Текст книги "Моя другая жизнь"
Автор книги: Пол Теру
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 36 страниц)
– Сумку эту я купила в семьдесят третьем году в Афганистане. В городе Герате, если быть точной.
– Я туда ездил, – сказал я.
– Конечно ездили, – согласилась она. – Можно мне сесть? Я хочу вам прочитать небольшой отрывок.
Что-то в ее тоне побудило меня заподозрить неладное. Тем не менее я жестом указал ей на кресло, не потрудившись произнести что-нибудь любезное вроде «Будьте моей гостьей». Я не испытывал уверенности, что рад такой гостье.
Она села, открыла книгу, положила ее на колени и приступила к чтению.
– «Он сунул меня в каюту второго класса с тремя австралийцами. В подобной ситуации я потом еще не раз оказывался в ближайшие три месяца. Когда дела шли хуже некуда, когда положение становилось совсем уже отчаянным и невыносимым, я непременно попадал в компанию австралийцев. Они как бы служили напоминанием о том, что я достиг дна. Эта троица на пароме через озеро Ван сочла меня нарушителем их покоя. Они глянули в мою сторону, застигнутые во время еды: шла дележка буханки хлеба, они сгорбились над ней, как обезьяны, два парня и девушка с глазами навыкате. Когда я попросил их убрать рюкзаки с моей полки, они недовольно заворчали».
Туг, оторвавшись от текста, она с улыбкой на меня поглядела. Улыбка, однако, была откровенно презрительной.
– Это еще не конец, – объявила она.
– Не трудитесь – я все помню.
Но она пропустила мои слова мимо ушей.
– «Я плохо спал, и один раз меня разбудили громкие, неприятные стоны, свойственные антиподам. Стонала девушка, лежавшая под одним из своих пыхтящих спутников меньше чем в двух футах от меня».
Она отложила книгу.
– Той девушкой была я. Более или менее. Вы говорите, что не помните меня, однако же написали это в своем «Железнодорожном базаре».
Я сказал:
– Очень давно. Это вправду были вы?
– И мой друг. И Кевин, товарищ Энди. Мы с Энди поженились. Попутешествовали немного, а потом отправились в Дарвин. Энди работал геологом в горно-промышленной компании. Через несколько лет мы развелись. Уже потом были все остальные поездки. Но эта, через Иран и Турцию, осталась одной из лучших в моей жизни. Я была счастлива. Я не догадывалась, что вы за нами подглядываете.
О господи!
– Почему вы ни словом не обмолвились об этом вчера?
– Просто хотела поговорить с вами. И мне нужен был материал для статьи. Я знаю, что отняла у вас время. Теперь объясню зачем.
Ее взгляд стал тверже, холоднее, чисто вымытое лицо исказилось от злости. Такой я ее еще не видел. Она продолжала:
– По-вашему, люди – это насекомые, которых следует ловить и выставлять на всеобщее обозрение. Их одежду. Их манеру есть, их стоны. И если они не уродливы, вы сделаете их уродами, а если они не слишком привлекательны, вы их приукрасите для собственного удовольствия. Но самое омерзительное, самое наглое – другое. Вы уверены, что если однажды о них написали, то они уже ваши, принадлежат вам со всеми потрохами, поскольку вы налепили их на страницу.
– Абсолютно не согласен, – начал я. – То, что написано, больше не мое и никогда…
Но она уже заговорила снова, прервав меня, – бесстрашная австралийка, жаждущая оставить за собой последнее слово и удалиться.
– У каждого из нас своя собственная жизнь! Мы имеем право делать свой собственный выбор! – как мне показалось, заученно воскликнула она. – Я не принадлежу вам. Я не та, какой вы меня сделали.
Я попытался что-то возразить, но она еще не закончила.
– Я настоящая, – заявила она. – А вы?
– Увидим, – сказал я ей вдогонку. Она ушла, хлопнув дверью с такой силой, что зрительная труба затряслась на треножнике.
Я воспринял это как намек. Занял обычную позицию и поискал ее на набережной. Нигде не увидел, вернулся к своему столу и начал писать.
X Предтеча
На Эдинбургском фестивале ко мне прицепился назойливый малый, без конца задававший один и тот же вопрос: «Значит, вы не читали Андреаса Форлауфера?», а я про себя думал: «Ну, не читал; а читал ли меня Андреас Форлауфер?»
Я уже подпортил себе репутацию на фестивале, отказавшись подписать «Открытое письмо правительству Кении». Кенийцы посадили в тюрьму какого-то своего поэта. Густо покрытая веснушками дама из Уэльса в длинной накидке с капюшоном, делавшей ее похожей на угрюмую кельтскую жрицу, представилась как Бронвин Томас и всучила мне специальную подставку с зажимом и авторучку.
– Агостиньо Нето был ангольским поэтом, – сказал я. – Португальское правительство бросило его за решетку. Он стал одним из первых узников совести, судьбой которого занялась «Эмнести интернэшнл»; благодаря ей он вышел на свободу. Несколько лет спустя, уже будучи премьер-министром Анголы, Агостиньо Нето начал сажать своих политических противников, и «Эмнести» пришлось слезно просить его их выпустить. – Я улыбнулся уэльской даме, ибо она смотрела на меня так, словно собиралась прикончить на месте. – Вот одна из причин, по которой я не подпишу письмо.
– Вы рассуждаете абсолютно нелогично, – объявила Бронвин Томас.
– Нет. Мои слова просто доказывают, что поэты тоже могут становиться тиранами, – возразил я. – Председатель Мао, как вам известно, ухитрялся быть вдохновенным поэтом и одновременно тираном с изощренной фантазией.
– Другими словами, надо сидеть сложа руки?
– «Разорви его на части за стихи его худые». Узнаете? – спросил я. – Почему всякий раз речь идет о поэтах?
– Я думала, вам небезразличны права человека.
– Разумеется небезразличны. Просто я привел некоторые факты из истории вопроса.
– Тогда отчего вам не подписать это письмо? – требовательно спросила мисс Томас.
– Никогда не ставлю свою подпись под тем, чего не написал сам. – С этими словами я пошел прочь, а она что-то забормотала мне вдогонку.
Люди часто говорят писателям всякую чушь. Я понимаю: разумные вещи говорить трудно. Но почему я обязан подписывать чей-то бездарно составленный протест, или беседовать о чужом бестселлере, или обсуждать новоявленного литератора, издавшего свои путевые заметки? Не сомневаясь, что я буду благодарен за подсказки, знакомые уговаривают меня: «Вы обязательно должны это прочитать», а я всегда думаю: «Нет, не должен», хотя могу при этом улыбнуться и тщательно записать название. Я нуждаюсь в том, в чем, по-моему, нуждается любой писатель: в безоговорочной похвале. Критика никогда не приносит пользы и только раздражает. Раз вы не можете меня ободрить, тогда, будьте любезны, вообще не приставайте.
Если уж я вынужден кого-то слушать, пусть это будет человек, помнящий хоть что-либо из написанного мной, где ощутима авторская проницательность или придумана не переставшая быть смешной шутка. Как здорово, когда тебе говорят, что твоя книга не забыта, что даже воспоминание о ней продолжает доставлять удовольствие, волновать читателя. Она ни разу не переиздавалась, но тем не менее многие цитируют ее наизусть и текст звучит свежо, как прежде. И в памяти моей с новой силой воскресают давние времена, когда я был молод и полон надежд, когда мне платили гроши, а работал я как вол, и при этом лучился оптимизмом.
На британских литературных фестивалях ни от кого ничего подобного не услышишь; и это еще одна причина, по которой я их терпеть не могу. До Эдинбурга я присутствовал только на одном таком мероприятии, в Челтенхеме. Это было званое чаепитие: пропасть народу, книги – подмостки, писатели – актеры. Собаки, расхаживающие на задних лапах, – вот что я о них обо всех думал. Пользы от происходящего никому никакой не было. Публике, что явилась понаблюдать, следовало бы читать книжки сидя дома, а писателям – или писать, или заниматься чем-нибудь другим, столь же достойным, – в общем, делать что угодно, только не болтать попусту и не корчить рожи.
Оторванные от своих письменных столов, писатели выглядят такими блеклыми и жалкими, такими затравленными. Нам действительно нельзя выходить из дому и уж наверняка не стоит участвовать в литературных фестивалях, где мы служим весьма убогой рекламой собственных произведений. Прозаикам, помешанным на сексе, достаточно появиться на людях – и начинается. – «Она толстая как бочка», «Он весь в прыщах», «Она рисуется», «Он какой-то увядший». В этом мало приятного. Всякая посредственность с красивыми волосами и в хорошем костюме предоставит тысячу поводов для разочарования типа: «Я думала, он высокий», «Он сбрил бороду» или «Ой, надо же, он в желтом галстуке». Мы вынуждены пить на наших сборищах, отчего все становится еще хуже. Люди изучающе смотрят на нас, а мы, как правило, далеко не в лучшем виде. На днях одна весьма известная романистка призналась, что давно скрывает свой возраст. «Вот уже десять лет, как мне ровно сорок семь». Изящно сказано, но в чем тут суть? Естественно, работа и человеческие слабости – вещи разные. Все это означает лишь одно: гироскоп внутри нас еще продолжает вращаться и сохраняет вертикальную ось.
Что мне за дело, кто такой Андреас Форлауфер? Меня сюда совсем не тянуло. Приехать в Эдинбург я согласился лишь потому, что люблю его черные скалы и узкие улочки, его ветер и дождь. К тому же мне обещали хороший отель, где я собирался закончить некое сочинение о Роберте Луисе Стивенсоне. Отчасти меня уговорил мой издатель, отчасти… Человек тщеславен. На «круглом столе» кроме меня и двух прозаиков сидели еще несколько поэтов. Народ попался завистливый и недоброжелательный, а один, так тот был просто агрессивен.
– Я слышал, вы отказались подписать «Открытое письмо», потому что считаете Джерри Ньоки плохим поэтом.
Я только засмеялся в ответ и подумал, что слухи – это форма осуществления тайных желаний. Как вам известно, ничего подобного я не говорил.
Дискуссия продолжалась допоздна, но я активно в ней участвовал. Высказался, проклиная себя за излишние упрощения, и покинул сцену с одной мыслью: «Все. Больше я в эти игры не играю».
Словом, когда вышеупомянутый создатель книг о путешествиях, он же любитель выпить и закусить за чужой счет, начал нахваливать мне Андреаса Форлауфера, я не мог с чистой совестью возражать ему. Я заслужил, чтобы меня мучили. И ни за что не повторю этой ошибки впредь.
– Он пишет про поезда. Бывал в Африке, в Азии. Слывет по-настоящему талантливым.
– Что значит «слывет»? – удивился я. – Разве вы его не читали?
– Его не переводили на английский, но он очень популярен в Восточной Германии. Живет в Лейпциге. Мне кто-то про него рассказывал…
Стало быть, это информация из вторых рук! Пора спасаться бегством, понял я. Однако в тот день, когда я собрался улетать, рядом со мной за завтраком оказался незнакомый мужчина, представившийся Андреасом Форлауфером.
Ему было за семьдесят. Худощавый, остроносый, волосы с проседью, костюм типично восточно-европейский, напоминающий форму английского школьника: слишком тесный пиджак, коротковатые брюки и неподходящие носки (в данном случае, фиолетовые).
– Вы пишете о поездах, – сказал я, желая быть вежливым.
– Когда-то писал, давным-давно.
Он ел с немыслимой аккуратностью, присущей беднякам из слаборазвитых стран, у которых каждая копейка на счету. Что-то тут было и от недоедания, и от хороших манер. Этакий замедленный ритуал, требующий как можно дольше поглощать пищу и съедать все до последней крошки. Он намазывал джем на поджаренный ломтик хлеба, словно очищал лезвие ножа. Открыл пакетик с сахаром и высыпал его в чашку, не уронив на скатерть ни крупинки; потом, размешав кофе, постучал ложкой по краю чашки, чтобы стряхнуть все до капельки.
– Вы читаете по-немецки?
– Нет. Мне о вас рассказывали. Я и сам написал кое-что о путешествиях по железной дороге. («Кое-что»!)
Он продолжал жевать свой тост, методично, экономно прихлебывая кофе и не проявляя ко мне ни малейшего интереса. Похвали я его, он бы, конечно, прислушался.
– У вас очень хороший английский.
– Я экстенсивно путешествовал.
Мне хотелось сказать ему: люди, хорошо владеющие английским языком, нашли бы слово получше, чем сугубо книжное «экстенсивно».
– Хотя временами бывало чрезмерно трудно приобрести билет.
Еще два слова: «чрезмерно» и «приобрести».
Однако я просто сказал:
– Я прожил в Африке немало лет.
– Где только в мире не говорят по-английски! В Африке. В Индии. В Сингапуре. Ну и, конечно, в Америке.
Он что, разыгрывает меня? Я спросил:
– Вы жили во всех этих странах? И в Сингапуре тоже?
– Жил, – спокойно отвечал он. – И написал о них.
Я не сказал, что сделал то же самое: терпеть не могу, когда беседа между незнакомыми людьми превращается в теннисный матч. Он, как мне показалось, тоже с радостью переменил бы тему и, действительно, оживился, услышав мой вопрос:
– Что вы думаете о фестивале?
– Такой же, как и остальные литературные фестивали. Званый чай, все очень любезны. И никто не говорит ни слова об ужасе и тоске, сопутствующих нашему делу. Мы – актеры, похожие на собак, расхаживающих на задних лапах.
Я уставился на него. Разве не то же самое вертелось у меня в голове, не в точности те же слова?
– Эти романисты, помешанные на сексе… – продолжал Андреас Форлауфер. – Она толстая как бочка. Он весь в прыщах. Читатели разочарованы. Судачат: «Я думала, он выше ростом», «Он что, сбрил бороду?» Или: «Он такой старый». Наиболее унизительное, вы согласны?
Должно быть, я кивнул. Я, конечно, не пропустил оборот «наиболее унизительное». Люди, для которых английский язык родной, так бы не выразились. Я внимательно глядел на него.
– Каков внешний облик писателя, роли не играет. Важно то, что у нас внутри. Дух или мысль. Своего рода гироскоп. Здешний фестиваль – просто гигантское английское чаепитие. А кенийский поэт, который всех безумно волнует… Кстати, почему это всегда поэты?
– Значит, вы не подписали открытое письмо?
– У меня, – сказал Форлауфер, – есть незыблемое правило – никогда не подписывать то, чего я не написал сам. Но дело не в этом. Я здесь совсем для другого.
– Я тоже. – Я поднялся из-за стола с ощущением, что этот чужестранец посмеялся надо мной и даже посягнул на мое достоинство.
Он тоже встал, слегка поклонился, и я подумал, что в жителях Восточной Европы есть нечто почти азиатское и донельзя печальное – их грустные глаза, землистый цвет кожи, их аскетизм, их школьные костюмчики.
Я расплатился в отеле и отправился за тем, ради чего приехал: посетить дом, где прошло детство Роберта Луиса Стивенсона. Дом в Суонстоне, на окраине Эдинбурга, под Пентлендскими холмами. Я взял напрокат машину, выехал из города и, следуя дорожным указателям, без малейшего труда отыскал поворот на Суонстон. И тут же неожиданно очутился в сельской местности: поросшие травой высокие шотландские холмы, вересковая пустошь, можжевельник, цветущий ракитник. Маленькая деревушка расположилась на самом верху узкой крутой дороги; шесть-восемь коттеджей и один побеленный господский дом, стоящий в отдалении. Мальчиком Стивенсон приезжал сюда почти каждое лето.
Величественное строение, отделанное сухой штукатуркой и так называемым «мягким» гранитом, окружала невысокая ограда и вековые деревья с кривыми стволами. В этот пасмурный предосенний день деревья боролись с ветром в сумеречном свете. У стеблей струящейся под ветром травы на концах были длинные красивые кисточки. Овцы на холме застыли в неподвижности. Когда выглянуло солнце, тени от облаков испятнали луга на склоне. Суонстон, формой напоминающий чашу, на дне которой стояли только господский дом и коттеджи, выглядел тихим и спокойным, как и надлежит долине. Даже стайки ворон среди дубовых ветвей смотрелись миролюбиво и казались геральдическими символами.
Ворота, ведущие во двор, были гостеприимно приоткрыты. Чтобы пройти внутрь, даже не понадобилось толкать створку. Я постучал по массивной парадной двери, подумав, что, быть может, эту самую старинную дверь некогда распахивал сам Стивенсон. И стал ждать. Внутри раздавался детский смех. Женский голос произнес какую-то фразу. Пришлось постучаться еще раз. Лишь тогда меня услышали. Впрочем, увидев детей и телевизор, я понял причину задержки.
– В чем дело? – Голос был неприветливый, женщина едва различима: дверь она держала полуприкрытой. Тем не менее позади нее я разглядел не только детей, сидящих перед телевизором. Увидел игрушки, календарь, фотографию королевы. Вполне бесхитростный интерьер, однако простота его оказалась не самым худшим. Обшитые деревянными панелями стены были исцарапаны и покрыты примитивными рисунками, пол заляпан краской, на потолке недоставало большого куска штукатурки, и всюду, насколько хватал глаз, царил не просто беспорядок: я увидел следы злонамеренной порчи. Я подумал о Роберте Луисе Стивенсоне, и мне ни на что больше не захотелось смотреть.
Я спросил:
– Разве это не дом Стивенсона?
– Здесь нет никого с такой фамилией, – ответила женщина тоном, исполненным подозрительности. Одновременно она потихоньку пыталась захлопнуть дверь.
– Я ищу Суонстон-хаус.
– Это он и есть.
– А кто им владеет?
Она еще что-то говорила, запираясь на засов. Не уверен, но, кажется, упомянула то ли «совет», то ли «муниципалитет»… В любом случае кое-какие сведения я все же выудил: эта женщина арендовала дом, платила за него со скидкой и жила там со своим большим неопрятным семейством. Меня же она просто выставила вон.
Я повернулся, собираясь пойти вниз по дороге, и увидел знакомую фигуру. Навстречу, издали рассматривая дом, поднимался тот пожилой мужчина, с которым мы вместе завтракали.
– Герр Форлауфер!
Он пришел в замешательство.
– Откуда вы меня знаете?
– Мы познакомились утром в отеле.
Он улыбнулся. Может быть, вспомнил? Впрочем, это вряд ли имело для него значение. Он ведь даже не поинтересовался, как меня зовут.
Я все еще закрывал ворота.
– Роберт Луис Стивенсон часто жил в этом доме.
– Знаю. Я потому сюда и приехал.
Этого человека ничем невозможно было удивить.
Он не спеша продолжал свой путь, заметив на ходу:
– К вершине холма ведет чудесная тропинка.
Похоже, он указывал туда, где выстроились в ряд кривые деревья. Никакого холма там не было и в помине, виднелись только разрушенная местами стена да две овцы. Обе нестриженые, они выглядели чересчур тепло укутанными и словно от этого еле передвигали ногами.
Чтобы доказать его ошибку, я последовал за ним. Да и делать мне больше было нечего. То, что я искал, я нашел. Быть изгнанным из дома Стивенсона подозрительной шотландской мамашей, защищающей своих ребятишек и свой телевизор, все-таки лучше, чем если бы мне позволили войти и совершить осмотр изуродованного жилища.
Форлауфер шел впереди. Метров через сто он свернул с дороги на узкую тропку: в конце ее, как он и сказал, высился холм.
– Не возражаете, если я и дальше пойду с вами?
– Разумеется нет, – ответил он, правда, с полным, по-моему, безразличием.
– Вы упомянули, что жили в Африке и писали о ней книги.
Он снисходительно улыбнулся.
– Ни одну из них вам не удалось бы прочитать. Они не переведены на английский, хотя их немало. Одной из первых была книга о школе для девочек в Кении.
– В Кении не слишком много школ для девочек, – сказал я. И собирался добавить, что знаю почему: потому что сделал то же самое, написал книгу о том же.
– Эта школа была в Эмбу, – сказал мой спутник.
– Она и теперь там.
Он не слушал. Он медленно шагал по тропинке, выбирая, куда поставить ногу, и говорил – тихо, безостановочно, с легким удивлением, как говорят о далекой молодости старики. В его голосе ощущалась и некоторая отстраненность – будто он вел речь о ком-то другом.
– Я написал еще два романа, а потом уехал в Сингапур, – рассказывал он. – Если слишком долго сидишь в Африке, происходит некое превращение: ты становишься «белым человеком». Африканцам надо позволить самим решать свои проблемы. Я понял: мне здесь не место. Да и увлекся Сингапуром.
– И я потому туда и поехал, – признался я. – Мне захотелось написать о нем. – Слышал ли Форлауфер мои слова? – И я действительно написал. Целый роман.
– Сингапур меня разочаровал, – раздалось в ответ.
– Вы что-нибудь там написали?
– Мне надо было содержать семью, – вздохнул он. – Я был молод. И в те времена мог сочинить роман за полгода, даже за меньший срок. Я написал книгу о старом Сингапуре – публичные дома, бары, улицы, дышащие похотью. Героем сделал человека из породы неудачников. Назови я его сводником, я создал бы о нем ложное представление.
– Отлично понимаю, – сказал я. – Моя книга о Сингапуре очень похожа на вашу. – «Если не точно такая же», – пронеслось у меня в голове, но я смолчал.
Он по-прежнему шел впереди; на этой узкой дорожке мы не сумели бы идти бок о бок. Да и вообще под ногами была просто борозда в траве, я подозревал, что ее протоптали овцы своими маленькими копытцами. Лица Андреаса Форлауфера я не видел и не имел представления, слышит ли он меня.
– Сейчас я уверен, что книга эта банальна. Главному герою пятьдесят лет. Когда я писал, мне едва исполнилось тридцать.
«Мне тоже», – подумал я. И произнес вслух:
– А я считал, вы писали книги о путешествиях.
Это он расслышал: разговор ведь теперь зашел о нем.
– Я их и писал. В большом количестве. Я жил ради путешествий. И всюду ездил на поездах.
– Неужели? – Я ускорил шаг, стараясь приблизиться к нему. – Стыд и срам, что эти книги до сих пор не переведены.
– Кому в англоязычном мире есть дело до литературы Восточной Германии?! Сегодня самого Томаса Манна не читают! А уж мои книжки… – Он резко взмахнул рукой, как бы отвергая саму идею. – Они, наверно, раздражают даже своими названиями. Ни одно из них по-английски не звучит правильно.
– Например?
– Буквальный перевод заглавия моей самой известной книги был бы: «Большой железнодорожный базар».
Я уставился ему в затылок. Мне страшно хотелось знать, не улыбается ли он сейчас, мерно вышагивая передо мной. Известно ли ему, кто я?
– Один американец написал книгу с таким же названием.
– Да, мне говорили, – кивнул Форлауфер. – Но я использовал его первым. Моя книга издана в Лейпциге в сорок шестом.
– А что вы делали дальше?
– Книга имела довольно скромный успех. Я продолжал писать романы. Ездил в Южную Америку. Проживал в Великобритании, немного там путешествовал.
«Проживал» – одно из тех безупречных и неживых слов, которые выдают иностранного студента.
– И продолжали писать?
– Воистину! – Еще одно словечко. – Роман о семействе из Гондураса. Место действия – Москитовый берег. И как название, по-моему, звучит неплохо. Роман, где события перенесены в будущее. Еще писал книги о путешествиях. По Китаю, например.
– А как насчет поездов?
– После книги о Китае про поезда я писать перестал.
Тропинка слегка расширилась. Я прибавил ходу, чтобы идти с ним рядом. Хотел видеть его лицо. Я ждал дьявольской усмешки. Однако он хмурился, крутизна подъема давалась ему нелегко, а от долгих речей появилась одышка. Если все, что я слышал, было издевательством, то он здорово притворялся, изображая полное бесстрастие.
Я спросил:
– А про что вы писали после того, как завершили книгу о Китае?
Я только что закончил свою книгу о Китае.
– Мои дети учились в университете…
– Два мальчика, – перебил я его.
– Да. Поэтому я путешествовал по свету вместе с женой.
– Я подумывал о том же самом.
Ему было плевать, о чем я подумывал. Он сказал:
– Ситуация моя изменилась. Я вернулся на тихоокеанское побережье и написал о себе. В английском нет слова «Bildungsroman» [85]85
Роман воспитания (нем.)
[Закрыть]. Потом написал о южном побережье Тихого.
– Никогда не бывал в тех краях.
– Я стал писать меньше, – продолжал он. – Увлекся кинематографом.
– Боже праведный!
– Я жил в Америке. И был там счастлив. Много лет провел в Лондоне. Я упоминал об этом?
– Да, конечно. Около двадцати лет, если не ошибаюсь?
Мне было любопытно, как Форлауфер отреагирует на мое мелкое жульничество. Он его, кажется, не заметил. Просто уточнил:
– Восемнадцать.
– Я и сам прожил в Лондоне семнадцать лет, – сказал я. Сказал и тут же почувствовал, как легкая тень коснулась моего лица.
– Да, писал я меньше, – повторил он задумчиво. – Зато стал писать о себе.
– И ничего из этого так и не перевели?
– На английский? Ни разу. В конце концов, экранизировали «Meine geheimen Leben» [86]86
«Моя тайная жизнь» (нем.).
[Закрыть].
Он, должно быть, все-таки видел, как я искоса на него поглядываю. Название на чужом языке для меня было пустым звуком; да и английский его вариант вряд ли бы что-нибудь прояснил.
Он пожал плечами и спросил:
– По-немецки не говорите?
– Вы были счастливы? – вдруг вырвалось у меня.
– Это страшный вопрос, – отозвался он. – Задавать его можно разными способами, но для ответа требуется целая жизнь.
В голосе, когда он произносил эту философскую мудрость, чувствовалось раздражение, и я догадывался, что ему этот разговор наскучил. Он уже хотел избавиться от меня и моих вопросов.
Однако я упорствовал. Я задал новый вопрос:
– А про что-нибудь особенное, что произошло с вами за последние годы, вы не могли бы рассказать?
Я рассчитывал на хорошие новости или на что-то воодушевляющее и пристально наблюдал за его лицом, ища там подтверждения своим надеждам. По он, помолчав, отрицательно покачал головой, отказываясь говорить.
Я не отставал:
– Только что вы сказали: «Ситуация моя изменилась». Что вы имели в виду?
– Я расстался с женой. – Это было произнесено без всякого выражения и оттого прозвучало особенно скорбно и безнадежно.
Я же почувствовал страшную боль, словно в сердце мое воткнули тупой нож.
– Почему? – Мне едва удалось выговорить это слово.
– Ах, господи! – Несколько секунд он задумчиво глядел вдаль, на голые холмы. – Дети выросли и уехали из дому. Мы с женой были заняты каждый собственной жизнью. Наверное, в этот критический период мы позабыли, что не можем быть счастливы друг без друга. Я это знаю точно: после расставания что-то во мне сломалось, и тогда стало ясно, что прошлое невозвратимо.
– А в чем была главная причина?
– Писатель слишком много времени проводит наедине с самим собой. Одиночество способно заставить человека думать, будто он что-то теряет. Будто не живет. Обыкновенная, в сущности, жадность, как у дантовского Улисса. Знаете эти строчки:
Вот так примерно.
– Стало быть, вы получили, что хотели.
Мои слова вызвали у него улыбку.
– То, чего мы хотим, далеко и скрыто во мгле. Оттого нас к этому и тянет. Расстояние – великий творец фантазий.
– А будь желаемое близко и различимо, вы бы к нему не стремились?
– Вещи, которых люди жаждут сильнее всего, никогда не бывают рядом, – сказал он. – Потому они и желанны. Индусы правы. Мир – это майя, иллюзия.
– Я был бы счастлив, если бы вы сказали, что не знали страданий.
– Все страдают, – произнес он. – Страдал и я, конечно. Но, в общем и целом, можно считать, что жизнь я прожил очень счастливую.
– Приятно слышать.
Он вдруг перестал улыбаться. Молчал, и только глаза стали пустыми. Потом на лице появилась гримаса отвращения.
– Должен вам кое в чем признаться. В вашем возрасте я пребывал в наилучших отношениях с миром. Возможно, они затянулись. Все кончилось внезапно, и я погиб, пропал. Более несчастен я не был никогда в жизни. Я утешал себя, повторяя, что все к лучшему, и, возможно, это было неизбежно…
У меня стало тяжело на душе; я знал, что это чувство меня не покинет, а превратится в тоску, с которой, как с неизлечимой болезнью, я должен буду научиться жить дальше.
– Хуже того, спустя несколько лет – заметьте, речь не о войне – я на собственном опыте убедился в существовании зла.
Я был потрясен: достаточно было услышать одно только слово «зло». Однако, закончив последнюю фразу, Форлауфер повернулся и быстро пошел вверх по тропинке, как бы давая понять, что больше не намерен отвечать на расспросы. Я следовал за ним на некотором отдалении; минут через пять мы были на вершине холма. За кустами можжевельника, густо ее покрывавшими, дул сильный западный ветер. В первую секунду меня чуть не сбило с ног; потом я оглянулся на Суонстон, лежавший внизу, в долине. Андреас Форлауфер не солгал: прогулка оказалась чудесной.
– Вам знакомы эти места, – сказал я. – Вы здесь бывали прежде.
– Один раз. Я собирался написать кое-что о Стивенсоне. – Он показал рукой на деревушку в долине. – И поехал в то поместье.
He отрываясь, я смотрел на дом, на парадную дверь, в которую колотил час назад.
– Начал писать и не закончил, – сказал мой спутник. – Мне было сорок девять лет. Я познакомился с одним человеком.
Он по-прежнему всматривался вниз, в долину: губы его искривила мрачная улыбка.
– Это странная история. Вы бы в нее никогда не поверили.