Текст книги "Моя другая жизнь"
Автор книги: Пол Теру
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 36 страниц)
Джордж навел справки и узнал, что я в Лондоне. А ему нужен был друг.
– Потому что однажды прихожу я домой в обеденный перерыв – смотрю, грузовое такси стоит. Она и кошку забрала, и собаку, и вообще все. Прощай, Туни!
Теперь он снова был один.
– Ну, решил я тогда до магистра доучиться.
Он поехал в Атланту; на ту сцену, где такие драмы разыгрывались в шестидесятых. И борьба за гражданские права, и тот съезд Студенческого координационного комитета, и его неудача с наркотиками. Но теперь его целью был юридический факультет, и на этот раз он доучился до второго курса.
Когда его вышибли, это уже не было такой катастрофой, как десять лет назад в Лос-Анджелесе. Он стал старше и научился терпению в тюрьме. Уж сколько раз вся его жизнь переворачивалась вверх тормашками! Один приятель порекомендовал его ведущему дерматологу в исследовательском отделе в «Морхаус». «Джордж может научиться всему». Джорджа взяли и очень скоро назначили заведующим лабораторией. Он там эксперименты ставил и отчеты писал. Шефом у него был сам доктор Луис Салливэн, нынешний министр здравоохранения, а занимался Джордж испытаниями кремов от загара на белых мышах.
На этой работе он продержался до восемьдесят четвертого. Он еще и в легкоатлетический клуб вступил, снова начал бегать.
– Но начал я помаленьку баловаться. – Джордж сам не мог понять, с какой стати стал нюхать кокаин. – Наверно, потому же, почему за все остальное брался: хотелось убедиться, что и это могу, все могу. Я не задумывался. Не соображал, что могу влипнуть. А влип еще как!
Первые признаки проявились, когда он своих подопытных животных терять начал. Он стал небрежен. Бывало, засыпал в лаборатории, пока мыши были под облучением, и приходилось их списывать. Объяснить потери было нечем. Его выгнали.
Ему стало тоскливо, потянуло обратно в Таскиги. С тем местом много хорошего было связано: борьба за права, песни, дружба. И он был уверен, что там его всегда примут. Так что он загрузился в микроавтобус и поехал туда. Стал консультантом, директором студенческого общежития и преподавателем на факультете. И снова начал бегать.
Летом восемьдесят седьмого Джордж съездил в Медфорд и решил вернуться. Последствия оказались скверными. «Я снова пошел в бизнес, с большими грузами работал» – с килограммами кокаина. С его многолетним опытом, так что теперь все было просто. Он снова делал деньги. У него и официальная работа была, крыша; но и года не прошло, как он начал нюхать сам.
– Подсел я на кокаин, – вспоминал он. – Сначала по-хорошему брал, помаленьку, но характера не хватило. В конце концов опять влип.
Теперь Джордж принимал такие дозы, что по-настоящему заболел, физически. Во всяком случае, так тогда казалось. Он пошел в центр детоксикации, но там выяснилось, что наркотики ни при чем. Он их уже бросил, а здоровье лучше не становилось. Прошел обследование – туберкулез, результат тюремных лет в Эквадоре. Когда его выписали из больницы в девяносто первом, он написал мне то письмо. Чертовски трудная была дорога.
Я был несказанно благодарен Джорджу за компанию, за всегда хорошее настроение. После двадцати лет семейной жизни меня тяготило постоянное одиночество. Хлопнула дверь – и тишина. Только брошенный мужчина может понять, что это такое. Родственники не знают, что сказать, и от их потуг утешить какой-нибудь банальностью становится еще тошнее. После всей борьбы, всех затраченных усилий – никакая пустота не сравнится с потерей любви; и с этой постыдной невыносимостью одиночества. Я был несчастен, ничто не помогало; а когда мне говорили – родичи в основном – «Оно и к лучшему», я особенно остро чувствовал, что проиграл. Джордж жил почти монахом, затворником, но все равно был весел. Мне повезло, что я его встретил. Мы оба были одиноки; мы не давали друг другу никаких советов, только сочувствие. Один говорил, другой слушал, по очереди. Никто больше нас не понял бы, но для нас эти разговоры были поддержкой.
Он теперь наглухо завязал с наркотой, занимался своей диссертацией, бегал каждый день, работал на полставки в Бостоне, еще навещал своего нарколога, жил тихо и спокойно и читал запоем. А я – после долгого периода тоски и психического расстройства – снова начал писать. Мне теперь было о чем писать.
– Ты много пережил, – сказал я при нашей последней встрече. – Но кажешься таким же, каким был всегда.
– Это ты мне уже говорил, не помнишь? Но я еще тогда ответил, что это и хорошо и плохо. Надо меняться, надо двигаться. Знаешь, я ведь за деньгами не гонялся. Мне надо было мир посмотреть и себя показать. И наш рассказ еще не дописан, это еще не конец. Я сейчас просто свою жизнь привожу в порядок. И радуюсь ей, какой бы она ни была. И знаю, что очень скоро опять за что-нибудь возьмусь.
– У меня то же чувство, – сказал я.
– Да. Знаешь, есть люди, которые созданы, чтобы делать что-нибудь. Не смотреть, не описывать – самим делать. Мы с тобой как раз из таких. И много, очень много людей, у кого своя жизнь не удалась, живут через нас.
Он задумался надолго. Потом добавил:
– Я – связующее звено.
XVI Моя другая жена
1
Я едва выбрался из своей хандры, когда на Кейп, ко мне домой, пришла открытка. «Посмотри, я нашла картинку нашего любимого места. Часто вспоминаю тебя. Жизнь моя изменилась весьма и весьма. А тебя могу представить только таким же безмятежным, как был».И подпись: В.
В. – это Ванда Фаган.
– Ненавижу свою фамилию, – сказала она однажды. – Наверно, потому, что отца ненавижу.
– Так возьми материнскую, – посоветовал я.
– Та еще хуже. Фесковиц. И потом, мать я тоже ненавижу.
Еще одна женщина. Не Одна Женщина – нет. Если бы я рассказал о ней раньше, эта история могла бы показаться причиной, почему мы разошлись с Алисон. А мне не хотелось преувеличивать значение того случая. Тот конкретный случай моей неверности на самом деле причиной и не был. Браки расстраиваются, когда уходят любовь и надежда; а какой-то период одержимости и иллюзий еще не конец любви.
История была недолгая. Мне не терпелось, я согрешил, меня разоблачили; потом были ссоры, яростные слезы, выяснения отношений. Но этот период прошел, и жизнь потекла дальше, и мы оставались вместе, и я был несказанно благодарен за это. Бывало, смотрел на Алисон и думал: «Как я мог хоть на миг представить, что расстанусь с тобой?» А иногда и говорил ей, не только думал.
– Может, тебе было бы лучше, если б ты ушел от меня, – отвечала она.
– Нет-нет, что ты! – И это была правда, я не притворялся.
Меня приняли обратно домой; и я никогда не задумывался о том, какой могла бы стать моя жизнь с Вандой Фаган. Говорил себе, что наша связь уже кончилась – и разве не была она странным образом похожа на брак, разве что помельче и покороче? Алисон сумела меня простить. Она всегда говорила, что это все не важно. «Важно то, чем оно кончается. А я чувствую, что ты меня любишь. Но не толкай меня слишком далеко».
Через несколько лет, когда мы с Алисон разошлись, я удивился, что вместо ярких событий нашей совместной жизни все время вспоминается повседневная рутина, самые прозаические дела. Наверно, была в той однообразности какая-то успокаивающая устойчивость, что ли. Меня больше трогали воспоминания о походах за покупками, чем об уик-энде в Париже. Вспоминались общие дела, общие проблемы, общая работа: то полки красим, то обои клеим, ковер расстилаем, прибираем на чердаке… Не дальние плавания, а качка на якорной стоянке.
Эти воспоминания о долгих часах, что мы проводили вместе вот так, были самыми дорогими. Наверно, потому, что не все давалось легко; удовольствие от утомительной возни было доказательством любви. Как и дом наш, который мы построили, словно трудолюбивые птахи, создающие грубую симметрию несокрушимого гнезда из сухих травинок и обрывков старых веревочек. Все эти хлопоты, внешне совсем не романтичные, со временем стали мне казаться почти религиозными обрядами, страстным служением.
Когда мы расставались с Алисон, я ни разу не подумал позвонить Ванде Фаган и предложить ей сойтись снова. Точнее, мысль такая у меня возникала, но я тотчас же ее отбрасывал: чувствовал, что не надо. Я ни о чем думать не мог, кроме разрыва с Алисон, состояние у меня было ужасное, и я знал, что Ванда посочувствовать мне не сможет. В свое время меня оттолкнуло от Ванды именно ее отношение к Алисон. Она звонила нам домой; она угрожала самоубийством; у них с Алисон было несколько желчных бесед. И вся эта ужасная заваруха была целиком на моей совести. Из самых скверных случаев: во время праздничного обеда – то ли на Рождество, то ли в День благодарения – Алисон режет индейку, мальчишки раскладывают гарнир, все веселы, радостны – и вдруг звонит телефон.
– Пол, это тебя.
– Алло? – Я взял трубку.
– Я погибаю! – Голос просто страшный.
– Я попозже перезвоню.
– Не клади трубку!
– Спасибо.
– За что ты меня так?!
– Послушайте, мы как раз за стол садимся.
– А как же я? Я этого не вынесу, я с ума схожу!.. Ты не слышал, что я сказала? Я по-ги-ба-ю!!!
Я как-то ухитрился закончить тот разговор, не показав, что напуган; а потом весь день дрожал в ожидании следующего звонка. Ни один роман, ни одна связь не выдержит подобных угроз и жалоб. Такие звонки ничего нам не приносили, кроме стыда и страха; ведь унижение убивает даже самую сильную страсть, от него сердце выгорает. В другой раз она закричала в трубку: «Я просто не могу больше так жить!» Я разозлился, живо представив себе, как она повторяет ту же самую фразу, которую услышала – с той же самой интонацией – от кого-то другого.
Ни один нормальный человек, прошедший через такое, не решится рисковать снова. А если решится – так ему и надо. Я тогда понял, как близко подошел к тому, чтобы вообще потерять свою жизнь.
Она была вечно несчастна, вечно шмыгала носом и моргала, как кролик, и вечно повторяла что-нибудь вроде: «Я ненавидела свое тело, когда росла» или: «Мне пришлось искать компромисс со своей сексуальностью».
– Ну как ты там? – спрашивал я, бывало, в начале наших долгих телефонных бесед.
– Если бы ты меня утром спросил, я бы сказала «Отлично». А теперь – хуже некуда. – Здесь следовала длинная пауза, а потом обреченное: – Слушай, я просто не знаю, смогу ли это вынести.
Конечно же, на этом она не останавливалась. Когда я заметил, что наши разговоры длятся по часу, мне бы надо было догадаться, что она привыкла разговаривать, все больше монологами, со своим психоаналитиком.
Я не мог понять, почему она так ненавидит свою фамилию.
– Фамилия как фамилия, – сказал я однажды. И привел несколько, из «Новостей»: Уолтер Ткач, Роберт Абпланалп, Муррэй Макаду, Шерман Пинскер, Лех Валенса, Лоренс Иглбургер. – Фаган – это, наверно, что-то ирландское?
– Не хочу об этом говорить!
Но говорила она постоянно, только и делала, что говорила. Это было спустя несколько месяцев после моей несостоявшейся роли в кино. Я понял тогда, что значат иллюзии и насколько мне важно работать, чтобы не свихнуться.
Шло время, и я иногда задумывался, как-то там поживает Ванда Фаган. Странным образом, когда мы с Алисон разошлись, я перестал вспоминать о Ванде; наверно, не решался. Оказавшись один, я начал ощущать свою ранимость. Слабость свою почувствовал. Быть может, какой-то позыв еще где-то прятался – но это такой был жалкий, такой безнадежный ночной призрак, что не стоило его вытаскивать на свет божий. Пусть-ка он лучше спит, пусть себе бредит во сне и пусть умрет, не просыпаясь.
Когда-то, еще живой, он легко превращался в вожделение. Так куча промасленной ветоши, оставленная вонять в темноте, начинает нагреваться – словно от нарастающей плотности своей собственной вони – и вдруг вспыхивает оранжевым пламенем, покрывая все вокруг черной копотью. Каждая связь имеет начало, продолжение и конец; и уже этим может быть похожа на брак, на плохой брак. Наша была похожа. Возможно, она была даже получше большинства плохих браков; а возможно, и дольше многих. Ванда тоже это знала. В университете она как-то сходила замуж, ненадолго, за своего однокашника по имени Гарри Коул. Я был наслышан только о его бороде, его старой машине и куче долгов. У меня в машине была пленка Филиппа Гласса. «Гарри тоже его любил», – сказала она. Вот и все, что я знал о нем. Их брак расстроился из-за его долгов, которых становилось все больше.
Благодаря нашей связи я узнал очень много нового. В том числе – как легко недооценить претензии твоей любовницы; и этого следовало опасаться. Я вообще едва ли замечал ход времени. Но Ванда Фаган – быть может, подобно большинству других женщин – не переставала думать о своем возрасте. Когда женщины без умолку говорят, как они стареют, как выглядят, как время уходит, – это превращается в постоянно действующий раздражитель, отвлекающий от всего на свете, словно тиканье громких часов с маятником. Вскоре после нашего знакомства она заговорила о том, какими мы будем в старости. Она видела нас обоих пенсионерами: два старичка держатся за руки, сидя в качалках на крылечке. Она искала другую жизнь.
Собственная жизнь ее бесила. Она ненавидела свою фамилию, свое тело, свою бедность. По ее понятиям, она вообще не жила. И ей казалось, что если она прицепит свою полужизнь к моей – это ее спасет.
– Дело не в том, что ты писатель. Ты гораздо больше, – сказала она однажды.
Она ошибалась. Но перебить ее я не мог: она говорила без остановки.
– Я тебя люблю такого, как есть. Ты очень хороший человек; умный, щедрый, чуткий…
Опять ошибка, Ванда. С какой стати у человека при всех этих качествах, такого хорошего и любимого, возникнет потребность писать то, что пишу я?
Этого она не знала. Она и меня не знала. Надо свихнуться или впасть в отчаяние, чтобы смотреть на жизнь так, как смотрела она. И хотя мы по очереди впадали в короткие, но бешеные пароксизмы страсти – было очевидно, что конец у этой интриги может быть только один. Потом у нас с Алисон появилось одинаковое ощущение тяжелого, мрачного праздника. Так бывает, когда ваш трудный друг уходит после долгой и мучительной болезни. Или уезжает гость – и в доме снова просторно и свободно. Теперь Алисон уже не приходилось думать о Ванде Фаган, а я – при том что стыд мой и чувство вины притупились – думал только одно: «Никогда больше!»
А потом мы с Алисон расстались. Я сбежал. Теперь уже я страдал от своей полужизни. Та холодная зима, и мучения мои, и что из них получилось – это «Медфорд – 3 ближайших съезда» и «Джордж».
Но когда пришла та открытка – мне уже было лучше. Гораздо лучше. Я уже готовился к долгому путешествию по островам Тихого океана. А собираться в путешествие можно только в настроении оптимистическом, так что я знал: со мной все в порядке. Я уезжал с намерением вернуться, а не новую жизнь искать. Таких путешествий в моей жизни еще не бывало.
Почерк Ванды Фаган меня никогда не радовал; в нем всегда было что-то обрывистое, торопливое. Так пишут только в автобусе, на ходу; или дети, или люди очень несчастные. Этот почерк выдавал все: вечную спешку, жалость к себе, неуверенность. Не интеллигентный почерк. Вы бы ни за что не догадались, что имеете дело с доктором наук, специалистом по компьютерным делам, при должности в одном из крупных университетов. Если точнее – в Нью-Йоркском.
Мне очень не понравилась ее фраза в открытке про «наше любимое место». Речь шла о фотографии – ветряная мельница на Кейпе, в Брустере, – и из этой фразы следовало, что память у нее такая же шаткая, как и почерк. Неужто она забыла, как ужасно мы поругались на пути оттуда к моему дому? То была ее старая, вечная тема: «А как же я?»
Если бы я сдался, бросил все и отдал ей свою жизнь – она была бы счастлива. Ну а что осталось бы мне? В настоящей романтической любви этим вопросом не задаются. Такая любовь – безумный риск; но часто она расцветает, как у нас с Алисон, и вянет только спустя долгое-долгое время. Я был слишком стар для такого риска. А она – достаточно молода для любого риска; и потому я чувствовал, что долго мы не протянем. Я все про нас знал из обширной эгоистической литературы, написанной мужчинами, которые без особой радости предавали жен, обзаводясь любовницами. Как и там, у нас бывали короткие спокойные периоды, но в остальном – нервотрепка и усталость.
Первое мрачное предчувствие у меня появилось, когда я заметил, что после физической близости она мне нравится уже поменьше, а иногда и вовсе не нравится. Иногда я не знал, чего от нее ждать. Кто она и почему я с ней? Я был уверен, что она задает себе те же постыдные вопросы. И мы подолгу испытывали отвращение друг к другу, пока очередной приступ лихорадочной страсти не превращал нас в любовников снова. Вот вам и эгоистическая литература предательства.
В ретроспективе наша связь виделась несерьезной. Я подозревал, что для Ванды она значила больше; или ей хотелось, чтобы больше значила. Но сейчас все у нее было хорошо. По открытке судя. Она ошибочно полагала, что я остался прежним – и женатым, – потому что уж если даже она не смогла расстроить наш брак своими слезами и угрозами, то кому это под силу?
Боль меня уже отпустила. Настолько, что хватило сил ответить.
Дорогая Ванда!
Получил твою весточку – вот так сюрприз! Ума не приложу, где ты нашла эту старую открытку, но уверен, что…
Здесь я споткнулся и застрял. Сообразил, что на открытке нет обратного адреса. Где она сейчас? Семь лет прошло – все еще в Нью-Йорке? Я посмотрел на почтовый штемпель. Данбери и код.
Не мог же я продолжать письмо, пока адреса не знаю. Я позвонил ей на домашний номер – единственный, какой знал, – но строгий голос автоответчика телефонной компании сообщил мне, что этого номера больше не существует. Справочная по Манхэттену сказала, что в списках ее нет.
Зато старая секретарша на кафедре оказалась на месте:
– Доктор Фаган у нас больше не работает.
– А вы не скажете, по какому номеру с ней можно связаться?
– Минутку. – Она вздохнула. Ей хотелось повесить трубку. Но все-таки вернулась к телефону и спросила: – Кто говорит?
Я сказал, что я книготорговец, что заказ доктора Фаган когда-то положили не на место, и я просто обязан послать ей книгу.
– Но ведь вы у меня телефон спрашивали.
До чего въедливая тетка.
– Адрес был бы еще лучше. Я тогда сразу и отошлю.
– Она больше не Фаган. Ванда Фолкэнберг.
Сердитая дама медленно продиктовала мне фамилию, по буквам, и адрес, в окрестностях Нью-Йорка. Я позвонил в справочную и раздобыл номер. Звонил несколько дней, в разное время. Наконец мужской голос очистил:
– Она здесь больше не живет.
Этот голос сказал мне все. Почти наверняка ее бывший муж: мрачный, потерянный – и хочет знать, кто я такой. С ним поговорить мне хотелось гораздо больше, чем найти Ванду. Но я знал, что сначала должен услышать ее.
– У меня для нее бандероль. – Я выдал ему свою книготорговую легенду.
Довольно хмуро – не нужны ему были эти хлопоты – он сказал ее адрес: Данбери, штат Коннектикут. Это объясняло штемпель на открытке.
– Я посылаю «экспрессом», так что хорошо бы и номер телефона, если можно.
Он его выстрелил – только бывший муж может знать номер так хорошо и произносить с таким отвращением. Я положил трубку – и тут же позвонил Ванде.
– Алло?
Все тот же настороженный голос человека, привыкшего к неприятным телефонным звонкам. Ванда Фесковиц-Фаган-Коул-Фолкэнберг. До чего же много фамилий может собрать даже молодая женщина.
– Это я.
– Пол?
И начался наш спарринг.
2
– Где ты взял этот номер?
– Одна твоя старая подруга.
Я никогда не знал толком ее друзей. Это было еще одной проблемой тогда: только мы вдвоем, никого больше! Может, оно и к лучшему оказалось. В этой изоляции мы быстрее узнали друг друга. А те немногие из ее подруг, кого я знал, были настолько на нее похожи, что внушали мне страх.
– Кто именно?
– Я не хочу ее подводить, так что вряд ли скажу тебе.
Я рассчитывал, что такая отговорка пройдет, и не ошибся. Сработало.
– Чего ты хочешь?
– Я решил, что неплохо было бы ответить на твою открытку, но адреса не знал.
– Ты где?
Она всегда была нервозна, но по этим вопросам я понял, что сейчас еще больше обычного.
– Да так, путешествую.
Если бы она знала, где я, то могла бы позвонить сама; а я эгоистически хотел контролировать ситуацию.
– Ты еще женат?
– Похоже, ты была в этом уверена, когда писала.
– А теперь думаю, что развелся. Иначе с чего бы стал мне звонить?
По ее логике получалось, что человек, звонящий вот так, ни с того ни с сего, должен пребывать в отчаянии.
– Мы разошлись. Но звоню я не поэтому. Просто хотел узнать, как ты.
Долгое молчание. Потом:
– Лучше бы ты не звонил.
– Ты замужем?
Опять долгое молчание, красноречивее самого тяжелого вздоха.
– Не хочу об этом говорить.
Этим она сказала все: была замужем, а теперь развелись или разъехались. У нее в душе читать было легче, чем у Алисон после двадцати прожитых вместе лет.
– Я просто хочу как-то ужиться со своей жизнью.
Так называлась еще одна ее выходная ария, неискренняя и бестолковая, как и все остальные. Я даже не возражал бы против ее клише; беда в том, что эти клише были не про нее. У Ванды так и не получилось своей жизни, она по-прежнему искала чужую.
– Я рад был получить твою открытку. С той мельницей.
– Я так и думала, что тебе понравится.
В горестях и неприятностях плохая память помогает. С той мельницей у нас были связаны одни неприятности. Если бы она хоть что-нибудь помнила, ни за что не стала бы посылать ту картинку.
– Это очень мило с твоей стороны.
– И у меня есть свои достоинства.
– Конечно. Судя по голосу, у тебя все в порядке. Верно?
– У тебя тоже.
– Приятно знать, что после всех этих лет мы все еще на коне.
– Стараемся.
– Дети у тебя есть?
Опять молчание. Но это был прямой вопрос, и приходилось либо отвечать, либо напрашиваться на разоблачение. Она колебалась чуть дольше, чем нужно, – стало быть, ее молчание означало «да».
– Сколько?
– Девочка.
В голосе звучала гордость, вызов, злость на меня за то, что спросил, досада, что ответила, какая-то печаль и ужасное замешательство. Это была уже не та озабоченная молодая женщина, какую я знал. Это была озабоченная мать маленькой и, вероятно, довольно капризной девочки. Помоги, Господи, тому мужчине, который свяжется с дочерью этой женщины.
Это была новая женщина. С новым именем и новой жизнью. Она не хотела, чтобы ее ассоциировали с ее прошлым. Эту женщину я не знал.
– Давно вы разошлись? – спросила она.
Не удержалась, ей действительно хотелось знать. Она ведь полагала, что только из-за Алисон я не отдался ей насовсем. Я-то знал, что это не так; но мой брак был единственным оправданием, чтобы держать ее подальше от себя. Я его использовал для прикрытия, чтобы ни за что не отвечать. А после развода уже ни на что не решался; страшно было. Моя любовь к Алисон выходила за рамки нашей семейной жизни; потому я так страдал и, когда все кончилось, мне хотелось остаться ее другом.
– Я тебе скажу, когда мы расстались, если ты мне скажешь то же самое.
– Не хочу я в игры играть.
Еще одно хилое клише, причем одно из самых неискренних: ведь мы всегда только и делали, что играли. И что этот разговор сейчас, если не игра? Конечно игра. Игра, в которой каждый лжет, чтобы получить максимум информации, выдав как можно меньше своей.
– Ладно. Можешь ничего не говорить. А разошлись мы примерно год назад. Очень было трудно, больно еще и сейчас. Если тебе пришлось пережить подобное, я знаю, как это тяжко, тем более с маленьким ребенком.
На этот раз молчание было помягче, без укоризны, без вздоха, только с горечью.
– Не сложилось у нас.
Я знаю, почему эта фраза так меня разозлила. Мало того, что опять клише, – тут еще и тон ее: безразличный, скучающий, безапелляционный. Даже встреть она того мужчину вскоре после нашего разрыва, все равно не могла знать его долго и пробыть с ним больше чем… Сколько? Допустим, год на ухаживание; еще год или около того она с ним уже не живет – и что же остается? Года три-четыре. Я сейчас больше думал о ее ребенке, но ответил:
– Трудное это дело.
И стал говорить еще что-то, сентиментальное и сочувственное, пока она не перебила резко:
– Я его больше не любила.
Снова тот же безапелляционный тон. Услыхав, как она подытожила их брак этой банальной фразой, я содрогнулся. Да, мои худшие предположения оправдались: она и вправду пустышка. Я всегда относился к ней с подозрением; боялся ее постоянного иждивенчества и настроений. Если бы я ушел от Алисон к ней – это было бы ненадолго. Но стало бы это для меня катастрофой?
С ребенком, может, и стало бы; а может, и нет.
Фраза «Я его больше не любила» из-за небрежного безразличия, с каким Ванда ее произнесла, прозвучала для меня так, словно она сказала: «Я передумала».
Именно это в ней мне не нравилось больше всего. Взять хотя бы ту нашу ссору: в тот день, когда мы ехали в Провинстаун, она вдруг заскучала и спросила раздраженно:
– Неужели нельзя было поехать куда-нибудь поближе?
– Ты сказала, что хочешь в Провинстаун.
Она перед тем прочитала обзор ресторанов. Одинокие женщины обожают такое чтение. Не столько еда их интересует, сколько возможность пофантазировать о надежном, устойчивом мире, где их, нарядных, будут под ручку водить и вообще ублажать.
– Это слишком далеко.
– Но я уже столик там заказал.
– Можешь отказаться.
– Я так ждал этой поездки.
– Вот видишь! Значит, мы едем ради тебя!
– Но это была твоя идея. Ведь ты же тот ресторан в «Bon Appetit» [109]109
«Приятного аппетита» (франц.); здесь —название газетной рубрики.
[Закрыть]нашла.
– Я передумала.
Я разозлился. Она надулась. По ее словам, моя злость доказывала, что я ее не люблю. Она расплакалась. В слезах она становилась похожа на крошечного уродливого гнома. Я подумал: «Пора от нее бежать». Но чувство было такое, словно я собираюсь выкинуть ее на обочину. И еще казалось – я боялся этого, – что она сейчас схватится за руль и вывернет нас на другую полосу, под встречную машину.
Минут десять, оба ошеломленные этой истерикой, мы молчали. Потом, доехав до Брустера, я свернул с дороги: боялся, что не смогу больше толком вести машину. На самом деле та мельница – декорация для туристов; настоящих ветряных мельниц на Кейпе не осталось. Но она поверила:
– Жаль, нет фотоаппарата!
Оказывается, она еще и наивна! Я и это ей поставил в вину, безо всяких оснований.
И вот снова ее мельница, на открытке. Она забыла ссору, из-за которой мне захотелось с ней расстаться. Чего я испугался тогда – это ее «Я передумала». Испугался, что в один прекрасный день она мне вдруг скажет: «Я тебя больше не люблю». Понял я это только сейчас.
Вспоминая все это, я молчал; она тоже; разговор наш оборвался.
– Ты меня слышишь?
Сколько же раз она успела повторить этот вопрос?
– Да-да. Просто задумался.
– А я решила, что нас разъединили.
Она уже забыла, отчего я задумался; забыла свою фразу: «Я его больше не любила».
– Знаешь, то, что ты сказала, прозвучало так… небрежно.
– Умеешь ты подбирать унизительные слова!
– Что не любила его больше.
– Он ничего не мог сам. Вечно висел на мне. Вы такими сволочами бываете!
– Вот оно как.
Я почувствовал, что с меня достаточно. Пора прощаться.
– Я не обязана была терпеть!
– Знаешь, мне пора двигаться.
– Так ты мне позвонил, чтобы помучить своими тошнотными писательскими расспросами?
– Нет. Хотел за открытку поблагодарить.
– Ах вот что. Куда же ты сейчас?
– Может быть, в Нью-Йорк.
– Я не так уж далеко оттуда.
– Код не скажешь?
Зряшный вопрос. Ни за что на свете не стану я с ней встречаться. Чего стоит эта ее идея, что раз я теперь свободен, то наша связь может возобновиться! Но как раз наша недолгая связь научила меня, что чужими чувствами играть не надо.
А у нее теперь была какая-то жизнь. Возможно, такая, какой она хотела всегда. Она была свободна, и у нее был ребенок. Она никогда не любила себе отказывать, ни в чем. После того как мы расстались, у нее было все: она побывала невестой и женой, стала матерью и разведенной дамой. Все было! Тщательно продуманная победа – полная трансформация. Я догадывался, что бывший супруг и уверенностью ее зарядил, и деньгами снабдил, которые были ей нужны, чтобы от него уйти. Что меня восхитило – она действительно стала совсем другой.
Жизнь моя изменилась весьма и весьма.
Она действительно нашла себе новую жизнь. Ее пример давал надежду и мне; хотя, наверно, чтобы надежда эта сбылась, надо быть очень легкомысленным или алчным и расчетливым.
Теперь есть она и ребенок; ей пришлось вернуться на землю. Она получила то, о чем просила; хотя, быть может, и не то, чего хотела на самом деле. С мужиками ей теперь трудно – на первом месте ребенок, – так что жизнь ее, пожалуй, нелегка. Она уже не так молода; а что касается внешности – из прежней красоты надо вычесть ребенка.
Я был рад, что позвонил ей, потому что теперь убедился: мне никогда больше не захочется ее увидеть. И она это почувствовала. Было у нее этакое чутье назойливого зверька – рефлексы крысиные: постоянно принюхиваться, постоянно оглядываться, постоянно держаться начеку, постоянно быть готовой отпрыгнуть.
– Мне пора. Опаздываю на встречу.
– Какая же ты дрянь, сноб ты долбаный!
Поняв, что я ее отвергаю, она просто не могла не плюнуть в меня на прощанье: гордость не позволяла. Я никак не отреагировал.
– Извини, если помешал.
– До чего ж ты неискренний!
– Ты и впрямь хочешь знать, чем я собираюсь заняться?
– Нет, ничего интересного все равно не услышу.
Мне было жаль ее. И жаль было всех тех, кто ярится на жизнь с ее несправедливостью, не догадываясь, что как ни обидно оно кажется – на самом-то деле каждый заслужил свое. Если ей прищемило нос мышеловкой, то лишь потому, что она жадно вынюхивала, где больше сыра. Жалкая участь.
– До свидания, – сказал я.
– Ну уж нет!
Это мне за то, что позвонил: не надо было. Я совершил ошибку. Я заслужил этот прощальный плевок.








