им наплевать; вряд ли они вообще хоть что-нибудь слышали, и ничего-то они про меня не знают. Я для них инопланетянин, другая форма жизни; и пока я тут болтал, умоляя их меня понять, выяснилось, что я даже языка их не знаю толком. Мне только что хотелось быть с ними, узнать их получше, потому что я чувствовал – они самые простые люди на земле и с ними я, быть может, смогу вернуться к себе прежнему; как те марсиане из фантастических фильмов, что втираются в земную жизнь, маскируясь под простых рабочих. Но ничего не вышло. Как я ни старался понравиться этим людям, рассказывая им о себе, – ничего не вышло. Я решил возвращаться на Кэйп.
Проходя мимо ниши, я помахал им рукой на прощанье, но тут вдруг Бан-Бан улыбнулась приветливо и похлопала по дивану возле себя, приглашая присесть:
– Послушайте! Так вы знаете Ривера Феникса?
Когда мы двинулись вверх по Мистик-авеню, Блэйн вдруг разговорился:
– А я в сортире наркоты достал, за талоны.
– Продуктовые? – спросил я.
– А ты еще какие знаешь?
Мы зашли в пиццерию, с собой забрать, навынос. Мандо тут же упал на стул и уронил голову, а Блэйн все не умолкал:
– О, Ривер Феникс – он из самых-самых! – И добавил, словно в доказательство: – Сразу видно, что травку курит или колется. Только вот имя у него какое-то шизанутое.
– Он как бы родился там, – сказала Уичи.
Бан-Бан кивнула соглашаясь.
Они стояли у прилавка, помогая мне выбрать пиццу, но постоянно оглядывались на своих парней. Один был пьян до полной немоты, другой не в меру болтлив от марихуаны. Эти девочки ужасно были похожи на матерей, каких я встречал в магазинах, где они, усталые, замученные, нервно приглядывают за своими детишками в страхе, что те что-нибудь поломают или помешают другим покупателям.
Из пиццерии мы пошли по направлению к центру Медфорда. Я с Уичи впереди, она несла пиццу в коробке. Другая пицца была у Бан-Бан, она шла следом за нами вместе с Блэйном, который подпрыгивал и размахивал руками; Мандо кое-как ковылял позади всех. Я был рад, что с ними. Ехать домой одному совсем не хотелось; мне нужна была как раз такая компания с их анархичностью и готовностью принять кого попало. Изгои, неудачники – меня к ним тянуло; это была своего рода семья, достаточно безалаберная, чтобы в ней и мне нашлось место.
– Я «Крепкий орешек» никогда не видел, – сказал я.
– А я раз десять смотрела, – ответила Уичи. – А вы смотрели «Хафмун-стрит»?
Она уже забыла, что я ей рассказывал. А остальным явно было наплевать, кто написал эту книгу. Но разве это важно? Это означало лишь, что я не смог впечатлить их своей хилой известностью. Однако, как ни странно, я вдруг почувствовал себя сильным – словно после специального упражнения в унижении. Хорошо у меня получилось: и тайны свои сохранил, – рассказав их людям, которые ничего не понимают, – и силу свою почувствовал.
Перейдя через Мистик-авеню, мы пошли под яркими фонарями по низким грядам почерневшего, обледенелого снега: это проезжую часть чистили, и он замерз на тротуаре. Вокруг нескольких многоквартирных домов тянулся покосившийся забор из металлической сетки.
– Мы где?
– Вы из Медфорда и районов не знаете?
В заборе оказалась дыра – треугольная, проволока блестит по свежим срезам, – а под ней обледеневшая тропинка. Мы пролезли и пошли по снегу к поломанной двери, потом по изуродованному коридору и вверх по лестнице к квартире, запертой на три висячих замка на засовах, похожих на потускневшие пряжки. Еще перед наружной дверью я глянул вверх и увидел, что какая-то женщина смотрит на меня из окна. Я вздрогнул.
– Это мамочкина квартира, – сказала Уичи. – Но она сейчас в Кембридже, она сейчас со своим другом живет.
Слово «сейчас» меня насторожило.
– Он полицейский, – сказала Бан-Бан. – Но хороший малый.
За одной дверью пищал младенец, за другой орал мужчина, за третьей монотонно бубнила женщина; все эти голоса могли и из телевизоров звучать, тут не угадаешь, но это и не имело значения. Здесь все собралось в неразделимую мешанину. Жизнь и ТВ, правонарушители и полицейские, шумные дела о попечительстве и издевательство над детьми, социальная помощь с продуктовыми талонами, воровство и щедрость перемешались тут так же, как запахи табака и растительного масла, сковородок, кетчупа, подгоревшего мяса и лука, пропитавшие кислый, душный воздух коридоров. Есть что-то непристойное во всех этих новостройках. В таком месте невинности места нет; и потому оно меня отталкивало, но и возбуждало, как в других странах возбуждали бордели; да этот дом и был похож на бордель. Так легко было сюда войти, так легко выйти; и запахи здесь были такие же – грязные, но волнующие, – и нота насилия в тех криках из-за дверей; а грубые надписи на стенах дышали угрозой. Кто-то громко спорил на другом этаже, и эти вопли резали ухо беззастенчивой обнаженностью агрессии. Молодая красивая женщина протиснулась мимо нас вниз по щербатой лестнице. Она так была хороша, так благоухала – а вокруг все так гнусно, – что меня вдруг ударило тяжелое озарение: показалось, я чувствую, как ей здесь тяжко, как она ненавидит все это.
Я был взвинчен от одного лишь присутствия в этом доме. Тут все было без прикрас; а вероятный риск вполне мог оказаться вознагражден. Ведь на Форест-стрит или на Лорэнс-роуд ни к одному дому и близко не подойдешь, только до ворот; и сами дома стоят темны, молчаливы, таинственны. А здесь – полно света, полно шума, полно запахов… Эта кирпичная многоэтажка была омерзительна – но в то же время странным образом притягивала меня.
Уичи сняла замки и толкнула дверь. По сравнению с изгаженным коридором квартира смотрелась опрятной, а тепло от свистящих радиаторов даже придавало уют. Напротив телевизора расположились большой обшарпанный диван и пара таких же кресел, на стенах висели какие-то рекламные плакаты; за этой комнатой открывалось что-то вроде кухни-столовой. Стол грязный, поломанный, но выглядел аккуратно, потому что на нем ничего не было. Из задней комнаты выкатилась собачонка, облаяла меня и тотчас принялась насиловать мою ногу.
– Бинго, пошел вон! – прикрикнула Бан-Бан с нежностью в голосе. Пес не отставал, хоть я и пытался его стряхнуть. – Бинго не соображает, что делает. Он вас не видит целиком.
– Он мне в магазине достался, – сказала Уичи. – И все плакаты тоже оттуда.
Теперь я посмотрел на них: яркие увеличенные фотографии щенят, котят и попугаев.
– Мамаша захотела вон те бра на стены.
Бра? Такое элегантное и точное слово, а я даже не знал толком, что оно значит, пока не увидел легкие светильники на стене. Уичи, эта простая девушка в этой бедной комнатушке этого уродливого дома – и вдруг научила меня слову, которое мне надо было бы знать давным-давно.
Бан-Бан достала бумажные тарелки и салфетки. Уичи раскрыла коробки с пиццей. Мандо проковылял к одному из кресел, залез в него, как собака в конуру, и свернулся калачиком. Бинго забрался к нему и тоже устроился спать. Блэйн оторвал два куска пиццы и ел, расхаживая по комнате и что-то бормоча.
Я сидел за кухонным столом с Уичи и Бан-Бан, пытаясь разобраться, кто из них меня больше привлекает. Физически. Уичи с ее желтоватой кожей и татуировкой на тонких руках или пышущая здоровьем Бан-Бан с серьгой на языке. Пожалуй, Уичи. Она выглядела как-то болезненно, быть может просто от плохого освещения, и оттого казалась податливой и нетребовательной.
– Так где ж вы тут спите? – спросил я Уичи.
– Вот тут и спим, – ответила Бан-Бан, чуть категоричнее, чем надо было, словно желая пресечь дальнейшие вопросы.
– Я на диване, – сказал Блэйн, прихватив еще кусок пиццы.
– Не капай! – прикрикнула Бан-Бан.
Это Блэйн промахнулся по своему ломтю и плеснул соус на ковер. Ковер уже такой, что еще одно пятно мало что изменит; но просто трогательно, как она орет на этого малого.
– Моя мамаша из тех, что «Где ты была?».
У них у всех была эта манера вдруг начинать рассказывать что-то безо всякого вступления, с середины или откуда попало, без какой бы то ни было связи с чем бы то ни было, так что уследить не представлялось возможным, если не прислушиваться изо всех сил.
– Все это дерьмо насчет который-час-уже-вон-как-поздно, – продолжала Уичи. – На самом-то деле она меня про парней спрашивала. Мол, как я с ними и все такое. Она не говорила «секс», но как раз про это и выспрашивала. Она ж не знала, что я и по две-три дозы занюхивала. Прихожу домой под кайфом, ну совсем никакая, а она мне: «Так что это за малый, что ты на свиданки бегаешь?». А я ей: «Свиданки? Это ты про то, что я поддатая?» А она меня посадит в карты играть – вист там и всякое такое дерьмо – и смотрит, пьяная я или нет, а я-то никогда пьяная не была, а она только про одно все волновалась как бы трахает меня кто или нет.
Бан-Бан расхохоталась дьявольски; это не веселье было, а какой-то намек.
– Я тогда здорово подсела.
– Не хочу об этом слышать, – перебил Блэйн.
– И просто перестала домой приходить. А когда мамаша съехала к Ленни – тогда вернулась. А он полицейский. Забавно, правда?
Мне было хорошо там, на этой кухне, с этими людьми, принявшими меня без единого вопроса. Я сказал:
– Знаете, просто поразительно. Как подумаю, что я вырос в этом городе, а потом уехал – и ни одной души не осталось знакомой. Но вот пару часов назад на лыжах по вырубке ходил, а сейчас сижу, ем с вами эту пиццу и чувствую себя так, будто я дома.
Блэйн пробурчал что-то нечленораздельное, Бан-Бан высморкалась в бумажную салфетку.
– Так как же с фильмами? – спросила Уичи. – Мне их завтра сдавать.
Я расслабился в кресле, вытянув ноги. Было чуть зябко от усталости после лыж, а во рту вкус пиццы и пива, и обволакивало тепло этой комнаты. В другом кресле постанывал Мандо, Блэйн возбужденно расхаживал взад-вперед, а Бан-Бан и Уичи сидели на диване. Бок о бок, словно родители среди больших неуклюжих детей.
Глаза слипались; я настолько устал, что не было сил даже рот закрыть. Я смутно сознавал это, потому что шумы из фильма – взрывы, выстрелы, даже голоса – ощущались дрожью на языке. А от люстры шло тепло, лицо грело.
– Он спит, – сказал кто-то.
Я не сразу сообразил, что речь обо мне. А потом понял и обрадовался: раз говорят вот так, безо всякого интереса, значит, не сделают мне ничего плохого.