Текст книги "Холодный туман"
Автор книги: Петр Лебеденко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)
И Мишуков рассказал.
Сегодня он – дежурный по штабу. Это он принимал радиограмму о том, что эскадрилье выделяют новые истребители. Когда он отнес ее капитану Шульге и вернулся в штаб, в кабинете начштаба услыхал голоса – самого Мезенцева и командира звена Останова. Дверь в кабинет была слегка приоткрыта, и первые же слова, услышанные Мишуковым, заставили его притаиться. Мезенцев говорил:
– Опять разнарядка. Требуют выслать в штаб училища одного нашего летчика для отправки на фронт. Черт знает, что делается! С одной стороны требуют ускорить обучение курсантов, с другой чуть ли не каждые две недели выдергивают инструкторов. Кто же будет готовить новых летчиков? Кто?
Некоторое время командир звена Остапов молчал, будто размышляя над словами Мезенцева. А потом просительно заговорил:
– Виктор Григорьевич, вы знаете, я всегда относился к вам с уважением, считая вас умным и справедливым человеком. Мы с вами сейчас одни, и я ничего не хочу от вас скрывать. Злые языки чего только не плетут о капитане Мезенцеве. И что он обеими руками держится за свое кресло, чтобы не попасть на фронт, и что он ловелас, каких не видывал свет и при любом случае хватается за каждую юбку, и что он… Да господи боже мой, чего только не плетут злые языки о капитане Мезенцеве. А я, Виктор Григорьевич, я всегда обрывал подобные разговоры, в корне их пресекал, поддерживая ваш авторитет… Я…
Мезенцев грубо оборвал Остапова:
– К чему вы все это, Остапов? Что вы от мена хотите? Боитесь, что я порекомендую откомандировать в действующую армию лично вас? Я не ошибаюсь? Скажите честно – боитесь?
Сам Мишуков, ожидая ответа Остапова, весь напрягся. Остапов был командиром именно его звена, летчики и курсанты любили Остапова, как ученики могут любить хорошего учителя. Он был требователен, но справедлив, он мог строго наказать, но никто никогда на него не обижался, потому что знали: незаслуженно капитан Остапов никого не накажет. К тому же Остапов был мужественным летчиком и все видели – мужество его не показное, оно является частью его прямой и открытой натуры.
И вдруг Мишуков услыхал приглушенный голос Останова:
– Боюсь, Виктор Григорьевич. Боюсь вашего решения…
Первое, что хотелось сделать Мишукову – опрометью выскочить из кабинета Мезенцева и бежать, куда глаза глядят. Бежать от этого позора, который, как ему казалось, непостижимым образом ложится и на его плечи, он должен разделить этот позор со всеми курсантами звена. А потом Мишукову пришло в голову другое: никуда он не должен бежать, от этого не убежишь. Он должен немедленно распахнуть двери в Кабинет, подойти к командиру звена Остапову и твердо сказать: «Как вам не стыдно! Мы всегда верили в вас, а вы… Вы самый настоящий трус, и я расскажу об этом всей эскадрилье. Да, да, расскажу об этом всей эскадрилье, пусть все узнают, какое вы трус. А потом делайте со мной что хотите»…
Остапов, конечно, начнет юлить, скажет, что он, Мишуков, неправильно его пенял, или ослышался, или…
Мишуков хотел уже исполнить задуманное, но как раз в это время до него донесся вроде бы сочувствующий голос Мезенцева:
– Я понимаю вас, товарищ Остапов. Отлично понимаю. Благодарю вас за откровенность. Люди обычно бравируют своим бесстрашием до тех пор, пока, образно выражаясь, меч не занесен над их собственной головой. А потом… – Он помолчал, растягивая паузу. – Нет, я не намерен откомандировывать командира звена Остапова. Зачем? Разве мало рядовых летчиков, которым сам Бог велел идти выполнять свой священный долг?..
А что произошло дальше, Мишуков ничего подобного не ожидал. С грохотом отодвинув стул, почти отшвырнув его на середину комнаты, командир звена Остапов отступил на один-два шага от капитана Мезенцева и голосом, в котором, как показалось Мишукову, звенел металл, сказал:
– Вы за кого меня принимаете, товарищ капитан? Кто вам дал право унижать меня подобными оскорблениями? Сказав, что боюсь вашего решения, я имел в виду совсем не то, что имеете в виду вы. Да, я боюсь, что вы снова примете решение оставить меня здесь, в этом чертовом тыловом городке. Мне здесь трудно дышать, можете вы меня понять или нет? Да фронте уже погибли два моих лучших друга, с которыми я вместе начинал летать. А я до сих пор здесь, любуюсь красотами тайги и до тошноты наскучившего мне этого тылового неба. Сколько можно?.. Я прошу вас, товарищ капитан, я просто требую откомандировать меня на фронт. Иначе…
Остапов продолжал еще о чем-то говорить, убеждать капитана Мезенцева, но Мишуков теперь не мог вникнуть в смысл его слов. Удивительно теплая волна захлестнула его, в эту минуту он испытывал глубочайшую благодарность к своему командиру звена за то, что он, Остапов, есть тот самый человек, которому все они верили и которого любили…
Мезенцев, между тем, проговорил уже совсем другим тоном – тоном приказа, который никто не имеет права обсуждать:
– Вы разве не уяснили о чем я вам сказал? Так я могу повторить: в настоящее время вы нужнее здесь, Остапов. Здесь, понимаете? И больше об этом не стоит. Лучше давайте вместе обсудим кандидатуру летчика, с которым нам необходимо, будет распрощаться…
Мишуков на какое-то время умолк и посмотрел на Трошина. Тот сидел совершенно неподвижно и на лице его кроме разочарования и даже явного недовольства ничего нельзя было прочесть. Мишукову стало ясно, что его рассказ об Останове не затронул никаких струн в душе лейтенанта Трошина. И Мишуков подумал: «Ладно, черт с тобой, тебе, оказывается, все это не интересно и ты этого не скрываешь, но сейчас я тебе скажу такое, отчего ты станешь совсем другим. Как говорил какой-то герой не то Диккенса, не то Стивенсона, я готов съесть свою собственную голову, если ошибаюсь».
Однако Мишуков не торопился поведать своему приятелю о том главном, что оставил напоследок. Изобразив на своем лице такое же безразличие, как у Трошина, он попросил:
– Дай-ка и мне папиросу, подымим вместе.
Трошин протянул ему пачку и зло спросил:
– Ты и позвал меня сюда, чтобы рассказать эту байку? А на черта она мне нужна! И какое мне дело до командира звена Остапова? У мена есть свой командир звена, не хуже твоего Остапова. Ясно? «Дело сугубо важное…» Чего тут важного? Твой Остапов один, что ли, такой, кто рвется на фронт? Удивил!..
– Не удивил? – спросил Мишуков. – Совсем-совсем не удивил?
– Ладно, хватит, – сказал, поднимаясь Трошин. – Пошли по домам.
– Один момент, – Мишуков удержал Трошина за руку. – Не буду больше тебя мучить. Слушай, что было дальше. Мезенцев поворошил какие-то бумаги и сказал Остапову: «Есть два варианта. Один из них – Федор Ивлев, другой – Валерий Трошин. Оба замечательные летчики, ни в чем друг другу не уступают. Какое ваше мнение, Остапов? Обоих вы хорошо знаете и можете мне помочь…»
Мишуков взглянул на Трошина – и еле заставил себя удержаться, чтобы весело не рассмеяться: от того безразличия, недовольства, скуки, которые лишь минуту назад были написаны на лице Трошина, не осталось и следа. Теперь Трошин был весь внимание, весь на взводе, весь ожидание и нетерпение.
– Ну? Что дальше? Что они решили? Да не молчи ты, олух царя небесного! Что сказал Остапов? Что он ответил Мезенцеву?
– Он ответил: «Я согласен, товарищ капитан, оба эти летчика ни в чем не уступают друг другу. Но… На мой взгляд, Валерий Трошин более, как бы это выразиться, боевитее, что ли. В нем нет какой-то внутренней робости, чего нельзя сказать об Ивлеве. Нет, я не хочу сказать, что Ивлев менее мужественен, но вот эта его какая-то нераскованность, какое-то постоянное углубление в свои чувства… Ему бы еще немножко попривыкнуть к мысли, что идет страшная война, внутренне подготовить себя к ней… Вы понимаете меня, товарищ капитан? Может быть, я и ошибаюсь, но таково мое мнение». «Пожалуй, вы правы, Остапов, – сказал Мезенцев. – Но я еще подумаю».
Мишуков вплотную подвинулся к Трошину, обнял его за плечи.
– Понимаешь, Валерка, все шансы на твоей стороне. Черт его знает, когда придет следующий вызов. Учить-то летчиков кому-то надо, правильно? А где они возьмут инструкторов? Прикажут сверху: «Прекратить отправку летчиков учебных эскадрилий на фронт!» – и застрянем мы тут до тех пор, пока наши не войдут в Берлин. Я на твоем месте сегодня же отправился бы к этому типу Мезенцеву и пустил бы слезу. Вдруг он все же решит откомандировать Ивлева? Может такое быть?.. Ну, ты чего не радуешься? Я же тебе говорю: все шансы на твоей стороне, понимаешь? Мезенцева надо только чуть-чуть подтолкнуть…
Мишуков лишь сейчас заметил, как побледнел Трошин. И не только побледнел: лицо его, обычно жизнерадостное, решительное, всегда полное неуемной энергии, вдруг страшно преобразилось. В нем появилось, как показалось Мишукову, что-то старческое, какая – то растерянность, удрученность и такая крайняя взволнованность, которую нельзя было не заметить. Конечно, подумал Мишуков, все это естественно, он и сам бы взволновался не меньше, если бы был на месте своего друга. А вдруг и вправду Мезенцев решит дело в пользу Ивлева? Тут заволнуешься! Вот только он, Мишуков, не поддался бы растерянности – мигом бы к Мезенцеву. А Трошин сидит, как в воду опущенный. Это никак на Валерия не похоже.
Он спросил:
– Чего ж ты сидишь, Валера? Надо действовать.
– Да, да, – надо действовать, – скорее самому себе, чем Мишукову, ответил Трошин. И через паузу добавил просительно: – Слушай, друг, ты иди, а я посижу маленько один, все как следует обдумаю. Дело-то действительно не шуточное, тут надо обмозговать. Договорились?
Мишуков обиженно пожал плечами.
– Тебе видней. Могу и уйти.
И вот Трошин остался один. Лег на траву, закрыл глаза и долго лежал неподвижно, словно оглушенный и раздавленный известием Мишукова. Сбылось, сбылось его тягостное предчувствие беды, подкралась она к нему, подползла змеей и хотя еще не ужалила, но он уже ощущает ее холодное прикосновение. И бьется, бьется в голове, стучит в висках одна и та же мысль: «Что делать, что делать?» Этот кретин Мишуков говорит: «Все шансы на твоей стороне…» Какие шансы? Отправиться в пекло? Чего ж он сам, сволочь, не пойдет к Мезенцеву и не пустит слезу, чтобы шансы стали на его стороне? Мезенцев правильно сказал Остапову: «Люди бравируют своим бесстрашием до тех пор, пока меч не занесен над их головой…». Сейчас этот меч занесен над моей головой. Над моей! Он вдруг почувствовал, что слезы стекают по его щекам. От жалости к себе, от бессилия перед навалившейся на него бедой. Он уже думал о себе, как об обреченном человеке… Если бы не этот идиот Остапов, Мезенцев мог бы остановиться на кандидатуре Ивлева. А Остапов подкинул: «Валерий Трошин… боевитее…»
Трошин сел, несколько раз с остервенением ударил обоими кулаками в землю. Ведь он сам, сам во всем виноват. Рисовался, выпендривался, играл б показуху – мне, мол, сам черт не брат, я человек бесстрашный, храбрец из храбрецов… Дорисовался, доигрался. А Ивлев не дурак, все заранее просчитал, жил тихой сапой, тоже, конечно, играл, но в другую игру: я, дескать, звезд с неба не хватаю, я человек робкий, незаметный, хоть и летаю не хуже Трошина, да ведь Трошин против меня – орел! А одна и та же мысль все бьется и бьется в голове, стучит в висках: «Что же делать, что делать?»
4
Он пришел домой уже под вечер. Сибирская собака Гром встретила его у калитки радостным визгом, бросилась к нему поласкаться, но он прошел мимо, даже не заметил ее, он, наверно, не заметил бы сейчас и волка, если бы тот встретился на его пути. Жена Вероника, открыв дверь и коротко взглянув на него, усмехнулась:
– Где это ты успел приложиться? И хлебнул, небось, не так уж мало – на тебе лица нет.
У Вероники было что-то цыганское. Смуглая кожа, большие черные глаза и такие же черные, будто вырисованные брови, красивый чувственный рот. Когда она улыбалась, зубы ее влажно и призывно блестели, а улыбалась она почти беспрестанно, но улыбка ее могла отражать самую различную гамму: улыбка радости, улыбка презрения, кокетства, легкой неприязни, дневного порыва или безразличия. Вероника умела играть своей улыбкой не хуже любой актрисы. И нельзя сказать, что она не пользовалась этим умением. Нет, она не была ветреной женщиной, Валерий Трошин не мог обвинить ее в измене, он был уверен, что она к нему привязана, но ее кокетство, не, всегда ею даже осознанное, часто выводило его из себя, по-настоящему бесило, и в их уютной комнатке (а Вероника умела создать уют буквально из ничего) нередко бушевали поистине шекспировские страсти.
– Какого дьявола ты вечно улыбаешься любому проходимцу? – кричал разгневанный супруг. – Чего ты заигрываешь с каждым встречным-поперечным! Так ведут себя только уличные девки!
– Дурак! – немедленно вспыхивала Вероника. – Форменный дурак! К тому же и форменный грубиян. А еще летчик.
Трошин не останавливался.
– Ты становишься похожей на…
– На кого? – Она с решимостью тигрицы наступала, не сводя с него глаз. – На кого я становлюсь похожей? Ну?
– Думаешь, я ничего не замечаю? Думаешь, ничего не вижу? – Валерий на всякий случай отходил от нее подальше, но гнев его не утихал. – Почему вчера в клубе этот кретин, этот идиот, этот бабник капитан Мезенцев трижды танцевал только с тобой? А как ты строила ему глазки? Тьфу! Тошно было смотреть. Тошно и стыдно перед людьми. Дождешься, что я дам тебе под зад коленом и вышвырну из своего дома. Слышишь, ты, цыганка-молдаванка чертова?
Вероника улыбалась (и первоклассный физиономист не смог бы точно сказать, что было сейчас в ее улыбке: презрение, яд, насмешка?):
– Ты вышвырнешь меня из дома? Да плевать я хотела и на твой дом, и на тебя, понял? Жить с таким олухом царя небесного? Хватит!
Она вытаскивала из-под кровати чемодан и начинала укладывать в него свои платья, юбки, кофты, всякую мелочь. Он молча несколько минут наблюдал за ее действиями (не очень, правда, решительными и поспешными), потом спрашивал:
– Ты чего? Чего надумала? Тебе и слова нельзя сказать, да? Разве так в семье поступают?
– А как поступают, когда на каждом шагу слышат оскорбления? Притом совсем незаслуженные, до слез обидные…
Садилась на кровать и, уронив руки на колени, начинала плакать.
– Ну, хватит. Хватит, слышишь? Ты ведь знаешь, что я люблю тебя. – Он подсаживался рядом, обнимал ее за плечи. – И никого дороже тебя у меня нет и не может быть. Разве не так?
Вероника не отвечала, но пыл ее заметно угасал. Она мало верила в его искреннюю любовь и так же мало верила в искренность своих к нему чувств. Когда она увидела его впервые, ей показалось, что Валерий действительно необыкновенный человек. Ее привлекла в нем не только его незаурядная внешность, но и, как ей тогда казалось, необыкновенная сила духа, мужественность, твердость характера. «Вот именно такие, – думала Вероника, – становятся Чкаловыми, Громовыми, Водопьяновыми…» Не могли ей не льстить и отзывы о Валерии, которые она не раз слышала от его друзей. «Настоящий летчик! Ас! Далеко пойдет».
Правда, уже выйдя за Валерия замуж и проживя с ним год-другой, Вероника все чаще стала обнаруживать в нем вначале едва-заметные, но затем все более проявляющиеся черты характера, которые не увязывались с ее прежними представлениями о человеке, который не так уж давно казался ей идеалом. Как все жены летчиков, она хорошо знала почти о каждом авиаторе эскадрильи – командире отряда Андрее Денисове, командире звена Остапове, лейтенанте Ивлеве, но когда она упоминала эти имена при Валерии, он презрительно фыркал: «О ком ты говоришь! Посредственности! Им хвосты быкам крутить, а не летать!»
Как-то она ему сказала:
– Ты становишься немножко позером, Валерий. Часто говоришь о своей храбрости, о мужестве, а глубоки ли в тебе эти качества? Надо бы поскромнее…
Ох, как он тогда взорвался, как взбесился! «Кто дал тебе право во мне сомневаться?! Как ты смеешь даже думать о том, что я – позер?!» И пошло, и пошло. И чем яростнее он на нее нападал, тем явственнее в Веронике укреплялось чувство, что она не ошибается, что в Валерии много неестественного, если не сказать – фальшивого.
В то же время Вероника твердо знала: никуда она от Валерия не уйдет, потому что все их взрывы и страсти-мордасти не стоят и ломаного гроша, в других семьях бывает еще и не такое, а люди живут, притираются друг к другу: жизнь ведь прожить – не поле перейти.
Он прошел мимо нее весь какой-то расслабленный, нисколько не себя не похожий – ничего от того Валерия, который уходил из дому утром. Сел на старенький, жалобно скрипнувший под ним, диван, вяло откинулся на спинку и закрыл глаза. Вероника, внимательно и настороженно за ним наблюдавшая, теперь не могла не увидеть, что Валерий совсем не пьян. Она тут же села рядом с ним, взяла его руку и с тревогой спросила:
– Ты заболел, Валера? Тебе плохо?
– Нет, я не заболел, – чуть слышно ответил он.
– Неправда, я же вижу. Ты посиди, я сбегаю и попрошу, чтобы прислали врача.
– Не надо. Врач ничему не поможет?
– Что ты говоришь, Валера?
– Я тебе сейчас все объясню. Только дай мне стакан воды, у меня страшно пересохло во рту.
Вероника встала, налила из графина воду, подала ему и ее почему-то удивило, с какой жадностью он двумя-тремя глотками выпил весь стакан до дна. Потом она поставила пустой стакан на стол и снова вернулась к Валерию. Она не спускала с него глаз. Вот уже три года, как они живут вместе, но никогда еще Вероника не видела его тихим. Как костер, – подумала она, – который горел, горел, а потом на него выплеснули ведро воды и он сразу потух. И не осталось ни одной искры.
– Не молчи, Валерий, – попросила она. – Скажи, что произошло? Ты сейчас не такой, как всегда, я боюсь за тебя.
– Да, я сейчас не такой, как всегда, – согласился он. – Не знаю, поймешь ли ты меня правильно. Я очень, очень хочу, чтобы ты поняла меня правильно. Именно ты, понимаешь? Ты ведь самый близкий мне человек.
– Я постараюсь понять, Валера. И не сомневаюсь, что пойму правильно. Потому что ты тоже самый близкий мне человек.
– Да, я знаю. Спасибо тебе. Сейчас я все расскажу. Хотя… Он сделал небольшую паузу. – Хотя особенно рассказывать нечего… Завтра меня отправляют на фронт. На фронт, – повторил он. – Понимаешь? На войну!
Он приблизил свое лицо к ее лицу и заглянул ей в глаза, словно стараясь увидеть в них что-то для него главное, без чего ему трудно или даже невозможно было сказать Веронике все, что он должен сказать. Вдруг он не увидит в ее глазах ни тревоги, ни страха за его судьбу, вдруг она восприняла его слова как что-то естественное, чего надо было ожидать и что должно было случиться, если не сегодня, так завтра, а потому никакой особой трагедии в этом нет.
И вдруг он увидел, как заметался в ее глазах страх, как она мгновенно побледнела и мелко-мелко задрожали ее губы.
– Тебя? На фронт? – Она с трудом выдавливала из себя слова, а страх все метался и метался у нее в глазах, и судорога боли пробежала по ее смуглому лицу, она подняла руку и провела по нему ладонью, словно хотела стереть с него эту судорогу. – Тебя? Да почему именно тебя? Почему? А как же я?
И тогда он рассказал ей обо всем, что услышал от Мишукова. И закончил так:
– Мезенцев сказал командиру звена Остапову: «Я еще подумаю…» Понимаешь? При Остапове он еще не все решил, но, наверняка, решит так, как подсказал ему Остапов. Тут и сомневаться нечего…
– Господи! – Вероника прижала руки к груди и долго так держала, точно желая утихомирить слишком уж частые толчки сердца. – Господи, да что ж это такое? Так неожиданно. Жили, как говорят, не тужили, и вдруг… Ты-то сам как на это смотришь? Может…
Она не договорила. Разве есть на свете человек, который не боится смерти? Жить хочется всем, жизнь-то у каждого одна – отнимут ее, и больше ничего не останется. Совсем ничего… Да и как она будет жить здесь без Валерия, что станет делать? Она ведь ничего не умеет, закончила школу, пожила несколько лет под крылышками папы и мамы, потом вышла замуж, вот и все. Папа и мама остались где-то на Украине, с самого начала войны о них ни слуху, ни духу.
Вероника вдруг вспомнила Катю Долгушеву. Ее мужа, авиамеханика, взяли на фронт уже в начале июля. И через месяц сообщили, что он погиб. Катя Долгушева, хохотушка, непоседа, с природным румянцами во все щеки, всегда со вкусом одетая – пальто с воротником из чернобурки и песцовой шапочкой – зимой, в модных крепдешиновых платьях и в изящных туфельках – летом, стала теперь совсем другой женщиной. За погибшего, мужа пока ей не выплачивали, и она начала продавать свои наряды. А цены на продукты бешено подскочили, муку продавали даже не на килограммы, а тарелками и блюдцами, литр молока стоил в несколько раз дороже, чем раньше, у Кати же на руках был двухлетний малыш, которого надо было чем-то кормить. И Катя сразу поблекла. Дня четыре назад Вероника случайно встретила ее на рынке. Катя – в простеньком платьице, исхудавшая, в накинутом на голову вылинявшем платке стояла с туфлями в руках – принесла продавать. Конечно, – от стыда ни на кого не смотрела, а когда увидела Веронику, сделала вид, будто не заметила ее, хотя они и встретились глазами. И Вероника тоже сделала такой же вид, хотя ей и хотелось подойти к ней и что-нибудь сказать, утешить, подбодрить. Однако она прошла мимо Кати, стороной, сразу же затерявшись в людской толчее. Ей было по-настоящему жаль Катю, но в тоже время, совсем помимо желания, в душе у нее шевельнулось необыкновенное чувство радости за себя, за то, что ей не пришлось испить такую же горькую чащу, какая досталась Кате.
И вот беда пришла и в ее дом.
Вероника заплакала.
Валерий не стал прерывать ее слез. Несколько минут сидел молча, напряженно о чем-то думая, потом сказал:
– Хотя бы еще несколько месяцев… Сейчас там самое страшное. Наши все время отступают, у немцев полное господство в воздухе, они бьют наших летчиков, как куропаток. Но все время так, наверно, продолжаться не может. Я уверен, что скоро наступит перелом. И тогда будет легче. А сейчас… Сейчас верная смерть…
Вероника неожиданно сквозь слезы проговорила:
– Надо же что-то делать, Валерий. Ты сам сказал, что Мезенцев окончательного решения еще не принял. Тебе надо сейчас же пойти к нему. Сейчас же, понимаешь, пока не поздно.
На губах Валерия показалась горькая улыбка.
– Пойти к Мезенцеву? К этой сволочи, который думает только о своей шкуре и бабах? А что я ему скажу? Что боюсь идти на фронт? Да завтра же об этом узнает вся эскадрилья. И как мне потом смотреть людям в глаза? Особенно летчикам и своим курсантам… Нет, я не могу. – Он снова посмотрел на Веронику, на ее заплаканное, все о слезах лицо. – Вот если бы… И умолк. Он и сам не мог бы сказать: мысль, которая сейчас билась в голове, пришла к нему только теперь, или подспудно вызревала еще с тех пор, как он лежал на поляне после ухода Мишукова? Это была подленькая мысль, Валерий не мог этого не понимать, она словно низвергала его достоинство в тартарары и ему надо бы отмахнуться от нее, как от страшной заразы, но сделать он этого не мог: подленькая эта мысль уже крепко зацепилась в его сознании, охватила его так, как спрут охватывает щупальцами свою жертву и, наверно, теперь не стоило думать, когда она пришла к нему впервые – раньше или теперь.
Вероника спросила:
– Ты сказал: «Вот если бы…» Что ты имел в виду? Почему ты замолчал?
– Нет, нет, – поспешно ответил Валерий. – И сам не пойму, как такое могло придти в голову. Бред какой-то…
Он был уверен, что Вероника не удовлетворится его ответом, но в то же время и боялся: а вдруг она больше не станет настаивать, чтобы он высказался до конца.
Однако Вероника, почувствовав в его колебании какую-то надежду, воскликнула:
– Я спрашиваю, почему ты замолчал? Почему чего-то не договариваешь?
Он помотал головой из стороны в сторону.
– Не могу…
Сказано это было нерешительно. Вероника это почувствовала, ей даже показалось, будто Валерий маленько лицемерит, играет в прятки то ли с ней, то лис самим собой. На миг ей стало неприятно, что-то похожее на отчужденность шевельнулось в ее душе, и она проговорила:
– Ну, если не можешь… Хотя трудно понять, почему ты вдруг перестал мне доверять. Это обижает меня.
– Да, ты права. Я не имею права не доверять самому близкому человеку. Я хотел сказать: вот если бы ты сама пошла к Мезенцеву? Да. Мне кажется, что это может помочь.
– Но о чем я с ним буду говорить? О чем? И почему ты думаешь, что он прислушается к моим словам? Кто я для него такая?
– Ты попросишь его. Ему ведь все равно, кого посылать сейчас на фронт – меня или Ивлева. Пусть подержат меня здесь хотя бы еще полгода. Хотя бы полгода, понимаешь? За это время многое может измениться. Ты придумаешь какой-нибудь мотив. Я не знаю какой. Тебе там будет виднее…
Вероника по-прежнему смотрела на него все такими же широко открытыми, удивленными глазами. И молчала. А Валерий торопливо продолжал, и теперь в его голосе не было и тени нерешительности или смущения.
– Пойми, милая, я сейчас больше думаю о тебе, чем о себе, Мне страшно представить, что будет с тобой, если ты останешься одна. Кто тебя поддержит, кто поможет?… Сейчас каждый думает только о себе – как бы продержаться, как бы выжить. Думаешь, почему капитан Шульга, опытнейший летчик, не торопится отправиться на фронт? Потому что он умный мужик, он знает, что именно сейчас на войне настоящий ад, а потом будет легче, потом, когда наши соберутся с силами. Сейчас все так думают, и все стараются оттянуть свой час.
Валерию вдруг показалось, что Вероника его не слушает. Или не вникает в смысл его слов, думая о чем-то своем. Он спросил:
– Ты меня слышишь, Вероника? Ты понимаешь, о чем я говорил?
– Да, понимаю. – Она сказала это, как-то отстранение, тут же встала, подошла к распахнутому окну и долго смотрела на улицу, в совсем сгустившуюся темноту и прислушиваясь к окутавшей городок тишине, затем медленно повернулась к Валерию. – Да, я все понимаю, – повторила она. – Ты хочешь, чтобы я пошла к Мезенцеву. К тому самому Мезенцеву, который, по твоим же словам, думает только о своей шкуре и бабах. И о котором не без основания говорят, что он не пропускает ни одной юбки, чтобы не попытаться зацепить ее и уволочь в укромное местечко. Ты отдаешь себе отчет в том, что он может предложить мне в обмен на согласие удовлетворить нашу просьбу? Разве ты не знаешь, почему он живет один, почему от него ушли и первая, и вторая жена? Да только потому, что не смогли жить с этим развратником, об этом чирикают все воробьи на крышах, только Мезенцеву наплевать на их чириканье и на людскую молву.
– Зачем все преувеличивать, – глухо сказал Валерий. Помолчал, помолчал и, вздохнув, добавил: – Ну что ж, значит, такая уж моя судьба. Я просто не видел другого выхода…
Взглянув на его низко опущенную голову, на то, как он отрешенно смотрел в какую-то точку у себя под ногами, Вероника снова подсела к нему, спросила:
– Скажи, ты уверен, что Мезенцев действительно может помочь? Это действительно в его силах?
– Да. Это действительно в его силах.
Они не сказали больше друг другу ни слова. Вероника подошла к платяному шкафу и с каким-то остервенением начала сдергивать с вешалок одно свое платье за другим и швырять их куда попало. Наконец выбрала то, что ей было нужно, переоделась, взбила волосы, чтобы они казались пышнее и, не глядя на Валерия, решительно направилась к двери. Он, не поднимая головы, исподлобья смотрел на нее, но она ни разу на него не взглянула. Как будто его здесь и не было. А когда за нею захлопнулась дверь, Валерий вскочил и подбежал к окну.
– Вероника! – крикнул он. – Вероника!
Он и сам не знал, зачем окликает ее. А вдруг она вернется – что он ей скажет? Что?
Но она не вернулась. Лишь на мгновение в свете тусклого уличного фонаря мелькнуло ее розовое платье и тут же скрылось в темноте, словно за Вероникой задернулась плотная непроницаемая штора.
5
Валерий взглянул на часы. Половина второго ночи.
А ее все нет. Она до сих пор там, у Мезенцева. Она и Мезенцев – только вдвоем. Им спешить некуда. Они не знают, как он мечется тут в своей комнатушке, как проклинает ту минуту, когда в его голове зародилась эта сволочная мысль упросить Веронику идти к Мезенцеву.
А почему она согласилась? Почему не отказалась? Не так уж он и настаивал, просто сказал, что у него нет другого выхода. А она только для виду поломалась и тут же начала собираться. Надела самое красивое свое платье и побежала. Настоящая, преданная жена лучше бы околела, но не пошла бы к этому гаду.
Он бросился на диван, уткнулся лицом в подушку, как зверь, заскрипел зубами. Одна за другой омерзительные картины вставали перед его глазами. Они там, наверняка, смеются над ним, обзывают его трусом, снова смеются, Вероника давно уже сидит на коленях у Мезенцева, тот обнимает се, целует, потом гасит свет и на руках несет в постель… Шлюха! Проститутка!..
«Какой же я болван, – вскакивая и опять начиная метаться по комнате, отшвыривая ногами все, что встречается на пути, думал Валерий. – Какой же я болван! Ведь они там настолько снюхаются, что Мезенцев может предложить Веронике: „А пускай твой муженек отправляется на фронт, я тебя в беде не оставлю. Разве нам плохо будет вдвоем?..“ И она ведь может согласиться – от нее всего можно ожидать, раз она так легко согласилась отправиться в логово к этой сволочи. Да и чем черт не шутит, вдруг они давно уже за моей спиной крутят любовь. Разве я не видал, как Мезенцев прижимал ее к себе на танцульках, а она строила ему глазки?..»
Неожиданно у него мелькнула мысль: ему надо сейчас же бежать туда, вломиться к Мезенцеву и застать их на месте. Что он потом сделает, будет видно, главное застать, поглядеть на них, как они перепутаются, как заскулят, как начнут лепетать что-нибудь невразумительное в оправдание.
Валерий и китель уже набросил на плечи, и форменную фуражку водрузил на голову, уже и к двери направился, готовясь отправиться в путь, но вот остановился, точно вкопанный, словно и забыл о чем думал минуту назад. И снова перед глазами мелькнула все та же картина, которую он видел не раз: горят, взрываются, один за другим падают на землю наши истребители, а в небе кружатся и кружатся «мессершмитты», их такая тьма-тьмущая, что и не пересчитать. Вечная слава и вечная память погибшим героям лейтенанту Геннадию Бореву, лейтенанту Павлу Игнатову, младшему лейтенанту Петру Сокольникову и младшему лейтенанту Виктору Воронину…
Вечная слава им и вечная память… И еще далекий, словно из-под земли, печальный голос: «И вечная слава и вечная память летчику лейтенанту Валерию Трошину…»
Он закрыл глаза, прислушиваясь к этому голосу и что-то вроде судороги пробежало по телу. Снова, сбросив китель и, швырнув в угол фуражку, он тяжело опустился на диван, так тяжело, что ему показалось, будто его неожиданно сковала болезнь. И в это время в комнату вошла Вероника.