Текст книги "Моя другая жизнь"
Автор книги: Пол Теру
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 36 страниц)
V Писатель и его читатель
1
Энтони Бёрджессу очень понравилась история, которую я рассказал ему об Уильяме Эмпсоне [65]65
Уильям Эмпсон (1906–1984) – английский поэт и влиятельный критик.
[Закрыть]. Известный поэт и критик, автор «Семи типов двусмысленности», как-то раз говорил с моим знакомым об одном забытом метафизическом поэте. Внезапно он опустился на колени и произнес без тени двусмысленности: «Я хочу взять в рот вашу чудесную штучку». Мой знакомый, заядлый читатель и поклонник творчества Эмпсона, заикаясь, пробормотал: «Спасибо, не надо» – и помог профессору подняться на ноги.
Разговор о поэзии продолжался еще около часа, а затем появилась домработница Эмпсона. Она принесла чай с печеньем.
– Он не хочет, чтобы я поцеловал его чудесную штучку, – сообщил ей Эмпсон.
Домработница снисходительно улыбнулась и, разливая чай, заметила:
– Ох уж эти янки!
Профессору Эмпсону было уже за семьдесят. Это был лохматый, небритый толстяк с серым лицом в бесформенном шерстяном свитере. Он уставился на моего знакомого, растянув тонкие губы в улыбке, обнажившей желтоватые зубы. У него был вид человека, сильно озабоченного.
Тогда-то мой знакомый и двинулся к двери. Он был просто ошарашен и не смог этого скрыть. Эмпсон рассмеялся ему вслед. Бёрджесс, когда я ему это рассказал, тоже рассмеялся, и я понял почему только несколько лет спустя, прочитав его автобиографию, из которой узнал, что в первые годы брака Бёрджесс и его тогдашняя супруга экспериментировали с ménage à trois [66]66
Жизнь втроем (франц.)
[Закрыть]. «Тогда я перепробовал практически все, о чем позже писал».
Я рассказал историю про Эмпсона и Сэму Летфишу. На него это не произвело ни малейшего впечатления.
– Эмпсона я не собираю, – сообщил он тоном, свидетельствовавшим, что мой рассказ поверг его в скуку. – Но я великий поклонник Бёрджесса. И вообще я обожаю книги. Наверное, звучит банально?
– Нет. Но очень по-американски.
Сэм сообщил, что привез в Лондон три коробки книг Бёрджесса, чтобы тот их ему подписал.
– Я человек с причудами…
Это произошло в Лондоне, когда в Фестивал-холле была устроена литературная встреча. Бёрджесс был почетным гостем, и я задавал ему разные вопросы. После чего многие из собравшихся стали совать Бёрджессу его книги, чтобы он их подписал. Больше всех книг – три коробки – было у этого самого Летфиша, и его попросили встать в конец очереди, чтобы не задерживать остальных. Летфиш нанял человека, чтобы таскать коробки, и то, как с ним обошлись устроители, не привело его в восторг.
Тогда-то Летфиш и сообщил мне, что является великим поклонником Бёрджесса, а затем добавил:
– Я сам, так сказать, маленький Бёрджесс…
Мы стояли возле очереди любителей автографов. Нас с Бёрджессом затем ожидал ланч на Южном берегу [67]67
Южный берег – пригородная зона Бостона.
[Закрыть], где я хотел познакомить Бёрджесса с моим сыном, который начал учить русский.
– Бёрджесс – из самых внятных писателей современности. Я уже много лет собираю все, что он пишет. Куча материалов! – Сэм Летфиш говорил с явным возбуждением. – У меня крупнейший частный архив по Бёрджессу. Я такой же безумец, как и он.
Собирать первые издания современных авторов было очень модно в начале восьмидесятых. Эти книги считались отличным коллекционным материалом – наряду с вышедшими из обращения облигациями, старинными картами и японскими нэцке. Книгам полагалось быть в суперобложках, без пятен, потеков и библиотечных штампов.
– У вас, кстати, тоже, наверное, есть кое-что Бёрджесса, – предположил Сэм Летфиш, оглядывая меня так, словно до него вдруг дошло, что я собой тоже кое-что представляю. – Я очень даже интересуюсь экземплярами коллег-писателей…
Это также было предметом внимания библиофилов тех лет – например, коллекционный экземпляр «Четырех квартетов» Элиота, принадлежавший Стивену Спендеру [68]68
Стивен Харолд Спендер (р. 1909) – английский поэт и критик.
[Закрыть], с пометками последнего на полях карандашом или шариковой ручкой.
– Занятно, что вы упомянули Эмпсона, – бормотал Летфиш. – У меня есть гранки книги Бёрджесса «Ничто, как солнце» – экземпляр Уильяма Эмпсона. Ему дали на рецензию. Переплетенный экземпляр. Большая ценность.
– Я читаю издания в бумажных обложках, а потом их выбрасываю, – сказал я Летфишу, чтобы его немножко поддеть.
– Письма, записные книжки, рукописи, – говорил он. – У меня есть машинописный экземпляр «Больного доктора» с авторской правкой. Выложил семь тысяч. Слушайте, если вдруг захотите продать какие-нибудь материалы по Бёрджессу, дайте знать.
Летфиш сунул мне свою карточку и жестом велел носильщику встать в хвост. Когда настал его черед, он выложил гору первых изданий, и пока Бёрджесс ставил на шмуцтитуле свой очередной элегантный и четкий автограф, Летфиш осыпал его вопросами.
– Меня считают психом, – говорил он. – Но мне все равно. Я еще хуже, чем вы!
Бёрджесс, склонившись над своими изданиями, в поте лица работал пером. Он ничего не слышал. Я прочитал карточку Летфиша: он был адвокатом и представлял фирму «Литлер и Летфиш» с офисом в Нью-Йорке, а также с филиалом в Лондоне – в Линкольнз-инн-филдз.
Покончив с автографами, Бёрджесс встал, потянулся, запустил пятерню в шевелюру и повернулся спиной к Летфишу и прочим почитателям.
– Что-то я проголодался, – сказал он им, когда они взяли его в кольцо. – Вы уж меня извините.
– Помните того последнего типа с коробками книг, – спросил я Бёрджесса во время ланча. – Он вас собирает. Владелец крупнейшего частного архива Энтони Бёрджесса.
– Вы о ком?
– Его зовут Сэм Летфиш. Он уверял меня, что вы из самых внятных писателей современности.
– Чушь!
После этого Сэм Летфиш регулярно атаковал меня вежливыми, но настойчивыми письмами и телефонными звонками. Он приглашал меня на ланчи и интересовался, не желаю ли я продать какие-нибудь письма или открытки от Бёрджесса. Летфиш добивался моего общества, ибо знал, что я нахожусь с Бёрджессом в дружеских отношениях, а в Лондоне Бёрджесс бывает нечасто. Поначалу я отбивался как мог, но затем в минуту слабости попросил его о помощи. Летфиш дал мне ряд полезных советов юридического свойства и быстро уладил проблему с налогами, которая могла бы доставить мне много неприятностей. В знак благодарности я подарил ему открытку от Бёрджесса, написанную наполовину по-малайски, в яванской графике.
Этот обмен любезностями укрепил наше знакомство, причем я проникся к Летфишу еще большим уважением.
– Это был великий моменто, – сказал Летфиш; он всегда так произносил это слово. – Боже, вы еще хуже, чем я.
Интуиция настоятельно рекомендовала мне быть учтивым с банкирами или деловыми людьми вроде Летфиша и ни в коем случае не отпугивать их. В конце концов, у них имелись обширные связи, а я толком никого не знал. То, что они не хвастались своим могуществом, только подчеркивало мое собственное бессилие. Наши встречи с Летфишем стали носить достаточно регулярный характер, но я чувствовал, что моя персона не вызывает у него интереса. Однажды, когда после ланча мы пили кофе, Летфиш попросил меня не курить. Он был тогда хозяином, и потому я покорно затушил трубку, после чего беседа продолжалась. Говорили мы, как всегда, о Бёрджессе. Это сильно возбуждало Летфиша, а мне начинало не хватать моего старшего коллеги по перу.
Я ценил знакомство с Бёрджессом, потому как мне казалось, что я чем-то на него похож. Мы оба получили католическое воспитание, когда еще месса шла на латыни. Когда же литургия стала английской и простонародной, а после освящения хлеба и вина вместо «Agnus Dei» стали исполняться популярные мелодии, Бёрджесс отошел от церкви – и я тоже. Но церковь сделала свое дело, во мне поселилась совесть, этакий неугомонный черный червячок, и теперь я – как и Бёрджесс – жил в убеждении, что души наши запятнаны грехом.
Молодой провинциальный грешник, вырвавшийся из большой шумной семьи, – знакомая фигура в великой литературной традиции: и как автор, и как главный герой. Так, собственно, обстояло дело с Бёрджессом, родившимся и выросшим в Манчестере, и со мной, чье детство прошло в Медфорде, США. Но вместо того чтобы найти свое счастье в метрополии – ему в Лондоне, мне в Нью-Йорке, – мы стали экспатриантами, отправились куда глаза глядят – в Европу, в экваториальные страны. Он написал свою первую сильную вещь в тропиках, и это вдохновило на творческие подвиги и меня, оказавшегося в похожих краях. Помню, как дождливым субботним днем я приобрел пингвиновское издание бёрджессовского «Времени тигра». Это было в Ньясаленде, и я заплатил за книгу три шиллинга и шесть пенсов.
Когда я ее прочитал, то решил, что не зря уехал в такую глушь. И еще меня обрадовало, что Бёрджесс нашел, о чем писать в своей глуши. Его книга убедила меня: я способен на нечто подобное. Ничто не мешает мне описать бывшую колонию, получившую теперь независимость. В те годы мало кто из писателей обращался к этой теме – разве что Бёрджесс и Найпол. Мне нужно было заручиться их поддержкой: я ведь был совсем один. С 1963 по 1965 год только я в маленькой центральноафриканской стране под названием Ньясаленд писал роман – а потом то же самое делал в полном одиночестве и в Уганде.
Бёрджесс был плодовит, нетерпелив, забавен, скромен, обладал способностью к самоиронии и мимикрии. Он писал обо всем на свете. Писал обеими руками. В отличие от него, я не был полиглотом и ничего не смыслил в музыке, но его пример меня вдохновлял. Это был путешественник, учитель, настоящий экспатриант, тонкий и остроумный критик. Он не принадлежал ни к одному литературному кружку. Бёрджесс годился мне в отцы. Все это тогда было для меня крайне важно. Меня восхищало то, что он был великим уклонистом. Из его сочинений я прочитал всё, что мог достать, – с десяток романов.
Я и потом много писал и много путешествовал. Когда я женился на Алисон, мы переехали в Юго-Восточную Азию. Тогда, в 1969 году, я и мои коллеги по английскому отделению Сингапурского университета встретились с Бёрджессом в китайском ресторанчике. Он сделал остановку по пути в Австралию. Из-за разницы в часовых поясах у него был невыспавшийся, усталый вид и опухшее лицо, как у человека, принимающего сильные лекарства. Он был пьян и страдал от несварения желудка, но искренне возмущался тем, как к нам относились сингапурские власти, неоднократно утверждавшие, что изучение английской литературы – занятие совершенно бесполезное.
– Английская литература, наверное, величайшая в мире, – говорил Бёрджесс, попивая джин и покачиваясь на деревянном табурете. Над головой у него трещал вентилятор, вокруг висели вяленые утиные тушки и стояли подносы с куриными ножками. – Ну а поскольку литература связана с проблемами морали, это одна из самых цивилизованных сфер человеческой деятельности. Неудивительно, что политики так против вас ополчились.
– Мне плевать, – сказал я на это. – Я хочу стать писателем.
– Я вас читал, – отозвался Бёрджесс. – Вы уже писатель.
– Я хочу сказать – профессиональным писателем, – уточнил я.
– Только держитесь подальше от Голливуда. Скотт Фицджеральд говорил: «Кино до добра не доводит, и надо упираться до последнего». Вот, полюбуйтесь на меня. Мои отношения с Голливудом – типичный пример любви без взаимности. А «Заводной апельсин» принес мне всего пятнадцать тысяч сингапурских долларов.
– Я отсюда уеду, – произнес я доверительным тоном.
– Оставайтесь в Сингапуре, пока можете писать. Не подцепите только москитовую лихорадку. Она сначала превратила мою первую жену в алкоголичку, а потом и вовсе убила ее. Вы почувствуете, когда настанет пора уезжать.
Вскоре я уволился из университета с тем, чтобы давать частные уроки поэзии Гарри Лазарду. Это был прыжок в неизвестность, и приземлился я в Лондоне. Словно беженец, я год жил на правах «иностранца, временно проживающего в Соединенном Королевстве», а потом получил разрешение на постоянное жительство с женой Алисон и двумя сыновьями.
С тех пор прошло пять лет. И вот, принимая участие во встрече с Бёрджессом, я впервые встретился с Сэмом Летфишем. Уже потом, во время одного из наших совместных ланчей, я упомянул о своем пребывании в Сингапуре.
– Мне нравятся куски про Сингапур в «Малайской трилогии» Бёрджесса, – отозвался на это Летфиш. – У меня в Сингапуре был приятель, Гарри Лазард.
– Я его тоже знал.
– Я был его адвокатом в крупном деле о фальшивых сертификатах на грузы военного назначения.
– А я давал ему уроки поэзии.
– С Фейетт познакомились? – поинтересовался Летфиш.
– Конечно, – кивнул я и подумал, стоит ли рассказывать об этом знакомстве подробнее.
– В шестидесятых у нее был бурный роман с президентом Индонезии Сукарно, – сказал Летфиш.
Я попытался представить себе, как эта крупная блондинка, еврейка из Южной Каролины, ведет наступление на диктатора, получившего у себя на родине прозвище Большой Трах.
– Она ничем не лучше меня, – сказал Летфиш. – Даже хуже. – И добавил: – Мужьям от таких штучек делается сильно не по себе.
– Гарри познакомил меня с Натаном Леопольдом. С тем самым убийцей, – сказал я.
– Гарри – такой же псих, как и я, – отозвался Летфиш.
– Интересно, где он теперь?
– В Израиле, наверное, – ответил Летфиш. – Он тяжело перенес уход Фейетт. Вы, кажется, сказали про уроки поэзии?
Я рассказал, как было дело.
– Он еще хуже, чем я!
Я подумал, что Сэма Летфиша знаю не лучше, чем знал Гарри Лазарда. И его бывшую жену. Сэм Летфиш знал меня весьма поверхностно. Я плохо знал Бёрджесса, Летфиш и вовсе его не знал. Тем не менее мы барахтались в мелком пруду знакомых имен и сплетен и притворялись, что это и есть настоящая жизнь.
Бёрджесс тогда еще жил в Англии. Я полагал, что он поселился то ли в Фулеме, то ли в Патни, короче, в одном из западных лондонских пригородов у реки. Тогда мы оба занимались критикой, наши рецензии появлялись в еженедельниках и воскресных приложениях, мы продавали свои рецензии в «Гастон». Но после того как Летфиш стал проявлять настойчивость – ему до зарезу хотелось увидеться с Бёрджессом в частной обстановке, – я выяснил, что тот живет в Брайтоне, «там, где неба не видно из-за чаек».
– Наверное, он поселился в Хоуве, – предположил Летфиш. – Там у него жил Эндерби. – Речь шла о персонаже из романа Бёрджесса. – Помните, когда его навещает Веста Бейнбридж?
Я решил, что Летфиш опять путает жизнь и искусство, но оказалось, он прав. Когда я снова увиделся с Бёрджессом в «Гастоне», я спросил его насчет этого, и он подтвердил, что действительно живет в Хоуве, на южном побережье, но думает в ближайшее время оттуда уехать.
– Ненавижу здешнее освещение, – сказал он. – Мне нужно больше солнца. Не могу работать в этих чертовых потемках.
И еще он ненавидел британские налоги. «Хватит, надоело», – говорил он. Одно время Бёрджесс подумывал, не переехать ли в Ирландию, но он был слишком ирландец, чтобы обрести там покой и уют. Он отправился на Мальту, но она показалась ему гнетущей и напичканной священниками. Тогда он переехал в Монако, потом посетил Италию и вообще неплохо попутешествовал. Он ездил с лекциями по Соединенным Штатам и возил с собой ролики «Заводного апельсина». Он показывал этот фильм, чтобы произвести впечатление или просто позабавить свою аудиторию.
После отъезда Бёрджесса Летфиш стал чаще и настойчивей искать моего общества – именно потому, что Бёрджесса в Англии не было. Когда же Бёрджесс оказывался в Лондоне проездом, мы встречались и выпивали. Как-то раз я случайно столкнулся с ним в Нью-Йорке, а в Страсбурге мы прочитали совместную лекцию. К тому времени разница в возрасте уже перестала иметь значение. Я был его знакомым, а не протеже. И вообще это был человек, избегавший близких отношений с кем бы то ни было.
У английских писателей была среди прочих одна отличительная черта: они проводили немало времени на Граб-стрит, причем многие подолгу там жили [69]69
На улице Граб-стрит (ныне Милтон-стрит) в XVIII в. жили неимущие литераторы: название ассоциируется с литературной поденщиной, низкооплачиваемым литературным трудом.
[Закрыть]. В общей своей массе это были люди работящие, лишенные снобизма, очень демократичные и неагрессивные. Когда занятие литературой не связано с классовой принадлежностью и не приносит особых доходов, жизнь литератора делается в чем-то трудней, а в чем-то проще. Мы читали друг друга, мы рецензировали друг друга, и даже наши великие не гнушались выступать в роли литературных критиков. Все шло отлично, пока у английского автора не выходил бестселлер в Америке или по его книге не снимался фильм. Деньги отделяли его от коллег, над ним смеялись, ему завидовали, его осуждали. Он становился «куском дерьма в шикарном шато». Ему не могли простить успеха и новой, беззаботной жизни.
Бёрджесс был добр со мной, но порой мог и рассердиться, и, глядя, как он попыхивает своей зловонной трубкой или держит ее в дрожащих пальцах, словно дымящийся карандаш, я чувствовал, что душа у меня уходит в пятки. Он на дух не переносил английский средний класс и очень резко реагировал на то, что, по его мнению, было проявлением мещанства. Даже в обычном разговоре он употреблял такие слова, как кудесник, боговдохновенный, идиолект, которые использовал в своих текстах. Он всегда останавливался в лучших отелях – в Лондоне это был «Кларидж», – хотя постоянно жаловался на бедность, – возможно, стеснялся того, что так много пишет и так много публикуется. При том что Бёрджесс старался жить экономно, он всегда щедро давал на чай. Этим вообще порой грешат те, кто рос в стесненных обстоятельствах. Они так поступают из страха и сочувствия, отлично понимая состояние тех, кто их обслуживает. Хорошие чаевые – неловкая попытка задобрить слабых и завистливых.
– А он пьет? – поинтересовался у меня Летфиш, который сам в этом отношении проявлял, я бы сказал, чрезмерную осторожность. Он мог долго сидеть над полпинтой пива, которое ошибочно именовал «горьким».
– В известном смысле, – дипломатично отозвался я.
– Готов поспорить, он еще хуже меня! Я-то всегда что-то там лакаю.
Бёрджесс пил довольно много, хотя алкоголиком не был. Он был слишком поглощен своей работой, чтобы огрублять или принижать литературный процесс употреблением спиртного. Только завершив трудовой день, Бёрджесс налегал на джин, ублажал себя вином, накачивался пивом. «Вы уже всё?» – поинтересовался он, когда однажды в лондонском ресторане я отставил бокал с вином, допить который не было сил. После чего преспокойно взял бокал и одним глотком осушил его. Я не переставал дивиться его неугомонному уму. Алкоголь снова делал его настоящим ирландцем – и заставлял многое ему прощать. В те несколько раз, что я видел Бёрджесса пьяным, на его лице появлялось выражение той крайней незащищенности и страдания, какое бывает у людей, отождествляющих состояние опьянения с чем-то позорным, – выражение муки и виноватого удивления.
Я не знаю писателя, который превосходил бы его в трудолюбии или щедрости. Разумеется, он имел право выбирать для рецензирования лучшее из появившегося за неделю, а выскочкам вроде меня и Иэна Маспрата доставались остатки. Но именно Бёрджесс обладал интеллектом, стилем и самоуверенностью, позволявшими ему браться за рецензирование нового издания Британской энциклопедии, Оксфордского словаря английского языка или одиннадцатого тома «Дневника» Пипса. При этом у него оставалось время на знакомых, студентов, начинающих писателей. Он написал предисловие к французскому изданию моего романа «Les conspirateurs» [70]70
«Заговорщики» (франц.)
[Закрыть]и в виде шутки подписался Антуан Буржуа.
Бёрджесс писал прозу и сочинял музыку. «Что касается литературы, – как-то сказал он, – я откликаюсь на все разумные предложения. – И, помолчав, добавил: – И на неразумные тоже». Возможно, стать великим писателем ему мешали его непоседливость, нетерпеливость, сверхпродуктивность. Но он и не помышлял о величии; он только хотел писать качественно и оригинально. Он не был жесток. В его великодушии была большая мудрость. На мой взгляд, это было его главным достоинством. Он мог выключиться на какое-то время, забыть о своем и оценить то, что делают другие.
– Однажды я решил написать книгу путевых очерков, – как-то сказал Бёрджесс. – Мы сели в наш «дормобиль» и покатили на юг Италии. Точнее, в Калабрию. Все шло отлично. Нас замечательно кормили. Каждый день я садился и записывал свои впечатления. Думал, получится книга. Но недели две спустя понял, что все это жуткая чушь.
– С удовольствием почитаю вашу книгу о южной Италии, – заметил я.
– У меня так ничего и не вышло, – отозвался Бёрджесс. – Но я вот что вам скажу. Раз в год я перечитываю ваш «Железнодорожный базар».
Это был типичный бёрджессовский комплимент. Причем по-бёрджессовски очень щедрый, однако я знал – ему действительно понравился «Базар». И я начал понимать, почему он относится ко мне с симпатией. Я сумел написать так, как ему не удалось. Он стал моим читателем. Но именно по этой причине я восхищался Бёрджессом и многими другими. Они делали то, на что я оказался не способен. Не понимая, как именно возникает книга, я ценил по достоинству умение прекрасного писателя проникнуть в читательскую душу. Это было самое главное. Как такое удается?
Простой читатель восхищается писателем, но только его коллега по перу в силах оценить волшебство. Порой мне казалось, что я – единственный читатель Бёрджесса. Потому-то появление Летфиша сначала озадачило, а затем и рассмешило меня. Летфиш вбил себе в голову, что владеет частью Бёрджесса – на том основании, что собирает его книги. Меня обижало, что Летфиш не видит творческих мук, скрывающихся за страницей печатного текста. Самонадеянность, сквозившая в его словах «Я его собираю», выводила меня из себя.
Я благоговейно относился к достижениям прекрасных писателей и мучился неспособностью понять их жизнь. Я открыл для себя истину, известную очень немногим читателям: написать ту или иную конкретную книгу может тот или иной конкретный писатель и больше никто. Мое восхищение их победами вырастало из недоумения – как же им такое удавалось?! Такие писатели вдохновляли меня тем, что сначала заставляли почувствовать себя глупцом, а потом вдруг рождали во мне ощущение, что я кое-что все-таки понимаю.
Тот, кто читает замечательную книгу, исполняется вдохновением и сознанием собственного невежества, недоумением и верой, превращается в послушного, завороженного ученика, ковыляющего за величественной фигурой автора.
Мне было понятно, как пишут книги обычные писатели. Это добротная столярная работа, ремесло, доступное другим писателям, но все-таки не искусство. Тебе ясно, где и как все подогнано, как навешено на петли. Люди, не имевшие отношения к литературному творчеству, нередко советовали мне почитать то-то и то-то. Я упоминал Нью-Йорк и слышал: «Обязательно прочтите…» Называли очередную недавно вышедшую книгу, но я никак не мог втолковать тем, кто сам не пишет, что эти книги, возможно, обладают энергией и заслуживают успеха, но меня они не вдохновляют, и вообще их явно перехвалили. Я просматривал такие тексты и понимал, как они устроены. Без тени иронии я говорил, что и сам так могу, – собственно, и делал что-то похожее.
Но зато было много блестящих писателей, читая которых я испытывал тягу к процессу писания, надеялся, что и меня посетит вдохновение, не боялся потерпеть неудачу. Я не сравнивал наши книги, зато сопоставлял наши судьбы. Я не знал ни одного хорошего писателя, которому писалось бы легко.
Бёрджесс, как и я, сражался вовсю. Стремление одолеть все преграды сделало его эксцентричным и щедрым, а его книгам придало энергию, вдохнуло в них жизнь. Бёрджесс был слишком влюблен в язык, отчего тексты его порой делались манерными. Я видел в этой буйной словесной игре не проявление красноречия, но скорее неуклюжесть – что-то вроде милого дефекта речи, легкой шепелявости…
Мне нравилась его проза, возможно, в ней не было блеска, но тем не менее она будоражила меня и, бросая вызов закону гравитации, парила, сохраняя свою тяжеловесность, – словно подушка, набитая парадоксами. Бёрджесс любил сводить воедино добро и зло. Он был из числа авторов, которыми я восхищался. Хотя я не мог воспроизвести его почерк, я понимал, что это в принципе достижимо. Он был талантом, хотя и не гением. И это стало еще одной причиной, по которой я внимательно его читал: я мог у него кое-чему научиться. Такие авторы вдохновляли меня – только не на подражание, а на самоосуществление, они внушали мне желание писать свое.
Бёрджесс жил за границей – скорее всего, из-за нежелания платить налоги, хотя время от времени отпускал реплики в духе Джойса насчет искусства и изгнания. Сэм Летфиш все активнее домогался моего общества, и половину его приглашений на ланч или выпивку в баре я принимал. Меня смущало, что я не отвечаю ему тем же. Летфиша это, напротив, совершенно не волновало. Ему даже скорее нравилось, что я как бы перед ним в долгу. Я все удивлялся, почему терплю его общество. Потом решил, что не иначе как меня завораживает его собирательство, его внимание к мелочам, терпение, жажда приобретать, а главное, что это все – свидетельство его богатства и власти.
Кстати, лишним подтверждением последнего обстоятельства служило то, что давно Летфиш коллекционировал казалось бы несущественные, но дорогостоящие предметы, имеющие отношение к жизни Бёрджесса, – именно в силу того, что они являлись раритетами. У Летфиша имелись: один из старых паспортов Бёрджесса, оловянная кружка из Кота-Бару, подаренная Бёрджессу султаном, кожаная сумка, принадлежавшая некогда Бёрджессу, бумажная салфетка, на которой он однажды набросал не слова, не рисунки, а ноты, англо-русский словарь с экслибрисом Бёрджесса, а также авиабилет на рейс Нью-Йорк – Лондон на его имя.
Летфиш не хвастался своими приобретениями.
– Я всегда покупаю эти безумные штуки, – говорил он.
Будь он коллекционером и только, я, конечно, ни за что не стал бы с ним общаться, но он был еще и читателем. Летфиш прочитал все, что написал Бёрджесс. Читать для него было столь же важно, как и обладать. Он мог цитировать целые абзацы, дословно повторять диалоги. Он помнил по именам всех персонажей, мог сказать, что они ели, как одевались, как жили. Как-то мы с ним сидели в ресторанчике, где нас не торопились обслуживать, и Летфиш сказал:
– Я знаю, что сказал бы по этому поводу Виктор Крэбб.
По поводу бармена в одном из баров, где мы с ним оказались, он высказался так:
– Удивительно похож на Пола Хасси.
Это был еще один персонаж Бёрджесса.
Мне было приятно услышать от Летфиша, что книги Бёрджесса научили его чувствовать язык и привили вкус к географии. Россия в «Мёде для медведей», Англия в «Эндерби», Малайя в «Конце долгого дня».
– Скажите, как вам Африка в «Дьявольском государстве»? – однажды поинтересовался он у меня. – Вы ведь жили в Африке, верно?
– Это все придумано. Бёрджесс не хотел, чтобы на него подали в суд за клевету. Он перенес действие в Африку, хотя на самом деле это Бруней, – объяснил я.
– Вы можете не курить? – вдруг сказал Летфиш.
Я перестал пыхтеть трубкой, взял ее в ладонь, внутренне полыхая от необходимости подчиняться его капризам.
– О чем я говорил? – вдруг спросил меня Летфиш.
– Понятия не имею, – ответил я, уставясь на него в упор.
Летфиш посопел и сказал:
– Значит, нет такой страны – Дуния?
– По-малайски «дуния» означает «мир», – пояснил я. – И по-арабски, кажется, тоже.
Такие пустячки делали меня в глазах Летфиша эрудитом, и он начал меня ценить.
«Я сам маленький Бёрджесс», – сказал Летфиш, когда мы с ним только познакомились. Что он имел в виду? Может, он отождествлял себя с бёрджессовским антигероем, которого терроризировали женщины, который много пил, жаловался на здоровье, постоянно за все переплачивал и получал оскорбления? Мужчины у Бёрджесса испытывали хронический дискомфорт, они были начитанны, романтичны, и у них постоянно возникали проблемы с зубными протезами. Они чувствовали себя неуютно в городах, особенно американских, они боялись преступников – и особенно молодых, они много странствовали – и терпеть этого не могли. Они были людьми нравственными, порой даже очень, хотя часто трусили перед лицом опасности. С ними вечно что-то случалось, они разорялись или становились инвалидами, но выживали. Они посмеивались над собой, и даже самые серые из них знали несколько языков.
Короче, в каждом из них сидел Энтони Бёрджесс.
Книги Бёрджесса стали университетами для Сэма Летфиша. Они облегчали ему адаптацию к Англии, а поскольку Бёрджесс – провинциал, католик, прозаик, заработавший свои литературные эполеты в колониях, – отлично описывал, как трудно жить в Лондоне и вообще как непросто быть англичанином, Летфиш видел в его прозе оправдание своих собственных мучений.
Во время одного из наших ланчей Летфиш – а он всегда был приглашающей стороной – осведомился, как мне живется в Лондоне. Я сказал, что я счастлив, – и не покривил душой. Потом уже я стал размышлять о том, что означает это счастье. Так, в лондонском метро я порой замечал прелестное женское личико и, разглядывая очевидное, изучая нос, глаза, волосы, кожу, губы, ноги прекрасной незнакомки, задавался вопросом: какие компоненты или их сочетание создают эту красоту?
Мое лондонское счастье состояло из большого кирпичного дома, тихой улицы в южном Лондоне, письменного стола перед викторианским окном, огромного платана возле дома. И главное, из моей семьи. Я жил не столько в Лондоне, сколько в этом самом доме. И был членом семьи. Работал, не покидая свой крепости. Город был там, за платаном, за оградой сада: крытые черепицей крыши, черные улицы, красные автобусы. Все, что попадало в поле моего зрения, было частным, личным, спокойным, омытым любовью и теплом, пахло цветами и хорошей едой. Мой Лондон, мой дом…
Книги Бёрджесса помогали Летфишу лучше оценить Англию. Они внушали ему чувство стиля, иначе говоря, подтверждали, что с его индивидуальным стилем все в порядке. Персонажи Бёрджесса были очень живые, как и сам их создатель. Но за поверхностью его прозы, где насмешка перетекала в любовь, ощущались симпатия автора к Америке и американцам и неприятие Англии. Бёрджесс был из числа тех англичан, которые терпеть не могут классовых разграничений и чувствуют себя гораздо свободнее среди американцев, поскольку те снисходительны и не выносят категорических суждений; тем не менее, как ни странно, именно общаясь с американцами, он держался насмешливо – даже надменно.
Лексикон Летфиша изобиловал словечками Бёрджесса. Ну кто еще мог бы сказать: пролапс, пелагический или паралексия? Летфиш также правильно употреблял такие слова, как хабитус и лексема. Порой, правда, он увлекался и не к месту пускал в ход нечто вроде брахицефальный. Я пришел к выводу, что чтение Бёрджесса явно шло Летфишу на пользу, да и читая то, что Бёрджесс рецензировал, он заметно расширял свой кругозор. Теперь он лучше ориентировался в жизни Лондона, стал разговорчивее, веселей. Бёрджесс, неумолимый педагог (не случайно среди его героев так много учителей английского языка и литературы), оказался наставником и Летфиша.