Текст книги "Моя другая жизнь"
Автор книги: Пол Теру
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 36 страниц)
– Это прошлое, да? – сказала она спокойно.
– Конечно прошлое. Вы спросили, чего я хочу. Я хочу, чтобы на дворе стоял семьдесят восьмой год.
– Но вы ведь сами все бросили. Разве не так?
– Не могу вспомнить, что к этому привело. Просто в один прекрасный день мы решили разойтись. Потом настало время, когда мне пришлось уехать.
– Вы говорили, что решение было общим.
– Я это говорил?
Она пристально на меня посмотрела, словно разочарованная тем, что я позабыл столь простую вещь.
– Расставание оказалось ужасным. Я проснулся, зная, что сегодня покину дом. Ощущение было такое, будто меня на заре поставили к стенке. Были слезы, но никаких взаимных обвинений. Только тоска.
– Вы говорите, вас как будто поставили к стенке. Вы почувствовали, что умерли?
– Половина меня умерла.
Я долго молчал, погрузившись в себя, в ту пустоту, где не было ни слов, ни чувств, только бездорожье – странный ландшафт, которого я, путешественник, никогда прежде не видел и среди которого теперь затерялся.
– Люди часто употребляют слово «изгнанник», – сказал я. – По-моему, это сильно устаревшее слово. Вам оно знакомо?
Английский не был ее родным языком, поэтому я безотчетно проверял, понятны ли ей некоторые важные слова, что не могло ее не раздражать, поскольку она их все знала. Беда заключалась в акценте. Слово в устах доктора Милкреест менялось; произношение, казалось, сообщало ему другой смысл.
– Конрад – знаете такого? Писатель Джозеф Конрад?
Пожатие плечами взамен невыразительной улыбки, появившейся на ее лице в тот раз, когда я упомянул Борхеса, означало и обиду, и определенное уважение к широте моих познаний. Я был не только физик; я к тому же читал классиков.
– О Конраде всегда писали как об изгнаннике. И о Набокове, и о Солженицыне, и обо всех тех, кто приехал в Штаты и заработал кучу денег на публикации своих тюремных дневников.
И снова я ощутил, что доктору Милкреест не по себе от этой темы и она хочет вернуть меня к главному предмету беседы.
– Теперь я понимаю, что такое изгнание. Это потеря всего – жены, детей, дома, страны. Это наказание, в известном смысле противоположное тюремному заключению, но столь же страшное, ибо заставляет каждый день думать о том, что потерял.
– Как Джозеф Конрад, вы хотите сказать?
– Нет, нет. Изгнанников в старом смысле слова больше не существует. Политические изгнанники, диссиденты – это дела минувшие. Кроме горстки людей – большинство из них тибетцы, – все могут вернуться домой. А вот для таких людей, как я, изгнание – реальность. Я лишился всего. Я живу в совсем другой стране. Не знаю, как тут очутился. Никогда прежде здесь не был. Понятия не имею, как отсюда выбраться.
– А раньше вы бывали в чужих странах?
Если б она только знала!
– Да.
– Вы говорили, что какое-то время жили в Лондоне.
– Восемнадцать лет.
– Большой срок, – сказала она, и этот банальный отклик имел целью подбодрить меня: вот, мол, адаптировался же…
– Я собирался прожить там десять лет. После этого я просто оттягивал отъезд. Потом уехал.
– Вам, должно быть, пришлось преодолеть множество препятствий.
– Пришлось. Но в Англии это ничего не доказывает. Вы янки. И через пятьдесят лет – все еще янки. Если вы об этом забудете, вам напомнят. И дети ваши – маленькие янки.
– Вы так говорите, словно были там в изгнании.
– Ничего подобного. Даже тогда я знал, что я не изгнанник. В семьдесят первом, вскоре после приезда в Англию, я ходил в деревенскую пивную в Дорсете. Я тогда снимал домик у дороги. Местные сельскохозяйственные рабочие вечно жаловались на чужаков: дескать, приезжают, вздувают цены и вообще мерзавцы. Несколько недель я все это выслушивал. Потом однажды вечером заявил: «Вот что, друзья. Не знаю, какого вы обо мне мнения, но позвольте вас заверить, что у меня нет ни малейшей охоты здесь оставаться. Как только заработаю приличные деньги, я уеду из вашей деревушки навсегда». После этого они стали чрезвычайно любезны.
– А разве вы не считаете, что возвратились домой?
– Ирония судьбы в том, что я возвратился домой лишь затем, чтобы почувствовать себя изгнанником. Я не знаю, где я. Я не сознавал, что, теряя жену, теряю все. Я жил не в стране. Я жил в доме – в семье.
– Почему вы думаете… – Она явно намеревалась спросить: «Почему вы думаете, что не сможете завести новую семью?» Но я не хотел выслушивать такое.
– Здесь я пропал, и мне нет пути назад!
Эта встреча, как и многие другие, завершилась слезами, что было ужасно, ибо пунктуальность доктора Милкреест исключала возможность утешения. Вместо него мне полагалось лишь напоминание о том, что по истечении шестидесяти минут ее живое внимание ко мне ослабевает и температура в кабинете словно бы опускается на несколько градусов. Это был знак, что мне пора отправляться восвояси.
Я вовсе не имел желания уходить; я хотел продолжать, хотел поговорить еще о чем-нибудь или послушать ее. Меня тянуло к доктору Милкреест. Я ничего о ней не знал, она держала меня в полном неведении на свой счет, так что и фантазии не за что было зацепиться. Однако само это неведение наделяло ее таинственностью и обостряло мое любопытство. Я видел, что она очень неглупа. Широкая в кости, с большими ногами, скучноватая, эта женщина, однако, была решительна и деловита, а просторные платья, широкие юбки и толстые свитера не скрывали ее фигуру – скорее даже подчеркивали.
У нее было великолепное крупное тело, и мне хотелось прижаться к ней и чтобы она ко мне тоже прижалась. Трудно было находиться с ней в одной комнате и не сметь ее коснуться – и так не одну неделю. К концу каждого сеанса я мечтал о том, чтобы мы вместе поехали ко мне домой. Чтобы забыли обо всем на свете, сидели бы в пижамах перед телевизором и ели попкорн, а может, взяли бы напрокат видеокассету и смотрели фильм лежа в постели, подложив под спину подушки и потягивая вино.
Это была не любовь. Просто доктор Милкреест оказалась единственным живым существом, с которым я виделся и разговаривал. Я знал, что мы бы поладили, и к тому же испытывал к ней физическое влечение. Я не мог рыскать по городу в поисках женщины, как делал когда-то: боялся СПИДа. Я стал осторожен, меня брал страх при одной мысли о том, чтобы приблизиться к незнакомой особи женского пола.
Так мы провели целый месяц, встречаясь дважды в неделю, и я уже начал рассматривать психоанализ как неотъемлемую часть своей жизни. Зимним днем я отмахивал шестьдесят четыре мили до Чарльз-стрит, по дороге ломая голову над тем, о чем говорить. Идеи, приходившие мне на ум, прежде я мог использовать в рассказах – теперь они были исключительно пищей для терапии. Выкладывал я их сбивчиво, неуклюже, облекая в примитивную форму. После сеанса меня ждали две длинные сигары «Корона» и порция quesadillas [94]94
Пирог с сыром (исп.)
[Закрыть]в «Амигос». Затем я возвращался назад, с пустой головой, физически изнуренный, вымотанный разговором и долгой ездой.
Слово «изгнание» казалось мне наиболее точным для определения моего бытия. Множество раз употреблял я его в своих сочинениях, но только теперь постиг истинную суть. Это была земная форма осуждения на вечные муки: полураспад, когда жизнь каждую секунду укорачивается вдвое, и так происходит почти постоянно. Изгнание – вовсе не метафора. Я стал изгнанником и не сомневался, что пребуду им до скончания дней. Считать себя впавшим в немилость у высших сил и выброшенным из садов блаженства было бы глупо. Никакого Эдема я и прежде не знал. Ближе всего к нему я был в 1964 году, в Мойо. Эта колония для прокаженных была моим раем.
Однако то изгнание отличалось от нынешнего. Путешествуя по незнакомым странам, я всегда видел четкие сны – про все эти неуютные комнаты, неудобные кровати, промозглый воздух, загадочный ночной шум. В тех краях кто-нибудь обязательно что-то выкрикивал – в Гуджарате, в Хакке, в Кечууа или Илокано, а я понятия не имел, о чем идет речь. Но вся эта атмосфера проникала в мой спящий мозг, навевая видения.
Здесь я тоже видел сны, и тоже отчетливые, – в этом доме, который больше не был моим родным кровом. Обрывки снов об изгнании и преступлении. Я, потерпевший крах писатель, спал, что-то бормоча во сне, и видения мои походили на выцветшие клочья, обрывки моей работы.
– Снова то же самое, – объявил я доктору Милкреест.
Речь шла о давнишнем сне, который мне часто снился после возвращения в Соединенные Штаты – в период моей одержимости уличными телефонами-автоматами. Я называл его «сном о чемодане», но теперь догадался, что главное – в другом. Меня втянули в убийство. Я не стрелял и не колол, но без возражений согласился, когда другие (трое мужчин) попросили им помочь. Автомобиль был мой, я знал владельца чемодана, у меня даже возникло ощущение, что мне известна и жертва. В этом сне ни у кого не было имени. Жертву, ни о чем не подозревающую, схватили, прикончили, потом разрубили на куски и затолкали в чемодан.
Само это убийство было лишь коротким эпизодом, большую часть сна занимало бегство: я и трое мужчин в автомобиле; на заднем сиденье неплотно закрытый чемодан; скоростная трасса; окно ресторана для автомобилистов; площадка для отдыха; жуткая пробка; долго не меняющийся красный свет, болезненного вида ребенок в заднем стекле стоящей впереди машины, огромный слюнявый бульдог, лающий на чемодан… Нас остановил полицейский. «Что в чемодане?» Кровавого пятна на ручке он не заметил. Но с каждым его вопросом меня относило все дальше и дальше от машины. Я был зритель, но зритель-призрак. И исчезал вдали.
Я проснулся в диком ужасе, задыхаясь, обливаясь потом, голова взмокла. Во сне я благополучно скрылся; наяву меня терзало чувство вины, и оно не проходило, неотступное и мучительное, как тошнота. И я понял: надо рассказать этот сон доктору Милкреест. Что бы я без нее делал? Я привык такими вещами делиться с Алисон – даже в худшие минуты я не в состоянии был представить себе жизнь без нее. Раньше, когда мой мир еще не распался, я бы непременно перенес такой сон на страницы какой-нибудь книги. Теперь не было ни книг, ни жены; но была доктор Милкреест. Возлюбленная Флобера Сюзанна Лажье говорила ему: «Ты мусорное ведро моей души, тебе я доверяю абсолютно все».
– Попробуйте установить личность мужчин, мистер Медвед.
– Не исключаю, что мы вместе учились в школе.
Все мои сны, помнится, были связаны со школой.
– Это ценная деталь.
– Я ненавидел школу. У меня было несколько друзей, но я все равно боялся…
– Продолжайте.
– Боялся невежд и глупцов. По-моему, они способны на любую жестокость. А умных высмеивают. Одаренный человек все равно что педераст. Над ними одинаково измываются.
– Любопытное сравнение.
– О господи!
На ее красивом лице ничего не отразилось, однако блеск в глазах выдал внезапное волнение, рожденное какой-то мыслью.
– Вы решили, будто я бессознательно признался в гомосексуальных наклонностях. Да как же вы не сообразили: я придумал это сравнение, чтобы вы лучше меня поняли!
– Существует масса способов описать что угодно, вы, однако, выбрали именно эти слова.
– Способов действительно много, – сказал я, стараясь не закричать, – но это сравнение самое точное. Мое воображение было моей тайной. У нас в школе, если тайна выходила наружу, если хоть какая-то подробность становилась известной – пристрастие к чему-нибудь необычному, забавное второе имя, да мало ли что, – ты был обречен на беспощадные насмешки. Не было у нас геев – по крайней мере, никто в этом не признавался. Но, наверно, таких было немало, и им приходилось выслушивать издевательские замечания насчет «педиков», «гомиков», «петухов». А если ты был смекалист, тебя дразнили «Эйнштейном».
– А как насчет жертвы? – спросила доктор Милкреест. – Из вашего сна. Потолкуем о ней?
– У меня такое ощущение, что это женщина. Я даже чувствую, что знаю ее.
– Но вы говорите, что сидели за рулем. Вы не убивали женщину. Правильно?
– Похоже, что убил.
– Да?
– Суть в том, что, проснувшись, я чувствую себя виновным не оттого, что сделал, а потому, что знаю.
– Чувство вины вас по-прежнему не покидает?
– Нет. Я сознаю, что преступление еще не совершено. Чувствую, что оно должно совершиться, и лишь мне одному известно где и когда. Разгадав свой сон, я сумел бы спасти чью-то жизнь.
– Да?
Казалось, доктору Милкреест не нужна новая информация о неведомой жертве из моего сна.
Я сказал:
– Если мы имеем дело со сверхчувственным предвидением, к этому следует отнестись серьезно.
Ответа не последовало. Она была глуха и неподвижна.
Мне стало неловко: как будто я продолжал говорить в телефонную трубку, хотя связь оборвалась. И я понял, что время мое вышло.
– А нельзя мне побыть еще немного?
– Нельзя.
– Вас ждет другой пациент?
– Уже пять минут шестого, мистер Медвед.
– Я был бы крайне признателен, если бы вы назвали меня Павел.
– Как угодно, Павел.
– Не позволите ли посещать вас три раза в неделю вместо двух? – попросил я и сам услышал, что говорю тоном старомодного ухажера, добивающегося благосклонности юной девственницы.
– Это будет сложно. Впрочем, я посмотрю свое расписание.
Огромные уличные фонари со всех сторон были облеплены кружащими в воздухе снежными хлопьями: пробившиеся сквозь них потоки желтого света косо ложились на мокрую землю.
– Снег идет.
– Да.
Она хотела, чтобы я побыстрее убрался прочь, но ее настойчивость заставляла меня медлить. Я сосредоточил все свое внимание на ее теле – на ногах, руках, губах, глазах. Я не хотел уходить. Я словно прилип к доктору Милкреест.
– Ваше время истекло, – услышал я, и, право же, никогда прежде не казалась она мне такой привлекательной, хотя в мыслях у меня было одно: она ждет следующего мужчину, словно проститутка у себя в комнате, готовая пустить в ход все свое умение.
3
На обратном пути мне было грустно и тоскливо, но не так, как всегда, а на какой-то особый лад. За те несколько минут, что доктор Милкреест упорно выставляла меня из своего кабинета, она помогла мне обнаружить в себе некое сложное чувство. Она не упростила его, а только нечаянно выявила и оставила меня со свежей раной. Открытая рана болела и все еще кровоточила. Я не мог зажать ее рукой и унять боль. Боль была любовью.
Теперь мне все стало ясно. Я наверняка смог бы пережить потерю своей другой жизни, всего, что имел, если бы у меня была она, доктор Милкреест. Я желал ее со страстью, заполнявшей все мое существо, потому что был ранен, а она была истинной женщиной, деловитой, проницательной, умной. И красивой. Я чувствовал, что могу пробудить в ней сексуальное влечение и что потом, в свой час, когда я скажу ей, кто я на самом деле, она поймет необходимость обмана. И мы заживем вместе: я уже видел дом, постель, книги, вино, стол, накрытый на двоих. Я снова начну писать. Она будет ездить в Бостон и принимать в своем кабинете больных. Вернется полнота жизни. Это возможно. Конечно, решать ей: она в таком возрасте, когда дверь вот-вот захлопнется, – но мы еще могли завести детей.
Поначалу это была мимолетная идея. Но она овладевала мною все больше и ко дню следующей встречи уже господствовала над всем, что я делал, о чем думал. Я как будто вдруг выяснил, что серьезно болен, и одновременно понял, что только один человек на свете может меня вылечить.
Это была любовь, я знал, потому что ощущал беспримесную боль. Как будто адский голод вкупе с безысходным одиночеством породил изнурительный недуг, предвещающий смерть страдальца. Патологическое состояние, некая форма безумия. Я должен был заполучить эту женщину любой ценой. Я видел, что все происходящее со мной теперь хуже, ужаснее, чем жизнь без жены. Я как бы сделал следующий шаг. И подумать было нельзя, что все произойдет с такой быстротой. Я заранее сходил с ума от страха, воображая, каково мне будет снова оказаться в одной комнате с доктором Милкреест. Мне хотелось сжать ее в объятиях, целовать, зарыться лицом в ее волосы. Хотелось съесть ее, да, да, проглотить, и чтобы она сама этого потребовала, чтобы лежала обнаженная и шептала: «Возьми меня…»
Последний раз нечто похожее я испытывал в школе – такое отчаяние, неверие в свои силы, такую беспомощность. Я знал – она испугается, если я объявлю ей о своих чувствах, поэтому я их скрывал, но во время последующих встреч много говорил о сексе: снах, импульсах, случаях из прошлого – по большей части сочиняя их на ходу. И часто заводил разговор о своей повышенной сексуальности и о том, что наш брак с Алисон распался из-за холодности моей жены.
– Мне это было необходимо – не для самоутверждения, но потому, что я считаю секс и работу самыми мощными стимулами в человеческой жизни.
Это уже был явный кивок в сторону фрейдистских убеждений доктора Милкреест.
Она спросила:
– И что же вы получали в ответ?
– По большей части – очень немногое. А ведь по природе я невероятно страстный человек.
Она улыбнулась и произнесла что-то неразборчивое.
Ох уж этот акцент! Она пыталась сказать «Энни Холл». Спросила, видел ли я этот фильм. Я сказал: «Да». Она напомнила мне сцену, где Вуди Аллен сообщает своему психоаналитику, что Энни фригидна: «Заниматься любовью она хочет только три-четыре раза в неделю». Сама же Энни в эту минуту жалуется своему психоаналитику, что Вуди ненасытен: «Он хочет заниматься любовью три или четыре раза в неделю».
Я возмутился: затронута серьезная проблема, а она мне – про легковесную комедию! Интересно, понравилось бы ей, если б я сравнил ее с нью-йоркским психиатром из картины Вуди Аллена? Но я сдержался. Меня можно было обидеть, но я был слишком сильно влюблен в нее, чтобы отступиться.
– Порочность многообразна, – заявил я. – Меня часто ужасно тянет поэкспериментировать.
– Да?
Я внимательно следил за ее лицом, за глазами, живущими своей отдельной жизнью.
– Однако неразборчивостью я не отличаюсь. Мало кто мог тронуть мое сердце. Я очень редко влюблялся.
– А когда влюблялись, что вас привлекало в женщине?
– Сила, красота, ум, искренность, честность. Отчасти роль играло физическое влечение, но в большей мере мне хотелось обрести новое знание – глубоко заглянуть в душу. Именно в душу. Другого слова я не подыщу.
– И это чувство делает вас счастливым?
– Оно делает меня несчастным.
– Продолжайте.
– Я и теперь несчастен.
– Да?
– Доктор, я люблю вас. Я не могу без вас жить.
Она ничуть не смутилась.
– Это естественно, это следствие отношений с врачом в период лечения.
– Что я как раз и предполагал.
– Правильно. Идет процесс перенесения чувства. Мы можем проанализировать перенос любви… – Она улыбнулась и поглядела на свои часики. – В следующий раз.
Я так любил доктора Милкреест, что не мог отделить себя от нее, граница между нами исчезла, мы были единым целым. Мое время кончилось. Меня мучили стыд и унижение, но разве это было важно?! Ведь я любил – сомневаться не приходилось. И хоть и поплелся понуро к выходу, понимал, что полностью с ней не расстаюсь. Я жаждал вернуться, но и страшился этого, вспоминая, как страдал в кабинете, сидя рядом с ней, тогда как мне хотелось лежать на ней, срывая ее одежду и все глубже в нее погружаясь.
Новая любовь отвлекла меня от мыслей о разрыве с женой, однако создала новую и весьма неожиданную проблему. Раньше я пребывал в оцепенении, не зная, что со мной произошло и произойдет. Теперь я нашел решение: надо любить доктора Милкреест и стать ее любовником. Она – мое спасение. Я оставил Алисон. Было бы нелепо искать путь назад. И останавливаться нельзя, надо двигаться вперед и найти свою утраченную половину. Доктор Милкреест была моей второй половиной, моей другой жизнью. С ней я был целостной личностью.
Во время следующего сеанса я сказал:
– Мне необходима любовная близость с вами. Мысль о жизни без вас невыносима.
– Что ж, давайте обсудим эту тему.
– Но я хочу услышать, что вы об этом думаете.
Вполне равнодушно улыбнувшись, она произнесла:
– Я ваш врач. Ни о каком другом отношении к вам, кроме профессионального, не может быть и речи.
– Вы даете мне понять, что ни капельки не увлечены мной?
– Это интересно. И часто вы пытались выяснить у незнакомых женщин, не увлечены ли они вами?
– Нечасто. Только у тех немногих, которых любил.
– И какие же, по-вашему, достоинства они в вас видели?
– Бога ради, перестаньте задавать мне медицинские вопросы. Разве ничего не значит то, что я сказал? Что люблю вас?
Она нахмурилась, и тут я увидел, с какой легкостью она, изобразила на своем лице неодобрение – словно это выражение было свойственно ей от природы. Она сказала:
– Вам не следовало бы забывать, что вы говорите и где находитесь. Вы мой пациент. Я была достаточно осмотрительна. Вы обо мне ничего не знаете.
– Знаю больше, чем вы думаете.
Разумеется, я блефовал, но – по тому, как она пыталась это скрыть, – понял: что-то ее встревожило.
– Вам нужно проанализировать эти чувства, мистер Медвед. Если вы в них разберетесь, будете знать о себе больше, чем раньше.
– О себе я знаю все. Я хочу больше узнать о вас.
Это ей понравилось, словно в конце концов я признался в своей неосведомленности.
– Вы мой единственный друг! – продолжал я – весьма патетически, как мне показалось. – Я хочу на будущей неделе пойти с вами на концерт Бостонского симфонического оркестра, а потом пригласить вас поужинать.
– Прекратите фантазировать на эту тему.
– Вы всегда поощряли мою склонность к фантазиям.
– Чтобы их понять, а не воплотить в жизнь, – ответила она коротко – точно щелкнула замком сумочки.
– Какой же толк в фантазиях, если их нельзя проверить на опыте?
Она молчала. Это значило, что она хочет заставить меня поразмыслить над тем, что я только что сказал, над этим абсурдным заявлением. Однако я не считал его абсурдным.
Она снова улыбнулась своей неискренней улыбкой. И сказала:
– В следующий раз.
– Мне опять снился сон про чемодан, – начал я. – С некоторыми дополнениями. Женщину, оказалось, я хорошо знал, но это не Алисон. Вместо того чтобы защитить, я позволяю ее убить. Несчастную расчленяют и запихивают в чемодан. И хотя несколько раз мы чуть не попались и полиция гналась по пятам, нас так и не удалось схватить. Чемодан обнаруживают в камере хранения на Южном вокзале. Я мог бы показать вам этот отсек.
– Вы собственными глазами видели, как расчленяют женщину?
– Нет. Я отвернулся. Но я все слышал. Так мясники рубят ребра своим мясницким ножом, и лезвие стучит о кость.
– И что же вы ощущали, слушая эти звуки?
Я встал и сказал:
– Черт возьми, доктор Милкреест, я же образованный человек. Я читал Фрейда – не только самые популярные работы, но и «Будущность одной иллюзии», и «Неудовлетворенность цивилизацией». С помощью алгебры я могу доказать, что Шекспир был Призраком отца Гамлета… А ведь вам такое даже в голову не придет! Я знаю физику элементарных частиц. Я жил в Индии, в Китае и в Патагонии. Я поклонник метафизической поэзии. Я коллекционирую японские гравюры. У меня есть «Красная Фудзи» Хокусаи. Я говорю по-итальянски и на суахили.
Я остановился – не потому, что использовал всю программу, просто перехватило дыхание.
– И каков вывод из всего этого? – спросила доктор Милкреест.
– Что я марсианин. Я здесь абсолютно одинок – не в этом городе, а вообще на земле.
– Очевидно, так оно и есть. Быть может, поэтому вы решили пройти курс лечения.
– Да нет, не нужно мне никакое лечение. Мне нужны вы – ваша любовь.
Лицо ее по обыкновению ничего не выражало, но в глазах мелькнула беззащитность. Молодая еще, поэтому. Женщина постарше смерила бы меня суровым взглядом, она же, я видел, боролась со своим волнением, стремясь подавить его, скрыть и вернуть себе бразды правления. Но мне это было ни к чему. Добиться успеха я мог только одним способом: обнять ее, попытаться расстегнуть платье, а она тем временем будет слабо сопротивляться, но в конце концов позволит мне дать волю рукам. Я уже видел, как эта сцена разыгрывается на ковре, застилавшем пол ее кабинета, и как она стонет, обжигая своим дыханием мои губы.
– Сядьте, пожалуйста, мистер Медвед.
Как это было отвратительно – ее вялый тон, неуместное требование, едва уловимый противный оттенок жалости в голосе. Я вовсе не хотел, чтоб она меня жалела, и еще меньше – чтобы анализировала. Я хотел, чтоб она меня боялась.
– Женщиной в чемодане… – сказал я, – были вы.
Она постаралась не вздрогнуть.
– Продолжайте.
– А о чем еще говорить? Кроме как посоветовать вам быть осторожной, доктор Милкреест.
– Да?
– Я здесь не потому, что одинок. Я пришел, поскольку был в отчаянии, и остался, потому что полюбил вас. Но я вас разлюблю – нет ничего более отталкивающего, чем женщина, которая оказалась обманщицей.
– Вы же говорили, что одиноки.
– Конечно одинок! – крикнул я. Терять было нечего, возвращаться сюда я не собирался. – Но суть не в том, что я сейчас один как перст. Не так давно я с полной ясностью осознал, что всегда был одинок и лишь сам себе морочил голову, когда храбрился и утверждал обратное. Одиночество – естественное человеческое состояние. Все, что люди делают, они делают от одиночества.
– Вы пришли ко мне потому, что у вас были проблемы. Вас тяготило одиночество.
– Нет у меня никакой проблемы с одиночеством! – завопил я. – Я хочу знать, почему я одинок. Мне почти пятьдесят лет и рядом никого, ни единой живой души. Объясните, отчего это так. Ведите, вы и понятия на сей счет не имеете!
– Мы беседовали о прошлом…
– Я всегда был такой, как сейчас, – с вызовом перебил я ее.
Она кивнула. На некоторое время в комнате воцарилась тишина. Потом она сказала:
– Боюсь, эта встреча может стать последней.
– Да. Вы начинаете вызывать у меня жалость. Как та несчастная жертва.
К моему восхищению, она оставила эти слова без ответа.
Потом заговорила:
– Фрейд всегда верил, что литература – путь приближения к бессознательному. Именно это он говорил Артуру Шницлеру. Вы знаете его пьесу «La Ronde» [95]95
«Круг» (франц.)
[Закрыть]?
– Вы путаете. Пьеса Шницлера называется «Reigen» [96]96
«Хоровод» (нем.)
[Закрыть]. «La Ronde» – фильм Макса Офула по этой пьесе.
Доктор Милкреест просто пожала плечами. И продолжала:
– И Хэрри Стэк Салливэн, блестящий психоаналитик, так считал. И еще кто-то, кто так хорошо писал о Германе Мелвилле. К тому же существует книга Саймона Лессера «Художественная литература и бессознательное».
– С Лессером я познакомился в Амхерсте.
– Он не столь уж и глубоко постиг Фрейда, но о литературе судит с величайшей проницательностью.
– По-моему, наоборот. Он столько всего нагородил насчет Достоевского, а сам не умел читать по-русски. У князя Мышкина в «Идиоте» бесспорно куча проблем, но разве это – как считает Лессер – связано с гомосексуальностью? Он пишет, что это всеобщая проблема. Флобер. Хоторн. По.
– Вы думаете, он не прав?
– Не будет ли вернее предположить, что Лессер хотел таким образом объяснить собственные сексуальные отклонения? В шестидесятые годы это была тайна за семью печатями.
– Люди и сейчас такие вещи скрывают. Интересно, что этот вопрос вам небезразличен. Хотите, продолжим разговор о гомосексуализме?
– Вам кажется, что вы необычайно проницательны. Но вывод, к которому вы, видимо, сейчас пришли, нелеп и предельно наивен.
– Мистер Медвед. Вам не следовало отказываться от чтения романов – они вовсе не мешают разбираться в психологии.
– Когда у меня депрессия, я вообще не в силах читать. Это требует слишком большого напряжения.
– А как насчет романов, где есть прямая связь с вашим душевным состоянием?
Она улыбнулась; эта улыбка определенно была прощальной.
– Я и вправду больше ничего не могу для вас сделать. И все, что могла сказать, сказала. Дальнейшее зависит только от вас.
Итак, все действительно было кончено. Мне кажется, доктор Милкреест понимала, что часть моего существа не желает, чтобы ее трогали, и во время наших встреч норовит затаиться поглубже. Однако то был не зритель, праздно стоящий поодаль. То был писатель, живший во мне; повторяю – не случайный соглядатай, а крайне заинтересованный свидетель. Терапия не могла принести плоды, пока часть моего ума изучала процесс лечения с холодным вниманием. Но быть писателем в руках психоаналитика – это все равно великое дело. Конечно, вы проиграете, ибо вам нельзя расставаться со своими тайнами, но за вами всегда останется последнее слово.
В порыве сентиментального великодушия я решил сжалиться над ней:
– Насчет женщины в чемодане. Я солгал. Это были не вы.
– Мне следует вас поблагодарить?
– Нет. Просто так оно и есть. Жертва была из тех, что бегают трусцой. Девушка лет двадцати, блондинка, разведенная, откуда-то с Южного берега.
На это она ничего не ответила; ее больше не интересовали подробности моих сновидений.
– Вы должны сами себе помочь.
– Посредством чтения?
– Или сочинительства.
– Смешно.
– Тогда просто читайте ради удовольствия.
– Вы уж извините, но я всегда считал это глупейшим занятием.
– Нет, это совсем не так плохо. Когда я ничего больше не могу сделать для своих пациентов, я всегда напоследок даю им рекомендательный список книг.
Мне стало досадно при мысли, что такой список у нее под рукой. Значит, задолго до того, как я ей все высказал, она уже знала, что дело у нас идет к концу и последняя встреча не за горами. Она протянула мне список на четырех машинописных страницах, и я сразу заметил какие-то чужеземные особенности – в шрифте, в интервалах между строчками, в пунктуации. Построенный по каким-то своим, не очень удачным законам, список был похож на плохой перевод.
Свое имя я увидел мгновенно; ближе к концу третьей страницы значились четыре моих романа.
– Пол Теру.
– Вам бы стоило его почитать.
Я смотрел ей прямо в глаза: знает ли она, с кем говорит?
– И что я у него найду?
– Все, что сами захотите найти, – сказала она. – Но вы могли бы особенно внимательно присмотреться к тому, как он трактует проблемы супружеской жизни, как глубоко размышляет над сложными вопросами свободы и независимости.
– По-вашему, в своих книгах он постоянно описывает мой брак?
– Что вы, разумеется, нет. Его романы совершенно не похожи друг на друга. Мне бы хотелось, чтобы вы поняли, до чего по-разному все складывается у разных людей. Но герои Теру не расстаются с надеждой, они деятельны, одарены воображением. Этому писателю под силу ответить на ваши вопросы…
– Ответов не существует. Вы сами мне это только что доказали.
– Я говорю предположительно, – возразила она. – Его сочинения откроют перед вами новые возможности. Это уже половина ответа. Вы сами добавите вторую половину.
Может, она знала, кто я… Может, уговаривала обратиться к моим собственным сочинениям и осмыслить работу, которую я уже проделал, и призывала понять, что единственный выход из тупика – писать, как и прежде. Лишь тогда я мог бы вновь обрести утраченную половину.
Месяц спустя чемодан был обнаружен в камере хранения на Южном вокзале. Он начал дурно пахнуть, поскольку в нем находилось разрубленное на части тело недавно разведенной двадцатидвухлетней женщины из Плимута. Ее похитили, когда она бегала трусцой.