355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Лебеденко » Холодный туман » Текст книги (страница 1)
Холодный туман
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:32

Текст книги "Холодный туман"


Автор книги: Петр Лебеденко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 32 страниц)

Петр Лебеденко
Холодный туман

Роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая
1

Шли последние минуты тысяча девятьсот сорок первого…

Пурга крутила снежные смерчи, неистовый ветер в клочья рвал тучи на черном небе, оттуда на мгновение проглядывали заледенелые звезды и тут же исчезали, и тогда земля снова погружалась в густой зловещий мрак, а недалекая тайга выла зло, остервенело, и казалось, что вот и наступил конец света, что налетевший ураган сметет все на своем пути и ничего живого на земле не останется: ни людей, ни птиц, ни деревьев – мертвая планета будет безмолвно удаляться в бесконечное мироздание, и в такой же бесконечности времени память о ней исчезнет навсегда.

Командир эскадрильи летного училища капитан Петр Дмитриевич Шульга уже в который раз, набросив на плечи кожаный реглан с меховой подстежкой, выходил на облепленное снегом крыльцо и, держась за перила, с тревогой вслушивался в вой пурги, на чем свет клял разыгравшуюся непогоду, уже четвертый день подряд исключающую всякую возможность возобновить полеты, и хотя сознавал, что ничего поделать не может, так же как не может ни в чем себя обвинить, это его не успокаивало: он вдруг начинал чувствовать себя ненужным здесь человеком, отсиживающимся в глубоком тылу в то время, когда там, за тысячи километров от этого сибирского городка, притулившегося у самой тайги, бушует война, каждый час пожирая неисчислимое количество жертв, калечит судьбы людей, где в огне и дыму исчезают города и деревни, фабрики и заводы – все, что не только потом, но и кровью создавалось годами.

Капитан Шульга знал: фронту позарез нужны летчики, там каждый человек на счету, немецкая авиация господствует в воздухе не только потому, что у немцев значительно больше боевых машин, но и потому, что в наших авиационных частях не хватает авиаторов, некем заменять погибших, и создается заколдованный круг: чем чаще погибают советские летчики, тем ощутимее становится превосходство немцев.

Чем больше капитан Шульга об этом думал, тем острее начинал испытывать дневную боль, которая надолго отнимала у него волю, и капитана Шульгу попеременно охватывала то ни с чем не сравнимая ярость, то опустошавшая все его существо апатия, снова сменявшаяся яростью. Какого черта его, опытного летчика-истребителя, держат здесь как какого-нибудь заштатного офицеришку, ни на что больше не способного, кроме как командовать учебной эскадрильей, проводить разборы полетов, вдалбливать нерадивым курсантам основы ведения боя – и так далее и тому подобное! Сколько рапортов он написал с просьбой отправить его на фронт, но результат один и тот же: «По возможности просьба ваша будет удовлетворена».

Однако проходил месяц за месяцем, но не было видно, что такая возможность скоро появится, она, по мнению капитана Шульги, даже не маячила на горизонте. «Там, – думал капитан, – один за другим погибают мои друзья, и порой мне кажется, что вместе с ними и я ухожу в небытие…».

Изредка из штаба училища поступали приказы: «Откомандировать в действующую армию в распоряжение энской воздушной армии двух-трех опытных летчиков». Капитан Шульга говорил начальнику штаба эскадрильи Мезенцеву: «У меня нет неопытных летчиков. Откомандировывайте преимущественно бездетных».

Кое-кто удивлялся и даже роптал: «Почему командир эскадрильи капитан Шульга полностью передоверил вопросы откомандирования летчиков на фронт своему начальнику штаба? Неужели ему безразлично, кто уйдет из эскадрильи и кто останется? Неужели судьба каждого летчика его не трогает и не волнует?»

Однако все обстояло значительно сложнее. Вряд ли судьба летчиков трогала и волновала кого-нибудь так, как капитана Шульгу. Но при всем желании он не мог перебороть одной своей слабости, о которой никто не догадывался. Ему казалось, что посылая летчика на фронт и сам оставаясь в тылу, он поступает безнравственно, бесчестно… Почему кто-то должен идти в бой вместо него? Почему? Проще, всего, думал он, распоряжаться судьбами других, застраховав от неожиданностей свою собственную судьбу. Не станет же он перед строем объяснять, что его судьбой распоряжаются другие, что он с самого начала войны один за другим подает рапорты с настоятельной просьбой послать его в действующую армию, а ему все время отвечают: «Здесь тоже действующая армия. Здесь тоже фронт».

Конечно, капитан Шульга понимал: решать, кого в первую очередь необходимо отправить на фронт, должен он, и только он. Но, как уже говорилось, ложное (он не считал его ложным) чувство стыда перед летчиками заставляло его действовать так, как он действовал: пусть этим делом занимается начальник штаба. Он тоже хорошо знает всех авиаторов эскадрильи и вряд ли ошибется.

И он говорил капитану Мезенцеву: «У меня нет неопытных летчиков. Откомандировывайте в первую очередь бездетных. Не трогайте пока только командира отряда капитана Андрея Денисова».

Капитан Андрей Денисов пользовался в эскадрилье непререкаемым авторитетом. Он был единственным здесь летчиком, который носил на груди боевой орден Красного Знамени – за бои в Испании в интернациональном авиационном полку. Капитан Шульга, безусловно, понимал: именно такие летчики, как Денисов (в эскадрилье все его называли «Денисио» – под таким именем он воевал в республиканской Испании во время мятежа генерала Франко), первыми принявшие на себя боевое крещение в схватке с фашистами, очень нужны фронту, но он не мог расстаться со своей мечтой самому отправиться в действующую армию, а лучшего командира эскадрильи, чем летчик Денисов, если Шульге придется передавать командование, не найти. Вот поэтому он и приказал начальнику штаба: «Не трогайте пока только командира отряда капитана Денисова».

По-разному воспринимали летчики приказ об отправке на фронт. Подавляющее большинство были искренне счастливы и радовались выпавшей на их долю возможности, так как считали позором для себя находиться в тылу, но были и такие, кто не мог скрыть растерянности и даже страха. Только вчера они выглядели этакими героями, бравыми парнями, вроде готовыми на любой подвиг, а сегодня вдруг вся их бравада слетала, как шелуха, на них жалко было смотреть, жалко и гадливо, но они этого не замечали, они считали себя обреченными, и в глазах каждого из них читалось: «А почему – я?»

Таких были единицы, но они были, однако попробуй до поры до времени разглядеть, что делается в душе каждого человека, каков он есть на самом деле – позер или настоящий.

В середине августа на войну уходил Федор Ивлев. Петр Дмитриевич Шульга с двойственным чувством относился к этому авиатору.

Один из лучших инструкторов, в совершенстве владеющий техникой пилотирования и приемами воздушного боя, он часто поражал командира эскадрильи удивительной своей незащищенностью на земле, схожей с робостью.

Тихая, словно бы всегда виноватая улыбка, тихий, нерешительный взгляд серых печальных глаз, походка в чем-то неуверенного в себе человека – все это наводило на мысль, что Федор Ивлев не обладает той необходимой летчику долей мужества, без которой невозможно быть представителем столь необыкновенной профессии. «Но ведь летает он, как настоящий ас!» – не раз думал об Ивлеве капитан Шульга. И спрашивал у самого себя, не находя ответа на свой вопрос: «В чем же причина подобной раздвоенности?»

И еще одна черта в характере Ивлева поражала Петра Дмитриевича Шульгу. Что-то непосредственно-детское, чистое было в Федоре, когда он оставался вдвоем со своей женой Полиной, которую в эскадрилье вое называли просто Полинкой. Ее никак нельзя было назвать писаной красавицей: обыкновенное лицо, чуть-чуть вздернутый небольшой нос, не высокий, но и не низкий лоб, глаза с едва уловимой синевой, две недлинные, туго заплетенные косы – все, как говорил Леонид Рогов, рядовое, но, как это ни странно, на Полинку многие обращали внимание, а кое-кто из летчиков и вздыхал по ней, втайне завидуя Федору Ивлеву.

Может быть, она притягивала к себе своей общительностью, заражающим весельем, в ее жизни, казалось, не было ни одного черного дня, ни одна даже крохотная тучка никогда не прошла над ней тенью, жила она легко, свободно, распахнуто, не думая о том, что однажды на ее дороге встретится какой-нибудь завал, который ей придется расчищать. Завалы, думала она, нагромождаются самими людьми, Люди сами виноваты в том, что им приходится или переступать через них, или разбрасывать по сторонам.

Сама о том не подозревая, Полинка заражала своей жизнерадостностью и Федора, который, стоило ему увидать Полинку, сразу преображался. Куда и девались его скованность, нерешительность, внешняя робость.

Как-то капитан Шульга, – это было прошлой зимой, – любивший в свободное время побродить по тайге, случайно увидел Федора и Полинку, гоняющихся друг за другом меж обсыпанных снегом елей и кедров. Проваливаясь по колена в сугробы, они швырялись снежками, хохотали, что-то невразумительное кричали на всю тайгу, настигнув друг друга, начинали по-детски бороться, оба валились в снег, и тогда голоса их, полные веселья, задора, ликования становились еще громче и, казалось, чуткая тайга тоже смеется и ликует вместе с ними, радуясь человеческому счастью.

Ни Федор, ни Полинка, увлеченные своей игрой, не замечали капитана Шульгу, а он, прислонившись спиной к старому кедрачу, наблюдал за ними с все возрастающим в нем отеческим чувством, на миг ему и самому захотелось броситься к ним и, забыв о своем положении командира и о не молодых уже годах, принять участие в их возне, швыряться снежками, падать в сугробы и так же кричать на всю тайгу что-то нечленораздельное, веселое, по-детски несуразное.

Но как раз в этот момент Полинка и Федор упали, минуту-другую барахтались, а потом неожиданно притихли и стали глядеть друг на друга так, будто вот только сейчас встретились после долгой разлуки и никак не могут наглядеться, а затем капитан Шульга услыхал голос Полинки:

– Феденька, научи меня, как мне выразить все, что у меня, вот здесь… Научи меня таким словам, чтобы я могла сказать о моей любви к тебе. Все, все сказать, понимаешь?

Она говорила приглушенным, точно он шел изнутри, голосом, и лицо ее странно изменилось, капитан Шульга видел, как чуть-чуть вздрагивали, ее губы, какими большими стали ее глаза, в которых как бы застыла мука оттого, что она не может найти сейчас нужных ей слов. Он даже подумал, что Полинка сейчас заплачет, но она не заплакала, а головой прижалась к лицу Федора и молчала, ожидая, Наверно, ответных слов мужа.

– Зачем же искать такие слова? – наконец, после долгой паузы сказал Федор. – Я и так все знаю, Полинка.

– Все-все? Ты уверен в этом? Ты все видишь, все чувствуешь, да?

– Все вижу и все чувствую… Знаешь, о чем я иногда думаю? Если бы ты не появилась на свет, то не нужно было бы появляться и мне. Зачем? Всю жизнь ходить и искать тебя? Но тебя ведь не было бы на свете. Куда бы я ни пошел – везде пусто. Ты понимаешь, о чем я говорю?

– Ой как понимаю, Феденька! И все это очень удивительно.

– Почему удивительно?

– Потому, что я и сама думаю о том же. Если бы не было тебя, то и мне не за чем было бы быть. Не веришь, я тоже думала об этом? Вот тебе крест святой, говорю правду… И знаешь, что мне еще приходит в голову? Вот не появилась я на свет, а душа моя каким-то образом существует, летает над землей, а повсюду темно, ничего она не в силах разглядеть и только кричит, кричит от тоски, потому что никак не может найти тебя. И мечется, мечется она, моя душа, а потом превращается в какую-то лесную пичугу, которая вдруг сядет на ветку – скует ее мороз, и она упадет на землю мертвой… Страшно…

Полинка даже как-то вся на мгновение сжалась, точно ее действительно сейчас сковал мороз и она вот-вот окоченеет, но тут же встрепенулась, обхватила Федора обеими руками и начала неистово его целовать, а еще через секунду-другую капитан Шульга услыхал ее смех, веселый Полинкин смех, такой привычный и такой знакомый.

– Ой, да что ж это мы с тобой завели никчемный разговор! Мы же оба есть, Феденька, милый, мы ведь встретились с тобой тысячу лет назад, когда еще не было на свете и наших пра-пра-прабабушек и пра-пра-прадедушек, мы уже тогда нашли друг друга и больше никогда не расставались, и никогда не расстанемся. Правда, Феденька, ну скажи, правда?

Капитан Шульга тихонько, чтобы не скрипнул под унтами снег, покинул свой кедрач и медленно побрел к своему дому, шел и думал о Федоре Ивлеве и Полинке, об их чистых чувствах и еще о том, что ходят ведь по нашей трижды грешной земле люди, Которые говорят, будто нет больше в наше время настоящей любви, была она когда-то давным-давно, да все теперь измельчало, все, мол, опаскудело, зачерствело, куда, дескать, ни глянь – всюду фальшь лицемерие, обман И убожество. Но кто об этом говорит? Кто? Как раз те, у кого убогая душонка, у кого ничего нет святого – ни в мыслях, ни в сердце. Увидели бы они своими глазами Федора и Полинку, что сказали бы? Не поверили бы, пожалуй, своим глазам.

О Полинке и Федоре говорили: «Странная пара. Не то дети, не то не совсем нормальные. Их бы в Тургеневскую эпоху. – Посмеивались: – Или еще дальше. Он – рыцарь без страха и упрека, она – единственная дама его сердца. Скажи одному из них: „Пойдешь на плаху ради его или ее чести?“ Побежали бы, хи-хи, на эту самую плаху наперегонки».

Злословили, посмеивались и похихикивали, а капитан Шульга думал: «Ох и завидуете же ты им, соколики! Сами, небось, не побежали бы…»

Когда началась война и приходилось отправлять летчиков эскадрильи в действующую армию, многие жены офицеров сразу сникли, потеряли покой и сон, каждую минуту с тревогой ожидали: вот сейчас явится посыльный из штаба и скажет: «Лейтенанту такому-то срочно явиться к капитану Мезенцеву». И все знали, что это означает: собирай необходимые вещички и отправляйся в дальний и неизведанный путь. А там, в конце этого пути… Кто знает, что там тебя ожидает. И полгода не прошло с тех пор, как фашисты развязали войну, а сколько уже похоронок пришло в небольшой сибирский городок, сколько уже слез пролито матерями и женами, детьми и невестами…

2

Слушая волчий вой пурги, о многом сейчас думал капитан Шульга и многое вспоминал.

Вспомнил он и тот августовский день сорок первого, когда ему сообщили из штаба училища (его эскадрилья базировалась в тридцати километрах от основного аэродрома и поэтому ее называли отдельной эскадрильей), что через два-три дня к нему перегонят несколько машин новой конструкции Яковлева. Капитан Шульга давно их ожидал и теперь раздумывал над тем, кого он посадит на эти машины.

В первую очередь, конечно, предпочтение должно быть оказано Андрею Денисову, Федору Ивлеву, ну и, пожалуй, Валерию Трошину. Этот крепко сбитый, всегда подтянутый, с неизменно белоснежным подворотничком, весь как бы отутюженный – Валерий Трошин был одним из тех летчиков эскадрильи, который, казалось, в любую минуту готов был пожертвовать всем ради своего друга, а друзьями его были все без исключения.

Летал Валерий Трошин не хуже Федора Ивлева, хотя почерки их полетов разительно отличались друг от друга. Ивлев пилотировал машину (этому же он учил и своих курсантов) с каким-то удивительным внутренним спокойствием, каждая фигура высшего пилотажа, которую он выполнял, была похожа на законченный красивый рисунок, в ней не было ничего лишнего, неуклюжего, и даже в имитации воздушного боя Ивлев никогда не допускал присущей многим летчикам нервозности или желания поразить воображение тех, кто с земли наблюдал за этим боем, чем-то особенным, невиданным. Это отнюдь не значило, что летчик не привносил в него элементов своеобразной фантазии или риска. Редко, очень редко кому удавалось вышибить Ивлева «из седла», и все же многие летчики, даже друзья Федорах огорчением говорили:

– Все у него хорошо, но хотя бы чуть-чуть лихости! Разве не лихость отличает летчика – истребителя от, скажем, летчика-бомбардировщика? А он дерется в воздухе так, будто это не бой, а урок рисовании.

– К почему же на таком уроке рисовании, – посмеиваясь, спрашивал капитан Шульга, – никто из вас Ивлева не «вогнал в землю»?

Летчики пожимали плечами:

– Черт его знает, чем он берет. Докопаемся – вгоним.

Валерий Трошин – летчик совсем другого плана. Каждый его воздушный бой – это блеск молний, почти неуловимый каскад фигур высшего пилотажа, выполняемых с такой лихостью, на которую нельзя было смотреть без восхищения. И – поразительная реакция на каждый маневр «противника», словно в Трошине была заключена удивительная машина, руководящая всеми его действиями и не допускающая ошибок.

Правду сказать, и сам капитан Шульга часто не без гордости за своего питомца наблюдал за его полетами, думая при этом: «Настоящий летчик-истребитель. Далеко пойдет».

Следует отметить, что и на земле Валерий Трошин производил впечатление человека незаурядного мужества и той самой лихости, которая отличала его в воздухе. Иногда, правда, его бесшабашность, беспричинное веселье в неподходящую минуту, готовность быть со всеми за панибрата вызывали в людях какое-то чувство настороженности, легкое и необъяснимое, но чувство это так же быстро уходило, как и возникало. Что там ни думай; а Валера Трошин – рубаха парень, с ним легко, да и летчик высочайшего класса. Придется ему пойти на войну – через полгода отхватит орден. А то и раньше.

Трошин не возражал. Он говорил (а говорить он умел так, что заслушаешься):

– Каждый солдат должен носить за пазухой жезл маршала. И каждый летчик должен мечтать о золотой звездочке – высшей награде Родины, – и тут же добавлял: – Дело не в самой даже высокой награде, а в том чувстве, которое мы испытываем к своему отечеству. Отдавать за него жизнь, жертвовать для него всем, что у тебя есть святого – разве это не высшее проявление сыновней любви к русской земле, вот к этой бескрайней тайге, к небу, к пению птиц?..

Хотя он и старался говорить без всякого пафоса, даже свой голос приглушал, чтобы его слова звучали душевнее, все же что-то было в нем в такие минуты возвышенное, как у человека, который не может быть неискренним, не может произносить такие слова, если их нет в душе.

Курсанты, обучавшиеся у Трошина, не скрывали восхищения своим инструктором. Мысленно они, наверное, уже видели его прославленным асом, срубившим по меньшей мере десяток «мессеров» и «хейнкелей», хотя кое-кто из них и спрашивал: «Но почему он до сих пор не на фронте? Там такие летчики во как нужны!» За Трошина тут же заступались: «Говорят, он уже несколько рапортов подавал комэске, но тот не хочет с ним расставаться».

Краем уха слушая такие разговоры, Трошин старался проходить мимо них, вроде ничего не слыша. Он знал, что многие его друзья и вправду осаждали капитана Шульгу просьбами отправить их на фронт, но сам он этого не делал.

Нет, сам он этого не делал.

Была ли у него уверенность, что здесь он нужнее, чем там, где шли бои? Искренен ли он был в том, что готов отдать жизнь ради любви к отечеству, к русской земле, к бескрайней этой тайге?

Оставаясь наедине с собой, Валерий Трошин рассуждал примерно так: да, я все это люблю, но ведь если меня убьют, я больше никогда ничего этого не увижу. Никогда. А что есть страшнее этого слова: «никогда?». Навсегда исчезнуть, сгореть под обломками самолета, быть насквозь прошитым пулеметной очередью в воздухе, взорваться вместе с машиной – что от меня останется? Память? Но это очень зыбкое понятие, память растворится в душах людей также быстро, как горстка соли в горячей воде. Да и что мне самому от этой памяти? Я хочу жить, я хочу, чтобы обо мне говорили как о первоклассном летчике и мужественном человеке при моей жизни. Да, мне это приятно слышать, потому что я действительно первоклассный летчик и мужественный человек – кто может сказать, что это не так? Разве я мало летаю, разве я когда-нибудь уклоняюсь от боя, хотя это и не настоящий бой?..

Однако, рассуждая так, Трошин усиленно скрывал от себя ту правду, которая повергала его в отчаяние. Правда эта заключалась в том, что в душе его постоянно гнездился разъедающий эту душу страх за свою жизнь, он как рок преследовал Трошина во сне и наяву, и сколько же усилий приходилось прикладывать к тому, чтобы этот страх однажды не выплеснулся из него и не стал достоянием его друзей! Никто ничего не должен знать о том, как мечется летчик Трошин между двумя необоримыми силами – страхом, змеей копошащемся внутри, и показной бравадой, которую люди принимают за естественную суть самого Трошина. Нет, об этом никто не должен знать. Даже Вероника, его жена, любящий и преданный Трошину человек.

Иногда, правда, Трошину кажется, что Вероника чувствует его душевную раздвоенность, это ее тревожит, но – не до конца понимая, что происходит с мужем – она проникается к нему жалостью, ей хочется его защитить, но она не знает от чего, и поэтому молчит, украдкой наблюдая за ним по-собачьи преданными глазами. В одном Вероника не сомневается: ее муж, ее избранник – человек необыкновенный, она готова стоять перед ним на коленях за то, что он такой есть – сплав мужества и решительности, сердечности и простоты…

Часто, далеко за полночь, бодрствуя у приемника, Трошин с жадностью и с каким-то трепетом слушал сообщения с фронтов. Оставлен такой-то город, такие-то населенные пункты, там-то – шли тяжелые бои и обе стороны понесли тяжелые потери, на таком-то участке разыгралась танковая битва – всю эту информацию Трошин воспринимал как должное: идет война, без жертв она обойтись не может, и хотя он, как и все люди, переживал неудачи наших армий, они, эти неудачи, не настолько затрагивали его душевные струны, чтобы впадать в панику: была вера, что наступят лучшие времена, настанет перелом, и рано или поздно оставленные города и населенные пункты снова будут возвращены и немецкие армии будут разгромлены.

Но вот начинали передавать о воздушных боях, и Трошин сразу настораживался, слух его до предела обострялся, и сам он, боясь пропустить хотя бы слово, сидел перед приемником в таком напряжении, точно ждал: вот сейчас, в это мгновение должно случиться что-то необыкновенное, что может кончиться для него катастрофой. Лично для него…

Однажды перед тем, как сесть за стол ужинать, он включил приемники тут же усыхал знакомый голос диктора. Шла передача о воздушном бое, разыгравшемся на каком-то участке фронта.

– Это был незабываемый бой, – приподнято говорил диктор. – Более полутора десятка «юнкерсов» в сопровождении не меньшего количества «мессершмиттов» плотным строем шли бомбить важный железнодорожный узел, где скопилось колоссальное количество нашей боевой техники и где выгружалась наша свежая воинская часть. Полный разгром этого железнодорожного узла казался неизбежным: в воздухе не было ни одного советского истребителя и при виде этой грозной фашистской армады кровь застывала в жилах.

И вдруг из-за низкого горизонта, подернутого дымкой, вырывается семерка краснозвездных истребителей и, не обращая внимания на атакующих их «мессеров», врезается в строй бомбардировщиков. С первого же захода наши поджигают два «юнкерса», а потом, задымив, отваливает от строя и третий. Но остальные упорно идут к цели. И уже падают первые бомбы, уже горят вагоны, взрываются в вагонах снаряды, мечутся по путям солдаты, тревожно гудят паровозы, душераздирающе ржут артиллерийские кони…

Кажется, нет силы, которая могла бы остановить эту зловещую – тучу с крестами и свастиками на крыльях, но вот, перестроившись, наши истребители снова делают заход на «юнкерсов». А сверху на них устремляются «мессершмитты», бьют из пушек и пулеметов с такого близкого расстояния, что промахнуться невозможно. Однако наши даже не вступают с ними в бой: главная их цель, – «юнкерсы»; главная их задача – не дать немцам громить железнодорожный узел.

Их остается все меньше. Горит, подожженный «мессером», один наш истребитель, другой, как подбитая налету птица падает третий. Но оставшаяся четверка не дрогнула. Маневр за маневром, молниеносные боевые развороты, петли, «бочки» – и вот еще два бомбардировщика пошли к земле. Строй «юнкерсов» рассыпается, они начинают сбрасывать бомбы куда попало и, наконец, разворачиваются и уходят на запад…

В это время один из оставшейся нашей четверки истребителей, сделав какой-то немыслимый маневр, зашел в хвост «мессеру» и расстрелял его почти в упор. К несчастью, он не успел увидеть бросившийся на него сверху еще один «мессершмитт», который с такого же короткого расстояния выпустил по нему длинную пулеметную очередь. Наш истребитель развалился на несколько частей, и все увидели, как падают на землю крылья, руль, фюзеляж.

Тот, кто наблюдал этот бой с земли, думал, что схватка в воздухе еще не кончилась, что уцелевшие немецкие и наши самолеты продолжат бой, но немцы, опасаясь оставить без прикрытия свои бомбардировщики, улетели. Улетели на свою базу и наши… Вот имена погибших наших героев: лейтенант Геннадий Борев, лейтенант Павел Игнатов, младший лейтенант Петр Смоковников и младший лейтенант Виктор Воронин… Вечная им память и вечная им слава…

Вероника, во время передачи незаметно присевшая рядом с мужем, тихо проговорила:

– Какие люди!

Валерий молчал. Выключив приемник, он сидел весь какой-то подавленный, сникший, плечи его опустились, голова склонилась на грудь. Веронику поразила неестественная для него отрешенность, он словно весь ушел в самого себя, в свои мысли, взгляд его вдруг потускневших глаз неопределенно блуждал, – ни на чем не останавливаясь, да он, наверное, ничего и не видел в эту минуту – ни молодых за окнами кедрачей, ни опускающегося за тайгу закатного солнца, ни солнечных бликов, разноцветьем рассыпавшихся по недалекой поляне, ни саму Веронику, встревоженно за ним наблюдавшую.

И, чтобы вывести его из этого состояния, Вероника осторожно положила руку на его плечо и повторила:

– Какие люди, Валера! Какой же волей надо обладать, чтобы вот так, как они…

Он взглянул на нее исподлобья и с непривычным дли него раздражением мрачно спросил:

– О каких людях ты говоришь? О тех, кому «вечная память и вечная слава»? Но где они? Их уже нет, нет больше Боревых, Игнатовых, Смоковниковых и Ворониных. Нет, понимаешь?! Они уже мертвые. И плевать им на вечную память и вечную славу. Им, наверно, было по столько же лет, сколько сейчас мне. Они еще не жили. Не жили еще, понимаешь? У них было еще все впереди, а теперь ничего не осталось. Ни-че-го! Разве это не страшно?

– Но ведь война, – удивляясь его словам, которых не ожидала от него услышать, промолвила Вероника. – Разве на их месте ты не поступил бы точно так же? Я ведь тебя знаю, Валерий, если бы в те минуты ты был там…

Он прервал ее на полуслове:

– Не надо сейчас об этом… И знаешь что? Мне хочется побыть одному. Немножко. Ты не обидишься?

– Нет, конечно. Я понимаю…

Вероника ушла в другую комнату, где был накрыт стол для ужина. Села на кушетку и задумалась. Что такое с Валерием? В последнее время он становится все более раздражительным и мрачным. Особенно, когда они остаются вдвоем. Она видит, как его что-то постоянно гложет, но никак не может докопаться до истины. Может быть, его, как и многих его друзей, тяготит мысль, что он до сих пор не на фронте? Может быть, он завидует тем, кто в эти тревожные дни там совершает подвиги, и о них говорят на всю страну? По тогда почему такая реакция на эту передачу о летчиках?

И вдруг ее осенила догадка, от которой она тут же хотела отмахнуться, но не смогла: «А что, – подумала она, – если Валерий страшится фронта, если он каждый божий день живет под гнетом этого страха и, когда слышит, как героически сражаются летчики на войне и… гибнут, он представляет себя на их месте? Мертвым. Сгоревшим. Раздавленным… С каким отчаянием, с какой горечью он произнес эти слова: „Они уже мертвые… У них было еще все впереди, а теперь ничего не осталось. Ничего!“»

Нет, нет, все это моя дурь, – продолжала размышлять Вероника. – Валерий совсем не такой. Это скажет каждый. Она сама слышала, как кто-то про него говорил: «Пойдет воевать – даст фрицам прикурить. Не одна фрау всплакнет по своему ублюдку…» Господи, да ее Валерий один из самых мужественных летчиков эскадрильи. Разве не так?

А Валерий продолжал сидеть у молчавшего приемника все в той же отрешенной позе, выкуривая одну папиросу за другой, и как глухим, далеким-далеким набатом в нем слышался отзвук слов: «Вечная им память и вечная им слава…»

Ему теперь казалось, будто это говорят о нем, о летчике лейтенанте Валерии Трошине, двадцатидвухлетнем, полном сил человеке, как никто другой любящем жизнь и стремящемся так много сделать в этой жизни. Он и сейчас живет не столько в настоящем, сколько в будущем. Он станет отличным командиром, закончит Военно-воздушную академию, возможно, станет испытывать новые, ни чем не похожие на теперешние самолеты… Нет, Валерий Трошин ни на йоту не сомневается: он обязательно прославится, как прославились Чкалов, Водопьянов и другие известные всему миру авиаторы. Но… Но для этого надо жить. Посмертная слава ему не нужна. Он никак не может понять тех, кто сам рвется в этот ад, который называется войной. Разве они не боятся смерти? Неужели не боятся? О себе он этого сказать не может. Каждый день, каждый час он ждет той минуты, которая станет для него роковой. Вот подойдет к нему посыльный и скажет: «Товарищ лейтенант, вас вызывает начальник штаба капитан Мезенцев».

Вот это и будет та самая минута, которая, как рок, все время витает над лейтенантом Трошиным. Потому что капитан Мезенцев теперь вызывает лишь по одному вопросу – на фронт.

3

В тот самый августовский день, когда капитану Шульге сообщили о выделении для его эскадрильи новых истребителей, после полетов к Валерию Трошину подошел его дружок – младший лейтенант Мишуков, по-юношески розовощекий, белобрысый летчик и заговорщицки шепнул:

– Есть потрясающее сообщение, Валера. Строго секретное.

Чувствуя, как ему сразу стало душновато, будто к нему внезапно подкралась беда, Трошин выдохнул:

– Говори.

– Нет, отойдем подальше. Дело-то сугубо важное, нельзя, чтобы кто-нибудь подслушал.

– Да никого же рядом нет! – не скрывая раздражения бросил Трошин. – Говори!

– Пойдем вон туда, на полянку, – настаивал Мишуков.

Они сели под разлапистой елью. Трошин закурил, несколько раз нервно затянулся и теперь уже не попросил, а потребовал:

– Ну? Не тяни резину.

И Мишуков начал:

– С тебя причитается, Валера. Слышишь, прочитается. Не каждый день и не каждому из нас выпадает такое счастье. Голову на плаху – сейчас ты вскочишь и начнешь отплясывать румбу. Или я совсем не знаю летчика-истребителя Валерия Трошина – Долго ты будешь витийствовать! – прервал его Трошин. – Рассказывай.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю