Текст книги "Моя другая жизнь"
Автор книги: Пол Теру
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц)
Я медлил, не решаясь уйти: хотелось еще разок поговорить с той женщиной, леди Макс. Она так и не вернулась в мой угол гостиной. Ее окружали люди, и я робел подойти к ней поближе.
Мешкая, я трезвел, и вместе с отрезвлением меня охватывало чувство странного превосходства – не в интеллектуальном плане, просто я ощущал себя крепче других, лучше владел собой. Глядя на подвыпившую публику вокруг, я испытывал нечто вроде самодовольства. На вечеринках обычно наступает момент, когда кто-нибудь, наклюкавшись первым, начинает выписывать кренделя и нести околесицу, и тут я, как правило, перестаю пить, постепенно трезвею, голова проясняется, и я принимаюсь наблюдать, увлеченный развертывающимся передо мной зрелищем.
Вокруг меня люди пьяные и крикливые, люди сердитые и стремящиеся привлечь к себе внимание. Они заикаются и спотыкаются, расплескивают выпивку, жадно глотают нанизанные на зубочистки крошечные подгорелые сосиски и кубики сыра. Они утратили остатки самоконтроля и всякое представление о том, где находятся, они вопят и ловят ртом воздух. Мне это зрелище только придает сил.
Я не хотел походить на них. С растущей невозмутимостью я наблюдал за гостями. Мне казалось, что все они люди слабые и, как нередко Маспрат, охотно вредят сами себе. Неужели подобные субъекты способны вообще что бы то ни было написать? – думал я. Именно с таким мерилом я подходил к людям: способен ли человек творить? Разве могут эти люди создать что-то путное, если у них двоится в глазах?
Промелькнула леди Макс, я рванулся было за ней. Мне хотелось еще послушать ее, но она растворилась в толпе.
2
В Лондоне очень важно уйти с вечеринки домой до закрытия пивных, потому что сразу после одиннадцати улицы заполняются пьянчугами; в большинстве своем это мужчины с бледными свирепыми физиономиями, они орут что-то проезжающим мимо машинам, бредут шатаясь, готовые в любую минуту затеять потасовку. Некоторые еле плетутся, вид у них зверски голодный, грязными жирными пальцами они достают из газетных фунтиков картофельные чипсы и жадно их поедают. И по всему Лондону эти выдворенные из пивных мужчины мочатся у подъездов.
В тот вечер я долго ждал поезда метро и когда добрался до вокзала Виктория, пивные уже извергли своих завсегдатаев – пьяницы заполонили всю округу. Залитый снегом вокзал казался особенно грязным (при тусклом освещении это было бы не так заметно) и старым. Вдоль путей гулял ветер, посвистывая сквозь ограждение, шурша газетами и пластиковыми стаканчиками; он нес с собой этот сор, как несет всякую дрянь приливная волна. Газетный киоск был закрыт, но на стене все еще красовалась реклама «Ивнинг стандард», зазывная и жалкая: «Звезда телекомедий пыталась покончить с собой, смотрите фото».
В поезде, глядя на пьяных пассажиров: кто-то ест жареную картошку и сочащиеся жиром гамбургеры, кто-то кулем привалился к спинке сиденья или безвольно и устало качается вместе с вагоном, – я снова ощутил чувство, испытанное на вечеринке. Конечно, я протрезвел; но, кроме того, я был иностранцем, американцем, чужаком, бесстрастным наблюдателем. Их безысходность представлялась мне сугубо английской, свойственной именно лондонцам безмерной усталостью, особой лондонской тщетой. То была их судьба, не моя, и мне хотелось написать про нее, потому что никто больше ее не заметил. А я был совсем из другого теста.
Три остановки я предавался этим мыслям, затем, сойдя с поезда, прошел через свою станцию, грязную и замусоренную, с рваными рекламами на стенах; на чугунной ограде, на перилах от сгустившегося тумана, словно испарина, поблескивали капли влаги. Мне нравилось слышать в полной тишине собственные шаги, нравились тени, и мгла, плывшая к земле сквозь свет фонарей, и пустые двухэтажные автобусы, важно катившие по пустому шоссе.
Алисон уже легла спать. Прежде чем пристроиться рядом, я тихонько, не зажигая света, поднялся на второй этаж и какое-то время постоял в спальне мальчиков, прислушиваясь к их ровному, едва слышному дыханию; я различал аденоидное всхрапывание Уилла и тишайшие вздохи Энтона. Мальчики лежали неподвижно, будто два легких поплавка, покойно, без усилий застывших на поверхности моря – моря сна. Стараясь не разбудить их, я поцеловал каждого в щеку; несмотря на холод в комнате, лица их были теплыми, от дыхания на оконном стекле перьями запушилась изморозь.
Раздевшись в темноте, я тихонько забрался в постель к Алисон. Она приникла ко мне и вздохнула; под одеялом было тепло и уютно. Чтобы побыстрее заснуть, я стал шепотом перебирать главы моего незаконченного романа – по номерам и названиям, которые пока что знал только я. Глав к тому времени набралось одиннадцать, но я заснул уже на восьмой.
Ночи в Лондоне тихие и промозгло-холодные; да еще тьма – как в подводной лодке. Мне приснилось, что меня душат, я в ужасе проснулся, и мне почудилось, что я парю в этом темном стекловидном безмолвии. Ощущение было такое, будто все мы плывем в нашем доме сквозь лондонские ночи, что ночь здесь подобна морскому валу, и мы, извиваясь, движемся сквозь него, как пловец, подныривающий под волну. Я обожал сон, а вот утро приносило ощущение беспорядка, каким-то образом связанное с зимней утренней тьмой – ведь мы просыпались и одевались в темноте, – со звяканьем молочных бутылок и ящиков, передвигаемых молочником в своей тележке; то был единственный доносившийся с улицы звук, но в нем не было ни строя, ни лада.
– Ты так поздно вчера вернулся, – сказала Алисон. – В котором часу?
– В одиннадцать с чем-то, – ответил я, сам не понимая, зачем лгу. Если бы я признался, что пришел после полуночи, она все равно не обратила бы на это особого внимания.
Алисон, однако, молчала. Казалось, мысли ее были далеко. Я ощутил ее скрытое неодобрение и перешел к обороне:
– Ничего интересного там не было. Обычная скучища. У Гастона получил немного деньжат, и мы с Иэном пошли на презентацию книги.
Алисон ничего не отвечала.
– Прием устроила та зануда-американка, что пишет про дома Нэша.
Она пропустила мои слова мимо ушей.
– Мальчики допоздна засиделись вчера за уроками, – сказала она. – Почему им столько задают? Я намерена жаловаться.
– Не надо, мама, – попросил Энтон.
– Только нам нагорит, – добавил Уилл.
– Вон мать Джереми пожаловалась, а Таунсенд рассказал об этом в классе, и Джереми подняли на смех.
Примостившись у стола, они быстро поедали хлопья с молоком. В одинаковых школьных брюках и мятых курточках, с взъерошенными волосами, они выглядели если не измученными, то уж точно задерганными. Ели быстро, нервно, без всякого удовольствия – просто совали в рот ложку за ложкой; потом вскочили, объявив, что им пора идти, а то опоздают.
– Я провожу вас до автобусной остановки, – предложил я.
– Когда ты вернешься, я уже уйду, – сказала Алисон. – Так что попрощаемся прямо сейчас.
Она поцеловала меня, пока мальчики надевали ранцы.
Утром всегда стояли шум и суета, а мне требовалась тишина, чтобы дом принадлежал мне одному. Хотелось всех их поскорее выпроводить. Я не могу сесть за работу, пока не останусь один.
На остановке Уилл спросил:
– Ты социалист?
– Я не хожу на выборы, – объяснил я. – Американцы в Англии голосовать не имеют права. Я всего лишь наблюдатель.
– А мама поддерживает лейбористов, – сказал Энтон. – И я тоже.
– Он это и мистеру Фитчу разболтал, – сказал Уилл.
– Не твое дело, – бросил Энтон.
– Можно быть и социалистом, но вот если ты догматик… – начал я.
– А что такое догматик? – спросил Уилл.
Энтон слушал молча, словно ему гордость мешала спросить об этом самому.
– Что-то вроде «негибкий, прямолинейный».
– Мистер Бил – негибкий, прямолинейный.
Мистер Бил – это ненавистный директор школы.
На протяжении разговора сыновья смотрели в ту сторону, откуда должен был появиться автобус. Я высился над ними, стараясь не проявлять своих чувств: мне хотелось защитить их и одновременно вырастить сильными. Они испытывали не менее противоречивые чувства: им нравилось мое общество, но мысль, что оно может стать для них необходимым, казалась им обидной. Оба были худыми и бледными, в доверчивых карих глазах сквозила тревога.
Утро стояло холодное и хмурое, в мглистом воздухе особенно резко звучали гудки машин; от сырости мостовая и щербатый тротуар маслянисто поблескивали. Из тумана выплыл автобус, замедлил ход, и мальчики, цепляясь за поручни, вскочили внутрь. Автобус двинулся мимо меня, и я разглядел их, две маленькие фигурки, стиснутые в проходе среди толстых зимних пальто.
Когда я вернулся, дом был пуст. Я прошел в кабинет, открыл записную книжку и прочел: «Солнечные лучи, полные сверкающих пылинок, которые сквозь зелень листвы опускались к подножию тропического леса.»Тут я вчера остановился, чтобы написать рецензию и отправиться к Гастону.
«Солнечные лучи, полные сверкающих пылинок…»
Я поглядел в окно. За стеклом темнел зимний Лондон, тыльные стены старых, запущенных зданий из кирпича и камня казались покрытыми коростой. Чернели хрупкие ветви деревьев, после сырой ночи шиферные крыши словно покрылись слизью. В некоторых окнах горел свет – виднелись тусклые лампочки, – но это не меняло общего впечатления: безмолвие, тьма, еле сочащийся с низкого неба сонный рассвет. В нашем тесно застроенном уголке города зима виделась каким-то роковым недугом: так чернеет пораженная гангреной нога.
Однако в этой тьме была своя уютность. Я еще учился здесь жить. Тишина, даже дома, очертаниями похожие на усыпальницы, ощущение, что я погребен заживо, – все это проникало мне в душу, отбивало желание выйти из дому, успокаивало и помогало думать. При виде синего неба у меня голова пошла бы кругом, я бы не выдержал и улизнул из дому, но это серое утро, эти зады старых зданий из коричневого кирпича ничуть не мешали моим грезам. Я не имел отношения к этому пейзажу и ко всему с ним связанному. Меня здесь ничто не отвлекало. Я сидел себе и описывал джунгли.
О чем пойдет речь дальше, в следующих трех-четырех главах, я уже прикинул. Но вот потом… Я очень смутно представлял себе, как продолжить повествование, и насмешливо произнес вслух:
– Ну-с, и что теперь?
Только я взялся за перо, как на каменных ступенях у входной двери зашаркал почтальон; я затаил дыхание; сквозь прорезь в двери посыпались на пол письма. Лишь одно из них требовало ответа – просроченный счет; я его немедленно оплатил и наклеил марку. Письмо от читательницы, сообщавшей, что ей нравятся мои книги, я смял и бросил в мусорную корзину. Снова было взял перо в руку, по ничего не приходило в голову, ни слова, ни мысли; я достал из корзины женское послание и разгладил его. Письмо пришло из канадского городка Стони-Плейн, провинция Альберта. Я вытащил на стол огромный атлас, отыскал городок – неподалеку от Эдмонтона – и был настолько тронут весточкой из этакой дали, что написал даме благодарственную открытку.
Часы уже показывали половину одиннадцатого. Я снова попытался продолжить работу. «Солнечные лучи…» Я силился развить мысль, написать хотя бы абзац, но дело не двигалось.
В письме читательницы из Стони-Плейн, провинция Альберта, упоминался рассказ, написанный давным-давно. Я разыскал в шкафу тот ранний сборник и перечитал свой опус. Очень, очень неплохо. Прочел с увлечением. Могу ли я все еще писать так же гладко и свободно? Я поставил книгу на полку и, подняв глаза, увидел путеводитель по Канаде. Городка Стони-Плейн в географическом указателе не было, зато была статья про Эдмонтон. Административный центр. Старейший город в провинции. Расположен на реке Саскачеван. И вот еще что: «Выходцы с Украины сыграли большую роль в освоении этих земель и создании Эдмонтона, и они до сих пор преобладают среди других этнических групп».
Я закрыл путеводитель, подвинул блокнот и снова заставил себя взяться за работу. Теперь на часах было двадцать минут двенадцатого. Я перечитал недописанную главу с самого начала и вдруг заметил, что мне пора подстричь ногти. Этим я и занялся, аккуратно сбрасывая обрезки в мусорную корзину, но тут задребезжал телефон. Звонил Иэн Маспрат: не хочу ли я с ним пообедать?
– Я пишу, – сказал я, продолжая чикать ножницами.
Мне казалось, что эта ложь подвигнет меня на творчество.
– А я все утро толку воду в ступе, – сказал Маспрат. – Ничего путного не получается. Дохлый номер. Может, попозже сыграем в «Ламберне» в бильярд?
– Сегодня вечером я занят.
Снова ложь, но должен же я хоть что-то написать, думал я про себя, а вслух сказал:
– Давайте завтра?
– Отлично. В семь встретимся в «Ламберне». Если быстренько поедим, стол будет свободен. Отпускаю вас, пишите себе дальше. Не понимаю, как вам это удастся.
Но, повесив трубку, я за перо не взялся. Достриг ногти, затем стал их подпиливать. Время близилось к полудню.
В конце концов, надеясь пробудить в себе вдохновение, я стал аккуратно переписывать предыдущую страницу. Попутно подправил текст, но, когда завершил переписку, не смог выдавить из себя ни словечка. Было без одной минуты час. Я напрягся. Прищурился. И кое-что увидел.
«И тут, – написал я, – они подняли глаза и заметили в листве обращенное к ним смуглое лицо, а увидев первое, разглядели и другие – три, семь, дюжину человеческих лиц, висевших среди ветвей словно маски».
Наконец-то прорвало. Я мог писать дальше, мне было что сказать, но я остановился: лучше приберегу это на потом, а то уже ровно час, пора есть.
Бутерброд с тремя рыбными палочками – мне нравились неожиданные названия вроде «пальчиковых батареек», – чашка кофе, два шоколадных печенья; за едой я слушал информационную передачу «Мир в час дня» и одновременно читал «Таймс», потом просто посидел. Радио, еда, газета – все это успокоило меня, и, когда передача закончилась, я ринулся в кабинет и, почти не размышляя, написал заготовленное предложение: «Они снова посмотрели вверх, но лица уже исчезли».
Этого было уже достаточно, потому что в одной этой детали – лица среди густой листвы тропического леса – мне разом предстало все в целом: и мои герои, и следящие за ними индейцы, и намек на засаду, джунгли, узкие тропы, скрытая в зарослях деревня. Весь остаток дня я подводил своих героев все ближе – причем время от времени они снова видели среди листвы лица, – и наконец, когда тропа оборвалась, они оказались возле самой деревни, где их окружила возбужденная толпа. Конец главы.
За утро я написал тридцать пять слов, а после полудня – около тысячи пятисот. Но наибольшее удовольствие я получил от удачного образного выражения: «дряблые, как истрепанные долларовые бумажки, листья».
Готовясь к следующему дню, я пометил в блокноте: Деревня. Дым. Утоптанная земля. Испуганные ребятишки. Лай собак. Разговор. «Мы не можем вам помочь». «Лед есть жизнь». Спрятанные в тайном месте пришельцы.Сам акт письма порождал мысли и события. День клонился к вечеру, а меня охватывало возбуждение оттого, что я сдвинулся с мертвой точки. По моим прикидкам, книга была наполовину готова. Мне очень хотелось завершить ее к лету, но впереди было еще десять глав, считай, десять недель, значит, будет уже март, а если так, то закончу я ее, наверное, лишь в апреле, к своему дню рождения. Однако, просмотрев написанное, я приободрился. Книга выходила необычная, правдивая, смешная и увлекательная – а это самое главное. Мне хотелось, чтобы люди поверили написанному, чтобы книга им понравилась и чтобы каждый нашел в ней что-то созвучное своим мыслям и чувствам.
Пока я так размышлял, перо мое торопливо скользило по бумаге в озерце яркого света, а вокруг сгустился мрак – наступил вечер. Дверь в кабинет приоткрылась. На пороге стоял Уилл.
– Энтон внизу чай готовит, – сообщил он.
Вид у Уилла был измученный. Лицо чумазое, слипшиеся волосы торчат во все стороны, поношенная школьная курточка изрядно села, но он от этого вовсе не кажется крупнее, а, наоборот, – тонкошеий, с костлявыми плечами, выглядит совсем худеньким.
– Привет, па.
Уилл поцеловал меня. От волос пахло сигаретным дымом. Когда я сказал об этом, сын ответил:
– Кондуктор в автобусе отправил меня наверх, а там же курят.
Плюхнувшись в кресло напротив моего письменного стола, он спросил:
– На какой ты странице?
Я посмотрел.
– На двести восемьдесят седьмой.
– Так ты почти кончил?
– По-моему, дошел до середины. Наверняка трудно сказать.
– Я сегодня писал у Уилкинса сочинение. Целых две страницы. «Макбет».
– Герой – подкаблучник.
– Верно, – кивнул Уилл. – Так и надо было написать.
– У тебя усталый вид, Уилл.
– Мы играли в регби. Да еще сочинение по английской литературе. А на химии делали опыт с серной кислотой, и Джейсон прожег на куртке дырку. Наша кастелянша, как увидела, распсиховалась. А еще утром репетировали пьесу к школьному спектаклю. На обед было тушеное мясо. Одни хрящи и сало. Я есть не стал. На сладкое бисквит с джемом. Бил велел мне постричься. Несколько ребят, сговорившись, спрятали мой ранец, а когда я его нашел, стали надо мной смеяться. У меня на одном башмаке подметка отваливается. Саймон Уэсли сказал, что ненавидит меня.
Школа…
– А не посмотреть ли тебе телевизор? – предложил я.
– У меня заданий – уйма. По латыни, по химии и по истории.
– Чего тебе хотелось бы на ужин?
– А я знаю? Может, спагетти. С соусом, только без мяса.
– Я сам сделаю соус, – сказал я. – И салат будет. На десерт, кажется, есть мороженое.
Уилл зевнул, как котенок.
– Сначала пойду приму ванну. В школе душ не работал, так что мы прямо с регби побежали на химию. Как были, в грязи. Кастелянша сказала, что от нас воняет, как от козлов.
Тогда понятно, откуда у него грязные разводы на лице и земля под ногтями. Мои сыновья знали, что я их люблю, но они не подозревали, как сильно я ими восхищаюсь.
Снизу Уилла окликнул Энтон, просил сказать, что чай с тостами готов. Изредка перекидываясь словами, они сидели за столом, а я готовил соус для спагетти. Нашинковал лук, чеснок и зеленый перец, поджарил вместе с грибами, затем ошпарил и снял кожицу с помидоров, ссыпал все это в высокую кастрюлю, добавив туда же пучок свежего базилика, бульонный кубик, щепоть красного молотого перца и щедрую порцию томатной пасты. Пока соус, наливаясь багрянцем, кипел на медленном огне, мальчики поднялись к себе делать уроки, а я вышел из дому. Купив «Ивнинг стандард», я прихватил ее с собой в «Герб рыбника», чтобы почитать за пинтой «Гиннесса». Нашел в газете заметку о том, что Джон Апдайк приехал в Лондон на презентацию своей новой книги и остановился в фешенебельном отеле «Коннот». А ведь лондонцы не имеют почти никакого представления о номерах в лондонских гостиницах, подумал я.
Позднее, поджидая с работы Алисон, мы с Энтоном, уже сделавшим уроки, смотрели по телевизору какую-то игру, и когда ведущий язвительно сострил: «Вы прямо как тот ирландец, который полагал, будто „инсинуация“ – это то же самое, что „суппозиторий“», Энтон громко расхохотался. А мне подумалось: вот оно, счастье. Ничто на свете не могло принести мне большую радость, чем этот сумрак, дурацкая телеигра, булькающий соус к макаронам, выпитая пинта пива, сознание того, что сегодня я написал свою порцию, что я дома и скоро придет Алисон, а главное – взрыв сыновнего смеха, благодушного и раскатистого. Я был на верху блаженства.
Алисон пришла чуть позже обычного, в семь. Она тоже устала, но все же помогла Уиллу справиться с заданием по латыни, а я вскипятил воду для макарон и сделал салат. Мы поужинали все вместе. Потом мальчики убрали со стола. Алисон помыла посуду – я ведь готовил ужин, – и, когда ребята ушли к себе наверх, я прочел жене только что законченную главу.
– Хорошо, – проронила она.
– Скажи еще что-нибудь.
– А разве этого мало?
– Ну, еще хоть словечко.
– Мне понравилось сравнение листьев с истрепанными долларовыми бумажками. А в конце возникает ощущение опасности. Ну как, годится?
– Вполне.
Я посмотрел «Новости в девять часов» и начало передачи про плодоядных летучих мышей, но тут Алисон зевнула и объявила:
– Я устала.
Мы пошли спать. И весь дом погрузился во тьму. Я был счастлив. Что же особенного случилось? Отчего я так доволен жизнью? Я и сам не понимал, откуда во мне такая умиротворенность. Может, оттого, что роман продвигается быстрее, чем я ожидал, – закончена очередная глава. Но скорее оттого, что все мы вместе, полноценная семья, здоровый, цельный и очень живой организм.
Эта-то обыденность нашей жизни мне и нравилась, она была мне необходима. День выдался на славу.
3
Лондон расположен в чашеобразной долине, отлого спускающейся к Темзе – от Клапама под уклон к реке, потом от набережной на противоположном берегу снова в гору к Уэст-Энду. Под брусчатой мостовой лондонские пешеходы и велосипедисты вполне могут ощутить контуры земной поверхности. Я же почувствовал это лишь за полмили до клуба «Ламберн», когда Сент-Джеймс-стрит круто пошла вверх. По дороге я воображал, будто иду вовсе не на встречу с Маспратом, а, как полноправный член клуба, хожу туда каждый вечер по сумрачному Лондону и там, укрывшись ото всех и расположившись в кресле, просматриваю в читальном зале «Панч» и «Таймс», сижу перед большим камином в гостиной или стою среди старцев в помятых костюмах.
Клуб «Ламберн» занимает великолепное светлое здание с огромными окнами и высокими потолками, там пахнет трубочным табаком, полировкой для меди и горячей золой из камина. Клуб казался мне воплощением самого духа Лондона: тишина в устланных коврами, чуть слишком натопленных залах, нечто среднее между старым родным домом и частной школой, и для немолодого белого мужчины – самое надежное в мире прибежище.
Членство в клубе было всего лишь праздной мечтой, я это понимал, к тому же совершенно не соответствовало моему беспокойному нраву; да и что у меня общего с его членами? Однако подобные трудности возбуждали во мне интерес и стремление их преодолеть.
Подымаясь с Маспратом по лестнице, я увидел нескольких мужчин в костюмах в тонкую полоску и сказал, что, будучи американцем, чувствую себя в «Ламберне» не в своей тарелке.
– Да клуб прямо кишит американцами, – возразил Маспрат. – В основном это юристы и банкиры. Клубу нужны их деньги. Вон тех господ, например.
Он указал на мужчин в костюмах в тонкую полоску. Хотел ли я стать таким же джентльменом? Еще одним англофилом американского происхождения, из тех, которые непременно одеваются в фешенебельных магазинах «Берберриз» и, поверив в свой британский консерватизм, гогочут сейчас в гостиной над огромными бокалами с шерри.
Более всего во мне вызывали протест чересчур строгие правила в одежде и отсутствие женщин. Как расслабиться человеку, если на нем костюм и галстук? Как может развлечься мужчина там, куда допускаются лишь особи его пола?
– А вас не раздражает, что сюда не пускают женщин?
Мы сидели в баре среди похожих на гробовщиков старцев, перекрикивавшихся друг с другом зубастых молодых людей и расфуфыренных американцев.
Маспрат огляделся, пожал плечами и фыркнул.
– А сколько женщин бывает в пивнушке возле вашего дома – как там она называется? – спросил он.
– «Герб рыбника». Не слишком много.
– Вот именно. Ирландец держит, да? И ходят, небось, сплошь ирландцы, хмыри болотные.
Какое-то время назад Маспрат приехал ко мне за книгой, и мы с ним зашли в пивную пропустить по пинте. Он посмотрел по сторонам и заявил:
– Терпеть не могу подобные заведения.
А тут, окинув взглядом зал, произнес:
– Пожалуй, «Ламберн» в этом отношении немного напоминает школу.
Услышав эти слова, я обрадовался, потому что сам уже пришел к тому же заключению.
– И еда в «Ламберне», как в школе, – презрительно скривившись, сказал Маспрат. – Но все-таки не такая скверная, как в некоторых друг их местах. Знаете ресторан «Уилтонс»? Там шикуют старые хрычи с набитой мошной. Поесть там стоит целое состояние.
– Новая французская кухня с пониженной калорийностью?
В ответ он разразился своим на редкость агрессивным смехом – хриплым ликующим хохотом крайне неуверенного в себе человека.
– Ясельная размазня! – заливался он, показывая тронутые кариесом зубы.
Мы двинулись в клубную столовую. Чем есть в одиночестве, считали в «Ламберне», пусть лучше члены клуба трапезничают все вместе – за длинным, стоящим посреди комнаты столом. И потому крупный судовладелец может оказаться здесь по соседству с журналистом, дипломат – рядом с писателем, но чаще всего, по утверждению Маспрата, вам приходится сидеть бок о бок с адвокатом или стряпчим – ведь в «Ламберне» их великое множество. Когда-то туда хаживали преимущественно писатели вроде Г. Уэллса и Арнольда Беннета, Саки [34]34
Саки – псевдоним английского писателя Г. Манро (1870–1916).
[Закрыть]и Шоу, он считался клубом литераторов и богемы. А теперь – одни старики с серыми лицами и в серых костюмах.
Пальцами с обгрызенными нолями Маспрат поднял меню и недовольно поморщился. Меню представляло собой маленький листок бумаги, вложенный в кожаную папку.
– Понимаете, что я имел в виду? Всё, как в школе.
– В моей школе молодой копченой оленины не предлагали. А вас чем в основном кормили?
– Рыбой, – ответил Маспрат и злорадно ухмыльнулся, будто выиграл очко.
И я снова поразился тому, как часто англичане сознательно вносят в беседу неприятную струю – говорят все наперекор и гордятся собственными капризами. Маспрат, во всяком случае, делал это с видимым удовольствием. Вдоль стола сидели такие же субъекты, хмуро глядя на тарелки с типично школьной едой; они резали что-то, прижимали кусочки зубцами вилок, а сверху накладывали гарнир, будто наживляли на крючок наживку.
Мы только заказали ужин, а мне уже хотелось бежать из клуба куда глаза глядят.
Маспрат не только выглядел старше меня, все в его жизни было определено и установлено раз и навсегда. Я понятия не имел, что произойдет со мной дальше. Маспрат же утверждал, что вся его жизнь известна ему наперед. Он уже был женат и разведен. Брак был несчастливым и мучительным для обеих сторон, зато разошлись они полюбовно, и потом, по его словам, у него с бывшей женой сложились вполне дружеские отношения. Детей он вообще терпеть не мог.
Подобно многим неуверенным в себе людям, он был очень упрям и своих зачастую глубоко циничных взглядов не менял никогда, возможно из стремления продемонстрировать уверенность в себе. Но я слушал его с чувством неловкости, и, чем больше апломба было в его разглагольствованиях, тем больше я за него опасался. Он точно знает, утверждал Маспрат, что ему нужно: строгая, добродетельная и предсказуемая жизнь, каковую англичане явно считают своим идеалом. Судя по всему, его и ждала истинно английская жизнь, без перемен и катаклизмов, вернее, без страстей. Он бывал раздражительным и сварливым, зачастую прямым до резкости, что характерно для людей несчастливых, которые получают некое удовлетворение, задевая самолюбие других. Поэтому я нередко с грустью думал о том, что ни у него, ни у меня больше друзей нет.
Он употреблял устаревающие и отжившие словечки вроде «аппарель» вместо откидного борта грузовика для перевозки мебели или «кубок» вместо кружки. За городом, говорил Маспрат, он носит гамаши. Гамаши? Транзистор он называл радиоприемником. Однажды, поддразнивая его, я спросил:
– А самолеты вы называете «летательными аппаратами»?
– Нет, я называю их аэропланами, что соответствует их сути.
За ужином мы говорили о его радиопьесах. В то время он писал очередную про цыгана, который постепенно, вещь за вещью, перетаскивает содержимое крытой повозки – своего передвижного дома – в однокомнатную квартирку в Излингтоне.
– Я намерен и дальше сочинять пьесы для радио, – сказал Маспрат.
Словно специально для того, чтобы заранее обречь себя на неудачу, он часто писал их белыми стихами, а порою и в рифму.
– Но как же поэзия?
– Сочинять стихи – все равно что говно лопатить. У радиопьес аудитория огромная. Остаток жизни буду этим заниматься. И хочу ходить в этот клуб. Путешествовать не хочу. Превращаться в записного рецензента тоже. И больше никогда не поеду в Америку. Там вообще жуть.
– А я порой скучаю по Бостону, – робко признался я.
На самом деле я вспоминал Бостон ежедневно – его просторные магистрали и площади, знакомые улицы и запахи. Я скучал по веселому смеху, по американским деньгам, на ощупь напоминающим плоть. Для меня реальностью было прошлое, и оно осталось где-то далеко. А настоящее – Лондон – походило на роль, которую мне выпало играть, а я ее еще не выучил как следует.
– Два года назад я ездил в Бостон делать материал для иллюстрированного журнала. Бостон не настоящий город. Так, штук десять городишек, теснящихся вокруг этой вшивой гавани, – говорил Маспрат, разрезая крошечный кусочек мяса; сурово сжав губы, он пилил серое сухожилие. – Там обнаруживаешь, что Бостона вообще нет, есть лишь некая урбанистическая иллюзия. Еда отвратная, транспорт жуткий, не проедешь и десяти футов, как машина бухается в выбоину. Полицейские вооружены здоровенными револьверами, и у них руки чешутся пустить свои чертовы пушки в ход.
Его послушаешь, так можно подумать, будто своим описанием он пытается предостеречь человека, который там в жизни не бывал.
– Я прожил в Бостоне двадцать два года, – заметил я, надеясь его унять.
Он так мало знал о Бостоне, что было бесполезно спорить о достоинствах и недостатках этого города. Приходилось действовать мягко. Когда Маспрат выступал с подобными обобщениями, он болезненней обычного воспринимал возражения; обидеть его было проще простого, хотя сам он по отношению к другим бывал очень жесток.
– Мне больше понравился Нью-Йорк, – сказал он.
– В Нью-Йорке никогда не бывает темно и тихо, – заметил я. – Там я не могу спать.
– В некоторых отношениях Лондон еще хуже. Воздух от дыхания стольких людей смердит, продавцы грубят, и еда мерзкая. – Маспрат все еще жевал, быстро, словно грызун, перемалывая пищу своими торчащими вперед зубами в пятнах кариеса. – Возможно, потому мне и нравится Лондон.
Маспрат не принадлежал к коренным лондонцам, хотя я этого не определил бы никогда. Никакого заметного акцента у него не было, выражался он высокопарно и не без словесных вывертов, причем вечно казалось, что он то ли ворчит на вас, то ли делает вам замечание.
– Здесь деньги роли не играют. А вот принадлежность к определенному классу имеет большое значение. Но ведь она никак не связана с деньгами.
Я частенько подмечал это в англичанах: они обожают высказывать неоспоримые истины или со строгостью школьного учителя читать наставления, потому что в прошлом, школьниками, жили в постоянном страхе. С Маспратом дело обстояло даже еще хуже, потому что он был провинциалом, откуда-то из Центральных графств, быть может из Личфилда: он частенько поминал доктора Джонсона [35]35
Сэмюэл Джонсон (1709–1784) – английский писатель и лексикограф, родился в г. Личфилд, графство Стаффордшир.
[Закрыть]. Маспрат испытывал потребность самоутверждаться, но эта потребность вызывала у него отвращение к самому себе.