Текст книги "Холодный туман"
Автор книги: Петр Лебеденко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)
В авиации, – особенно во время войны, – авиатехник и летчик – это, без всяких преувеличений, крепкая маленькая семья, спаянная всеми добрыми человеческими чувствами в силу того, что эти люди не могут обойтись друг без друга, они привязываются друг к другу такими крепкими нитями, которые никто не в силах разорвать. Вот летчик уходит на боевое задание, и техник, оставаясь на земле, ходит по летному полю, прислушиваясь к небу, вглядываясь в него, ждет с-в-о-е-г-о летчика. Ох, как медленно тянется время! Минута превращается в час, а час – в сутки, и уже глаза начинают болеть от напряжения, и голова уже становится тяжелой от непрошеных мыслей, а небо все молчит, молчит, Молчит, будто задалось целью испытывать человеческую волю на прочность, будто оттуда, сверху, хочет разглядеть, насколько сильны чувства у тех, кто на земле.
И вдруг далекий, вначале еле слышный гул моторов – эскадрилья или звено, возвращается из боя. Еще не видны и силуэты машин, а техник, теперь уже закрыв глаза, чутко прислушивается к отдаленному гулу, непостижимым образом улавливая особенные, ничуть не похожие на другие, звуки мотора его самолета, только его, звуки остальных моторов он не слышит, они обтекают его, как ручеек обтекает встретившийся на пути камень. И если он уловил нужные ему звуки, он сразу весь преображается… Уходят из глаз тревога и тоска томительного ожидания, разглаживаются на лице морщинки, распрямляются плечи, и даже походка становится легкой, как у юноши. И бежит, бежит, бежит механик по летному полю встречать свой самолет, плевать ему на густые клубы пыли, поднятые другими машинами, ему не терпится скорее ухватиться руками за консоль крыла, которая ему в это мгновение кажется рукой его летчика, не терпится взглянуть в лицо командира и улыбнуться ему…
Однако бывает и по-другому. Вот заходит на посадку одна машина, другая, еще несколько, ожидая своей очереди, делают круг, а того, знакомого до боли говорка мотора, которого ждет механик, все нет и нет, и хотя человек начинает испытывать такое ощущение, будто в тело его, в легкие, в сердце, в мозг прокрадывается холод, он еще не отчаивается, он не хочет отчаиваться, обманывает себя: «Я просто не услышал – что-то, наверно, отвлекло меня, а может, фрицы малость подранили мотор и он г-о-в-о-р-и-т не так, как всегда… Вон заходит на посадку последняя пара и – м-о-й, конечно, там…»
Но его нет. Уже давно все вернувшиеся из боя самолеты зарулили на стоянки, в капониры, мотористы уже зачехлили моторы, оружейники возятся с пулеметами и пушками, а его все нет. Но что бы ни говорили механику, какую бы горькую весть о своем летчике ему ни принесли, он долго никому не станет верить. Он найдет укромный уголок на краю поля или на пустой стоянке в капонире, где лежат чехлы, сядет там и будет ждать. И час, и два, уже и ночь темной мглой укроет мир, а он все будет сидеть и ждать… И дай Бог, чтобы в эти минуты и часы никто не увидел его глаз. Это страшно…
Именно Михеич первый и увидел, и почувствовал: с его командиром лейтенантом Шустиковым происходит что-то неладное. Мается парень, гнетет его какая-то боль, непонятная Михеичу тоска разъедает, душу его любимца. Хотя и знания у них с летчиком одинаковые – оба лейтенанты, и хотя Шустиков в сыновья по возрасту Михеичу годится, все же Шустиков – командир самолета, следовательно, и над Михеичем командир; и Михеич не переступает тот невидимый порог, который отделяет механика или техника от летчика. Вот потому-то Михеич долго ходил вокруг Шустикова да безмолвно вздыхал, из деликатности своей не решаясь просто так, по-отечески с ним потолковать. До все же не выдержал: слишком и у самого разболелась душа.
И вот прошлым вечером – весь день хмурые облака ползли по самой земле, а когда чуть приподнимались, между ними и землей висел грязной ватой влажный туман – когда стало ясно, что вылететь никому не удастся, летчики направились на ужин, и только один лейтенант Шустиков как сидел рядом со своей машиной на коробке из-под патронов, так и остался сидеть.
Копаясь в моторе, Михеич некоторое время украдкой на него поглядывал, а потом слез со стремянки, посидел рядом с летчиком, спросил:
– Можно, товарищ командир, я немножко рядом с вами посижу?
– Садись, Михеич, – ответил Шустиков. – Устал, небось?
– Устал, товарищ командир.
– Ну отдыхай.
И больше – ни слова. А раньше, бывало, – подумал Михеич, – и говорит, и говорит, и смеется, глядя на него, и самому радостно было.
– Что-то невеселый вы, товарищ командир, – сказал Михеич.
– Это правда, Михеич.
– Не заболели ли?
– Да вроде нет, Михеич, не заболел.
И опять молчит, тоскливо смотрит то ли на взлетную полосу, то ли в туманную даль и, наверное, на время забывает, что рядом сидит Михеич, и присел он рядом дли того, конечно, чтобы поговорить по душам.
– У меня тоже порой вот так же муторно на сердце бывает, а отчего – не могу понять, – вздохнув, говорит Михеич. – Давит и давит, хоть караул кричи. Свет в глазах меркнет, будто ночь наступает. Так то ж я, товарищ командир, мне ж уже под пятьдесят, жизнь не раз наизнанку выворачивала… А вы… Вы, товарищ командир, только жить начинаете…
– Это правда, Михеич.
– Что правда-то? – не выдерживает Михеич. – Нельзя ж так, товарищ командир. Я к вам по-отечески, как к сыну родному, а вы…
– Прости меня, Михеич, – лейтенант Шустиков тяжело, по-стариковски, поднимается с патронного ящика и медленно, свесив голову и опустив плечи, уходит со стоянки. И идет он не туда, куда ушли все летчики, не в столовую, где сейчас шум и гам, где Валерий Строгов наверняка уже поет под гитару: «потайными стежками, статная да ладная», а идет он вдоль летного поля, и похож сейчас лейтенант Шустиков, думает Михеич, на лунатика, который не знает не ведает, куда и зачем он бредет. А у лейтенанта Михеича почему-то навертываются на глаза непрошеные слезы, он долго стоит у машины и смотрит на размывающуюся в тумане фигуру своего командира, потом решительно направляется на КП эскадрильи к Миколе Череде.
Микола Череда на КП не один. Вместе с ним – капитан Андрей Денисов, которого Михеич очень уважает, и летчик лейтенант Юрий Киселев, которого Михеич совсем не уважает за грубость, и балабон – техник по приборам Петр Красавкин.
В другое время деликатный, стеснительный Михеич стушевался бы, у него, пожалуй, не хватило бы смелости обратиться к командиру эскадрильи, но то – в другое время, а не сейчас, когда Михеич ни о чем и ни о ком, кроме своего командира, не думал и думать не хотел.
Не обращая ни на кого внимания, Михеич взял под козырек:
– Разрешите обратиться, товарищ командир эскадрильи!
– Разрешаю, Михеич, обращайся.
– По личному вопросу, товарищ командир эскадрильи.
Микола Череда чуть заметно улыбается в усы:
– Валяй по личному вопросу, Михеич.
Вот тут, увидав, как все взоры присутствующих на КП обращены на него, Михеич на миг замялся. Но только на миг.
– По сугубо личному, товарищ командир эскадрильи, – сказал он уже твердо. – А следовательно – один на один.
Тет а тет, значит, – сказал техник Петр Красавкин. – Сугубо, значит, как это… конфедициально… Или – конфендинциально, так я выражаюсь, Денисио?
– Не надо балагурить, Красавкин, – заметил Денисио. – Давайте лучше выйдем на несколько минут, подышим туманом.
– Ну, Михеич, что тебя тревожит? – спросил Микола Череда, когда они остались одни. – Вижу, что неспокойно у тебя на душе.
– Неспокойно, товарищ командир эскадрильи. На предмет состояния моего командира лейтенанта Шустикова. Страдает душевно человек, а почему – не могу понять. Сколько воюем, такого с ним никогда еще не было. Сперва думал: может, плохие вести от девушки? Может, думал, она обидела чем парня? Так нет. Оставил он по рассеянности последнее от нее письмо в кабине, я, грешным делом, прочитал. Все в порядке. Ничего не изменилось. А лейтенант на человека не похож стал. Да вы, наверно, и сами заметили уже, товарищ командир.
– Заметил, Михеич. И тоже из головы не выходит – что это с ним?
– Поговорили бы вы по душам с лейтенантом, товарищ командир. Или попросите поговорить с ним капитана Денисова. Здорово лейтенант уважает капитана. Думаю, откроет он ему душу.
– Хорошо, Михеич, я так и сделаю. А тебе спасибо. Хороший ты человек, Михеич. Добра в тебе много…
4
– Если б я мог все тебе объяснить, Денисио! – говорил Шустиков – Если бы мог. До нет у меня таких слов, понимаешь? И не только для тебя их нет, но и для себя тоже. Приземленным я стал, понимаешь? Сразу, и сам не заметил, как это случилось. Ничего не радует, никакого ни в чем интереса. И все это – вдруг, как бревном по голове. Думал: почему все это, Генка? Ну почему? Ведь никогда таким не был, никакая хандра и близко не подступала, боялась меня, а потом…
– А потом?
Они ходили по полю, сырая, промозглая ночь неласково обнимала их силуэты, порой им казалось, будто они ступают не по земле, а по упавшему на землю, прямо им под ноги, мокрому, грязному облаку. Не так уж и далеко сквозь плохо прикрытую ставню КП тускло пробивался свет от лампы, но было похоже, что это плывет по серому морю невидимая шхуна и дрожит, мерцает на ее топ-мачте свет завешенного туманом фонаря.
– А потом? Сижу после полета вон в том капонире на чехлах, ни о чем таком не думаю, и вдруг перед глазами картина: идет бой, нас почему-то трое – я, комэск и Валера Строгов. И против нас – трое «фоккеров». Крутим в карусели – то мы их атакуем, то они нас, трассы – по всему небу. И все это я вижу так ясно, как вот вижу сейчас тебя. И слышу, как захлебываются пулеметы и бьют пушки. Головой встряхиваю, глазами лупаю, а ничего не исчезает. Встал с чехлов, закурил, прошелся туда-сюда, думал – пройдет. Нет. Только присел, опять все то же. Гонюсь я вроде за «фоккером», вот-вот догоню его и срублю, а в это время слышу голос Миколы: «Генка, слева „фоккер“, отверни!» Отвернул, да поздно. Вмазал этот «фоккер» в мою кабину, и чую я, как разваливается машина, мотор отвалился, потом – одно крыло, другое, и я уже не в самолете, а падаю, привязанный к сиденью, ветер в ушах, земля навстречу – огромная, страшная, но почему-то черная. Потом – удар, и чей-то голос: «Вот и все, Геннадий Шустиков, спета твоя песенка…» Да и сам я вижу, что спета. Не я это лежу на земле, а труп мой, даже на человека не похож…
Умолк Шустиков, вытащил папиросу, закурил, несколько раз глубоко, лихорадочно затянулся. Молчал и Денисио. Вспоминал. Что-то подобное однажды было и с ним. В Испании. Только не с таким печальным финалом. Но все же было. Потому ему не так уж трудно было понять Шустикова. Он сказал:
– Это пройдет, Гена. Пройдет, слышишь? Надо только стараться не думать об этом. Выбросить из головы. Это все нервы, понимаешь? Когда мы деремся с фрицами, то даже не чувствуем, как натянуты наши нервы. Чуть-чуть ударь по ним в те минуты – и все. И накапливается, накапливается в нас напряжение, слой за слоем, слой за слоем, как разная порода и горах. А потом – взрыв. Отгремит он, Гена, и опять будешь чувствовать себя нормально… Денисио говорил, говорил и видел: глядит летчик Шустиков мимо него, в глазах у Шустикова все та же тоска, и вряд ли Шустиков слышит то, о чем ему говорит Денисио. Вот он до самого мундштука докурил папиросу, швырнул ее себе под ноги, тут же закурил другую и неожиданно спросил:
– Ты веришь в предчувствия, Денисио?
– В предчувствия? Не знаю, Гена. Как-то не задумывался над этим.
– А я верю! – твердо проговорил Шустиков. – И раньше верил. Вот вылетаю на задание уже и мотор работает, и колодки механик из-под колес убрал, сейчас выруливать начну – и в это время, будто нежный такой, мягкий ветерок влетает ко мне в кабину, и так я его здорово ощущаю, и так мне приятно, и почему-то хочется – скорей, скорей взлететь и увидеть фрицев, чтобы тут же вступить с ними в драку. Сколько бы их там не было, мне плевать на них на всех, и знаю – вот так знаю, Денисио, что никто из них меня не срубит, руки у них коротки… Вот так было всегда, Денисио…
Шустиков остановился – рукой придержал и Денисио.
– Меня скоро убьют, Денисио, – сказал он. – Совсем скоро. Я это чувствую каждой своей клеткой. Чувствую до дрожи в теле… Нет, нет, Денисио, ты ничего плохого обо мне не думай – трястись перед фрицами я не буду. Как дрался, так и буду драться. Но… Это предчувствие потушило во мне что-то… Скажи, Денисио, ты меня понимаешь? Я знаю, все это понять трудно… Ты только не смейся надо мной, ладно? Я ведь по-дружески…
Микола Череда нелегко вздохнул:
– Да-а… Что ж будем делать, Денисио?
– Услать бы его на месяцок куда-нибудь в тыл. Выдумать причину. Да только… В полку как все это объяснишь?
– Вот именно, а если здесь? Михеич-то сработает за милую душу. Хотя бы недельку потянуть… Черт, почему воздухоплаватели почти все суеверные?
– Так это ведь не суеверие, комэск. Это сложнее.
– Да, это сложнее…
5
Прошло три дня. Михеич «сработал».
Возможно, летчики кое о чем и догадывались, но никто и виду не подавал, будто что-то подозревают.
Вечером в конце третьего дня командира эскадрильи Миколу Череду вызвали в штаб полка и приказали срочно вылететь на «У-2» в штаб дивизии, куда прибыло пополнение. Вместе с ним вылетал и штурман полка. Предлагалось и течение нескольких дней провести с молодыми летчиками практические занятия – ввести их в строй.
Временно командовать эскадрильей Микола Череда поручил Денисио. А на следующий день – рано утром в эскадрилью прилетел, тоже на «У-2», заместитель командира полна майор Усачев, человек сурового, можно сказать, жесткого склада характера, человек самолюбивый и властный. Прилетел, зарулил на стоянку, вылез из кабины и, небрежно бросив на крыло самолета шлем с очками, приказал встретившему его машину мотористу:
– Кто тут у вас замещает командира эскадрильи? Денисов? Немедленно его ко мне!
А Денисио уже подходил к «У-2» и, остановившись в двух шагах от майора Усачева, доложил:
– Заместитель командира эскадрильи капитан Денисов.
Усачев каким-то уж очень критическим взглядом с ног до головы окинул ладную фигуру Денисио, глазами скользнул по ордену Красного Знамени и лишь потом сказал:
– Смотрите сюда, капитан Денисов: вот на этой железнодорожной станции скопилось несколько эшелонов платформ с танками, бронетранспортерами, тягачами и зенитными батареями. Вся эта техника переброшена немцами с других участков фронта с целью нанести массированный удар на нашем направлении… Вы смотрите на карту, капитан, а не на меня… Танки, бронемашины и все остальное, что разгружается немцами с лихорадочной быстротой, сразу же направляется к месту сосредоточения вот по этим трем дорогам. Вот по этим. Особых препятствий на их пути, к сожалению, нет. Эти две речушки – не в счет: там и воробьям по… колено. Командование армии, придавая сверхособое значение нанесению удара с воздуха по железнодорожному узлу и дорогам, по которым движется немецкая техника, приняло решение нанести такой массированный удар второй дивизией штурмовиков, прикрывать которые приказано нашему полку. Вы понимаете, капитан, какая ответственность ложится на каждую эскадрилью, на каждого нашего летчика? Понимаете?
– Понимаю, – коротко ответил Денисио.
– Прекрасно. Сейчас – майор Усачев взглянул на часы, – ровно десять. Вылет эскадрильи назначен на двенадцать. Это время, когда начнут подниматься «Ильюшины». Надеюсь, двух часов достаточно, чтобы привести эскадрилью в состояние боевой готовности?
– Эскадрилья в такой готовности находится постоянно, – сказал Денисио. – Командир эскадрильи капитан Череда придает этому первостепенное значение.
– Да… Но капитана Череды нет.
Денисио лишь пожал плечами. А майор Усачев продолжал:
– В воздух должна подняться вся эскадрилья. Подчеркиваю: вся! Ни одна машина не должна оставаться на земле. На боевое задание эскадрилью поведу я. Это приказ командира полка. Через четверть часа всем летчикам собраться здесь, на КП. У вас есть ко мне вопросы, капитан?
Денисио ответил не сразу.
«Ни одна машина не должна оставаться на земле», – предупредил майор Усачев. Следовательно, на земле не должен оставаться ни один летчик. А как же быть с Шустиковым? С Миколой Чередой ведь договорились: оттянуть его вылеты хотя бы на недельку. Сослаться на неисправность мотора? Ничего не выйдет, Усачев прикажет разобраться во всем инженеру эскадрильи, а тот неисправности не обнаружит… Остается одно: рассказать майору все, как оно есть. В конце концов он тоже летчик, он должен понять, что нас с Миколой тревожит. Не может летчик не понять летчика. Такого не бывает.
– Я спрашиваю, есть ли у вас ко мне вопросы, капитан Денисов? Если нет, прикажите прибыть на КП всему летному составу эскадрильи.
– Я хотел бы посоветоваться с вами по одному делу, – сказал Денисио. – По очень важному делу. Мы с командиром эскадрильи…
Усачев не дал ему договорить.
– Давайте выкладывайте, что там у вас. И попрошу покороче.
Такое начало могло любого сбить с толку. Слова майора покоробили и Денисио. Однако он сумел подавить в себе еще более усиливающуюся неприязнь к заместителю командира полка и, хотя не так уж и подробно, по все же достаточно основательно начал рассказывать о том, что происходит с летчиком Шустиковым. Рассказывая, он все время смотрел на майора и не мог не видеть, как на его лице то появлялись, то исчезали, чтобы через мгновение снова появиться, очень уж заметные признаки и нетерпения, и досады, и недоумения – к чему, мол, Денисио затеял этот разговор, чего он хочет? Мало ли летчиков временами впадают в депрессию, а если проще, ни с того ни с сего начинают хандрить, и, если придавать этому – значение, то хоть сегодня одного за другим отправляй на курорт. Чепуха какая-то. В конце концов здесь не детский сад, а война…
– Чего же вы, все-таки, хотите? – так до конца и не дослушав Денисио, спросил майор. – Конкретно.
– У нас с командиром эскадрильи капитаном Чередой возникла мысль, – ответил Денисио, – хотя бы несколько дней не посылать лейтенанта Шустикова на задания. Мы думаем, что это у него пройдет, и он…
Майор Усачев не стал скрывать своей иронии:
– Интересно, о чем вы с капитаном Чередой думаете еще? Не приходило ли вам в голову опросить всех летчиков эскадрильи на предмет того, когда и какие видения посещали каждого из них, и в зависимости от того, насколько они потрясали их воображение, делать соответствующие выводы: одного не посылать на боевые задания несколько дней, другого несколько месяцев, а третьего вообще отправить в Ташкент или Бухару на лечение до конца войны. Кто будет воевать? Как кто? Летчики других эскадрилий.
– Напрасно вы иронизируете, товарищ майор, – сдержанно заметил Денисио.
– Напрасно? А вы, товарищ капитан, думаете о том, что проповедуете? Вы кто, разрешите у вас узнать, летчик, или сестра милосердия? Не потому ли война в Испании закончилась так бесславно, что среди интернационалистов было немало слишком добреньких солдат и офицеров?!
– Вы не смеете так говорить! – Денисио до этого сидел на длинной деревянной скамейке, майор же прохаживался взад-вперед по небольшой комнатушке КП. Однако, произнеся последнюю фразу, Денисио стремительно встал и вплотную подошел к заместителю командира полка. – Вы не смеете говорить так о людях, которых совершенно не знаете! Я требую от вас, чтобы вы сейчас же извинились за свои слова. Иначе…
Давно уже Денисио не испытывал такого гнева. И давно его таким никто не видел. Бледный, с бешеными глазами, он в упор, не мигая, смотрел на майора! И хотя Усачев был человеком не из пугливых, сейчас ему стало не по себе.
– Иначе что – дуэль? – спросил он. Спросил так, что даже тон, каким он произнес свои слова, был своего рода извинением. И Денисио это понял. Понял он также и то, что о Шустикове с майором говорить бесполезно. Бросив еще один откровенно-недружелюбный взгляд на Усачева, Денисио покинул КП.
После того, как майор Усачев детально ознакомил летчиков эскадрильи с заданием и все отправились к своим самолетам, Денисио сказал Валерию Строгову:
– Сегодня я полечу в паре с Шустиковым. А ты будешь ведомым у Чапанина.
6
Механик Михеич, помогая Шустикову надевать парашют, весело говорил:
– Я вам вот что скажу, командир, вы лучше с летчиком Чапаниным не связывайтесь. Потому как Василь Иваныч Чапанин иногда и вправду начинает думать, будто он и есть всамделишный Василь Иваныч Чапаев, который громил когда-то беляков. Вчера я своими ушами слыхал, как он кричал своему механику: «Петька, черт, куда ты мою шашку дел? Немедленно найти, иначе я тебе быстро голову оторву!»
– Сочиняешь ты, Михеич, – сказал Шустиков. – От начала до конца сочиняешь, а зачем – не пойму. Думаешь, наверно, что все это больно смешно, а потому мы оба с тобой начнем сейчас до слез смеяться, а это, мол, вот как нужно летчику Шустикову перед вылетом на боевое задание. А, Михеич? Не ошибаюсь я?
– Ну, зачем же вы так, командир, – обиженно ответил Михеич. – Я ведь по-хорошему.
– А развёл говорю, что по-плохому? Ты, Михеич, – по-плохому не можешь. Потому что добрая у тебя душа… А чего ты так заглядываешь в мои глаза, Михеич? Честно скажи, видишь в них что-нибудь такое, знаешь… Ну, не совсем обычное… Вроде как тоска в них, что ли? Видишь, да?
– Ничего я в них такого не вижу, товарищ командир! – живо воскликнул Михеич. – Зря вы на себя наговариваете. Глаза как глаза, все в них, вот ей Богу же, нормально… Дайте-ка к эту лямочку подправлю… И знаете что, командир, просьба у меня к вам большая. Можно высказать?
– Давай, Михеич!
– Заранее не хотелось говорить, а теперь скажу. Значит, вот в чем дело: день рождения мой сегодня. У Алексеевны, завстоловой нашей, триста граммов водчонки я выпросил. Третьего дня еще. И припрятал, конечно. Так вот, после прилета вашего с задания и прошу я вас, товарищ командир, поужинать придти ко мне, чтоб отметить, значит, день этот. Хозяйка моя, где живу я, обещала пирожков с грибами сделать. Придете, товарищ командир?
– Обязательно приду, Михеич. Денисио можно с собой прихватить? Я сегодня ведомым у него, вместе, значит, возвращаться будем.
– Так я ж вот как рад буду, если и Денисио! – воскликнул Михеич. – Запустим мотор, командир, еще разок опробуем. Скоро, Наверно, выруливать начнут.
Не прикрывая фонарь, Шустиков запустил мотор, давая ему возможность поработать на малых оборотах. Михеич стоял у края правого крыла, держась за консоль, и Шустиков смотрел на своего механика с таким чувством, будто видит в эту минуту своего отца – и тревожно, тревожно у него на душе, как при прощании. Вспомнил вдруг летчик Шустиков, как два месяца назад – жили они тогда в палатках в каком-то прифронтовом лесу – пришел к нему Михеич и попросил придти к нему в палатку «пропустить по черепушечке» какой-то, похожей на спирт, гидросмеси в честь дня его, Михеича, рождения. Михеич тогда даже свое удостоверение личности показал Шустикову: вот глядите, точная дата рождения, не обманываю я… Да, два месяца назад это было… И вот сегодня… Ох, Михеич, Михеич, добрейшая твоя, бесхитростная душа! Как все механики на свете, верит, глубоко верит Михеич в самую главную примету: чтобы обязательно вернулся летчик из боя – его обязательно надо очень ждать, и летчик должен знать, что его очень ждут на том самом месте, откуда в бой провожали. Вот и придумал Михеич еще один день своего рождения – как же можно, чтоб командир не вернулся не поздравил своего механика! Обязательно должен вернуться, во что бы то ни стало!
– Выруливаем, «ласточка», – услышал в шлемофоне Шустиков.
«Ласточка» – это позывной Шустикова: и на левом, и на правом борту его истребителя искусно нарисованы ласточки, острыми крыльями рассекающие, словно бы тугой, упругий воздух. Рисовал этих ласточек сам Михеич, а он был неплохим художником. Ходили к нему его друзья-механики, просили: «Михеич, нарисуй или орленка, или синицу, на худой конец – журавля… За нами не пропадет: мол, двести, так двести, а то и все триста нацедим и отфильтруем на противогазе, чистенький будет напиточек, как слезинка». «Нет, – твердо отвечал Михеич, – нечего птичник в эскадрилье разводить…»
Они все были настроены на одну волну. В шлемофонах то и дело слышалось: «Четверочка, подбери высотенку…», «Слева – три „лаптя“. Атакуем?», «Следить только за „горбатенькими“ [3]3
«Горбатенькие» – так ласково называли «ильюшиных».
[Закрыть]», «Строй не ломать…», «„Маленькие“ [4]4
«Маленькие» – летчики-штурмовики не менее ласково называли так истребителей.
[Закрыть], „маленькие“, идете хорошо, идете хорошо, спасибо…»
Денисио поминутно окликал своего ведомого Шустикова: «„Ласточка“, „ласточка“ как ты там?» Денисио, – конечно, предполагал, что их наверняка ожидает бой, во время которого они могут понести потери, но – как ни странно, сейчас его больше всего беспокоила и тревожила судьба Шустикова. «Потери вообще» – это неизбежное зло – сейчас для Денисио были каким-то отвлеченным понятием. «Откуда кто» из них может знать, кому что уготовано – через пять, десять, или двадцать минут? Кто-то сейчас мурлычет себе под нос какую-нибудь песенку, кто-то на новом месте уже успел познакомиться с местной дивчиной и мысленно себе представляет вечернюю с ней встречу, кто-то думает о том, что уже целых две недели никак не соберется написать письмо матери, которая, конечно же, каждый день выходит встречать почтальоншу, но вот сегодня, как только вернется из этого боевого задания, обязательно ей напишет, – да, мысли у всех, пока не начался бой, чем-то заняты, заняты чем угодно, только не предстоящим боем, потому что никто не знает как он начнется, этот бой, как он будет протекать, да и зачел о нам думать, вот начнется он, тогда и увидим как и что…
Это – вообще. Это – все. Но не Шустиков. У Шустикова сейчас все по-другому. Он чувствует себя обреченным – самая пакостная штука на войне. Что может сделать человек, который знает: его сегодня убьют? Когда Шустиков в первый раз сказал: «Меня скоро убьют» – глаза у него были похожими на глаза смертника. Денисио доводилось видеть такие глаза. Как-то, возвращаясь с боевого задания, он обнаружил, что ему не хватит бензина дотянуть до своего аэродрома. Поэтому, заранее выбрав удобную площадку рядом с какой-то стрелковой нашей частью, он посадил машину, попросил двух бойцов посторожить ее, а сам уже отправился было на КП этой части, чтобы связаться со своими, как вдруг увидел: трое солдат с автоматами в руках ведут человека в гимнастерке без пояса, с расстегнутым воротом, босого и со связанными за спиной руками. А там, куда вели этого человека, было выстроено человек сто пятьдесят красноармейцев – выстроено четырехугольником, в середине которого стояло несколько офицеров.
Денисио спросил у проходившего мимо младшего лейтенанта:
– Что-то случилось?
Тот ответил:
– Случилось. – Кивнул головой в сторону человека со связанными руками. – Приговорен к расстрелу за предательство. Вон там его сейчас и шлепнут.
Никогда еще Денисио не приходилось присутствовать на подобных актах возмездия, он даже не представлял себе, как можно выстрелить в человека, который стоит перед тобой совершенно беззащитный, стоит и ждет, когда у него отнимут жизнь. Все это казалось Денисио противоестественным, и, хотя он отлично понимал, что с закоренелыми преступниками, с предателями поступать иначе нельзя – о-т-н-и-м-а-т-ь у беззащитного человека жизнь, считал он, бесчеловечно.
В тот раз, влекомый любопытством, преодолевая в себе ощущение какого-то отвращения к сцене, которая должна была сейчас разыграться, Денисио направился в сторону выстроенных солдат. Никто его не задерживал, и через две-три минуты он оказался почти напротив стоявших в середине каре офицеров. И тут же увидел человека, приговоренного к смерти. Человек этот стоял лицом к нему, и первое, на что невольно обратил внимание Денисио, были глаза смертника. Человек еще был жив, он обеими ногами стоял на земле, чувствуя, наверно, ее тепло, иногда он слегка поводил плечами, стараясь, видимо, утишить боль в связанных руках, короче говоря, жизнь во всех ее проявлениях еще продолжалась, а глаза были мертвыми. Ни одной в них искорки, ни одной промелькнувшей тени, ни страха, ни желания, ни надежды.
Денисио почему-то подумал: «Скажи сейчас этому человеку, что смертный приговор отменяется и ему даруется жизнь и свобода, он, наверное, и не обрадовался бы, остался бы безучастным, потому что в нем уже умерла его мысль, окаменела его душа. Недаром же говорят, что глаза – это зеркало души человека».
Перед тем, как в приговоренного выстрелили, он, как показалось Денисио, взглянул на него. Взглянул этими самыми мертвыми главами – и Денисио вдруг ощутил в своей душе холод, словно к ней на миг прорвался леденящий ветер. Это не было ни жалостью, ни состраданием, ни удовлетворением оттого, что праведный суд свершился. А что это было – Денисио так до конца и не понял…
Почему он вспомнил сейчас тот давно, казалось бы, забытый эпизод? Ведь никакого особенного следа в жизни Денисио он не оставил – чужой человек, чужая жизнь, чужая смерть… И не в том ли заключается ответ на этот вопрос, что глаза т-о-г-о человека и глаза летчика Шустикова, когда он говорил: «Меня скоро убьют», так поразительно были похожи?
Правда, Денисио тут же постарался отринуть от себя эту мысль: что общего может быть между т-е-м человеком и Шустиковым? Т-о-т человек знал, что делает последние шаги по земле, Шустиков же – лишь предполагает, что его могут убить. У того человека не было никакой надежды, потому он и умер раньше, чем его расстреляли, у Шустикова же… Шустиков может перебороть в себе неведомо откуда пришедшие к нему сомнения, ему для это нужно только время. Время, и еще хотя бы одна победа в бою, которая укрепит его волю.
Денисио даже оживился, когда так подумал. Конечно же, ему нужна еще хотя бы одна победа, но не когда-нибудь, а сейчас, вот в этом, сегодняшнем бою, которого не может не быть…
– «Ласточка, Ласточка», – позвал Денисио. – Как ты там?
– Нормально, – ответил Шустиков. – Хорошо идут наши «горбатенькие», сверху любо на них поглядеть.
– Минут через шесть-семь покажется «железка». А там – сразу и железнодорожный узел. Наверняка нас там встретят…
– Не хлебом-солью, – добавил Шустиков. – Да и мы им угощение не мармеладное везем. Правильно я говорю, товарищ капитан?
– Не мармеладное, – согласился Денисио.
И – радостно улыбнулся. Никакой паскудной тоски в голосе Шустикова нет и в помине. Шустиков такой же, каким был всегда. Значит, выбросил из головы всю ту дребедень, которая на время его сломила. Вернее, попыталась сломить, но не сломила. – Шустиков оказался сильнее.
Внизу железнодорожное полотно делало своеобразную петлю, словно бы кем-то наброшенную на небольшой городок, на краю которого расположилась довольно крупная станция с расползающимися от нее ветками блестевших рельс, сверху похожими на лапы огромного паука. На этих ветках, куда ни глянь – длинные составы вагонов, платформ, выбрасывающих из труб клубы дыма паровозов, вселенская суета немецких солдат, разгружающих танки, тягачи, бронемашины, всю ту грохочущую, лязгающую технику, которая тут же, сходу, растекается по большакам, направляясь к линии фронта.