412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Лебеденко » Холодный туман » Текст книги (страница 11)
Холодный туман
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:32

Текст книги "Холодный туман"


Автор книги: Петр Лебеденко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)

Глава седьмая
1

И еще одна боль глубоко засела в сердце Денисио: Полинка. Не мог он без боли смотреть, как тает на глазах этот чудесный человек, не мог видеть, как уходит из нее все, что когда-то наполняло ее жизнь.

Правда, временами Полинка вроде как приходила в себя, начинала здраво мыслить и говорить, к ней будто вновь возвращался рассудок, но это не приносило ей облегчения, напротив, реально осмыслив, какая произошла трагедия, что Федора больше нет и никогда не будет, она впадала в страшную депрессию, из которой, казалось, ей уже не выйти. В такие минуты, часы, а порой и долгие дни, она закрывалась в своей комнатушке, ничего не ела, никого не хотела видеть, лежала на кровати или сидела за столом, подперев голову руками и исстрадавшимися глазами глядела в пустоту. Ей бы поплакать, облегчить слезами душу, но слез уже не было – выплакала их все без остатка.

Марфа Ивановна без стука входила к ней в комнату, садилась рядом с ней, вздыхала:

– Да што ж ты делашь-то с собой, доченька? Да разве ж можно так мучить-то себя. Погляди вокруг – горем и слезами земля залита от края до края, каждый божий день люди похоронки получают, а живут же…

Полинка молчала.

– Да и Бога гневишь ты, доченька, продолжала Марфа Ивановна. – Судьбу-то Бог посылает, испытанье человеку делат, вот и покориться судьбе своей надо. Ну поплачь, ну пореви по-бабски, а чего ж так-то…

Полинка молчала.

Сырая холодная ночь окутывала ее душу, нигде никакого просвета, солнце над ее миром давно погасло.

Но проходило время и Полинка вдруг оживала, уходила из глаз терзавшая ее мука, она смотрела на себя в зеркало и удивлялась: как же она себя запустила, господи! Волосы взлохмачены, платье измято, лицо – краше в гроб кладут, ни живинки, ни кровинки в нем, а если Федя сейчас появится, глянет на нее такую, что ж она скажет ему?

И скорей, скорей, пока не поздно, Полинка начинала приводить себя в порядок, мыла голову, пальчиками разглаживала, Бог весть, откуда появившиеся тоненькие, как паутинки, морщинки у глаз, доставала нарядное платье, туфли на высоких каблучках, даже щеки подрумянивала, чего раньше никогда не делала, и бежала к Марфе Ивановне.

– Как я, Марфа Ивановна? Ничего? Понравлюсь Феде? Не скажет он, будто я без него опустилась?

– Не скажет…

Марфа Ивановна прижимала руки к груди, на глазах у нее появлялись слезы: «Опять… Опять пришло…» А Полинка весело щебетала:

– Феденька – он ведь такой, Марфа Ивановна. – Он в жизни все красивое любит. Светлое все. Он и сам весь светлый, правда же, Марфа Ивановна? А вы чего такая грустная? Вы ведь еще совсем молодая женщина, вам и повеселиться не грех… Где гребень-то ваш? Я вот такую вам прическу сделаю, что все знакомые только ахнут.

– Потом, доченька, – выдавливала из себя сквозь слезы Марфа Ивановна. – Потом. Пошла бы ты маленько погуляла, воздуху вздохнула.

– А вдруг Федя без меня появится?

– Так он же уехамши, Федя-то. Тута, в городишке, его ведь нету.

– Уехамши, уехамши, – недовольно говорила Полинка. – Какая вы странная, Марфа Ивановна. Не навсегда же он уехал… Ну ладно, пойду прогуляюсь. А если Федя появится, скажите, я у Вероники Трошиной буду.

– Скажу…

Полинка уходила, а Марфа Ивановна тяжело опускалась на табуретку, опять прижимала руки к груди. «Откуда ж такое наказанье господне, как же такое перенести человек может… В головке-то ее, небось, огонь непотухаемый денно и нощно полыхат, жгет нестерпимо. Да уж лучше бы оно на меня, старую, подобное завалилось, прости меня грешную, господи…»

Вероника всегда встречала Полинку с двойственным чувством: ей и тяжко было видеть то совсем потухшие, то вдруг загорающиеся неземным блеском глаза Полинки, и в то же время она испытывала непонятное ей самой облегчение от общения с ней, словно это общение каким-то образом приносило ей очищение, хотя и временное, от той грязи, которую она постоянно ощущала в себе с той самой проклятой ночи. Почему она испытывала такое облегчение в присутствии Полинки. Думая о своей страшной вине перед ней, она мучилась во сто крат сильнее, чем тогда, когда Полинки не было рядом, и эти муки, эта неподдельная боль за судьбу Полинки как бы частично искупали ее вину – разве страдание не очищает человека?

Не покидало Веронику и еще одно терзающее ее чувство: страх за Полинку. Видя Полинку в те дни, когда ее рассудок прояснялся и все представало перед ней в настоящем свете (Федора нет и никогда больше не будет, потому что мертвые не возвращаются), вот именно в эти дни Вероника не могла не думать о том, что Полинка в порыве отчаяния может решиться на крайний шаг и уйти из жизни. Коли это, не дай Бог, случится, то тогда и ей, Веронике, лучше не жить. Потому что смерть Полинки своей тяжестью раздавит ее, превратит в существо вечно мятущееся, до конца дней не находящее и капли покоя…

Таким образом, страх за Полинку смыкался со страхом за свою жизнь, становился похожим на занесенный над Вероникой карающий меч, на возмездие за тяжкий грех.

Сколько раз Вероника думала: вот если бы она могла во всем признаться Полинке, груз ее проступка не так давил бы на ее плечи, ей стало бы значительно легче жить. Но она знала, что никогда у нее не хватит решимости открыться Полинке, никогда она ей ни в чем не признается. «Да и что это даст? – оправдывалась Вероника перед самой собой. – Чем это Полинке теперь поможет?»

Бывало, что Полинка не появлялась у Вероники несколько дней подряд. В первые два-три дня Вероника как будто была даже рада этому, она как бы отдыхала душой от необходимости все время думать о том, что ее постоянно угнетало, но потом начинала чувствовать, как ей не хватает тех самых минут мучений в присутствии Полинки, которые приносят ей облегчение. Тогда она молча одевалась и говорила Валерию:

– Я к Полинке. Ужинай без меня.

Валерий ругался:

– Какого черта ты там не видела! Жить, что ли, не можешь без своей Полинки!

Не глядя на мужа, Вероника бросала:

– Не твоего ума это дело. Ясно? И не суйся туда, куда тебя соваться никто не просит.

Валерий взрывался:

– Как ты со мной разговариваешь? Я кто тебе – муж? Муж я тебе или посторонний человек? И вообще – чего ты корчишь из себя этакую независимую особу? Чего хочу, то и ворочу. Смотри, доиграешься…

– Не пугай! – Вероника презрительно улыбалась. – Я уже доигралась… Благодаря тебе, конечно. Доигралась, как говорят, до ручки. Дальше некуда.

– Имеешь в виду ту прекрасную ночь в доме Мезенцева? Шлюха!

Вероника вплотную приближалась к мужу, смотрела на него глазами, побелевшими от бешенства:

– Да, шлюха! И я хочу, чтобы об этом знали все. Все, слышишь?! Чтобы каждый встречный, взглянув на меня, крикнул: «Ты – шлюха!» И чтобы я ответила: «Правильно. Другого имени я не заслужила». Наверняка, кто-то полюбопытствует: «А почему ты стала такой?» И тогда я обо всем расскажу. О том, как ты чуть ни свихнулся от страха, узнав, что тебя могут послать на фронт. О том, как ты упросил меня идти к Мезенцеву, нисколько не сомневаясь, чем все это кончится. Да, да, нисколько не сомневаясь. Ох, как мне будет интересно видеть, какими глазами люди станут после этого смотреть на «храброго, мужественного летчика» Валерия Трошина…

Валерий некоторое время стоял перед ней молча, заметно побледнев, сразу став каким-то жалким и растерянным. Потом, словно проглотив ком в горле, мешавший ему говорить, отвечал:

– Ты с ума сошла. Ты совсем не отдаешь отчета своим словам. Ты понимаешь, какую беду накликаешь и на меня, и на себя? Да, и на себя! Разве ты в этом сомневаешься?

– А мне наплевать и на тебя, и на себя! – Не остывала Вероника. – Больших терзаний, чем я испытываю, не будет, не будет, понимаешь… Господи, да кому я об этом говорю? Разве этот человек может что-нибудь чувствовать?

– Ну зачем ты так, Вероника, – теперь голос Валерия был и примирительным, и просительным. – Зачем ты так? Я ведь все понимаю… Ты прости меня за то, что я оскорбил тебя. Слышишь, Вероника? Я ведь люблю тебя, очень люблю, Вероника…

– И нам не надо с тобой ссориться, мы живем в такое тяжелое время, когда без поддержки друг друга нам вообще не прожить.

Он протягивал к ней руки, пытаясь обнять ее, но она отталкивала его, хотя в глазах у нее уже не было такого бешенства, как прежде. А когда она уходила, Валерий, меряя шагами комнату из угла в угол, вслух говорил:

– Когда-нибудь я проучу эту дрянь так, что ей и не снится. Она просто шантажирует меня, а я принимаю ее угрозы за чистую монету…

2

Веронике часто казалось, будто Денисио, который всегда относился к ней и к Валерию с неподдельным дружеским участием, в последнее время хотя не так уж и резко, но все же заметно к ним охладел. Она терялась в догадках, не зная, чему все это приписать. Не мог же он каким-то образом узнать о том, что они от всех скрывали. Мезенцев? Не такой он дурак, чтобы кому-нибудь все разболтать. Значит, есть какая-то другая причина? Но какая? Или ей, Веронике, все это только кажется? Да и имеет ли для нее все это особое значение? В конце концов, ей в высшей степени должно быть безразлично, кто и как к ней относится, у нее и без этого хватает забот.

Да, по идее должно быть безразлично, а в жизни вот получается совсем не так. В жизни получается как раз наоборот. Особенно после Мезенцева. Каждый слегка косой взгляд, каждое кем-то неосторожно брошенное слово, не та интонация – все заставляет Веронику настораживаться, ощущать внутреннее напряжение, вглядываться в лицо человека, бросившего этот косой взгляд или неосторожное слово – может быть, многим уже все известно? Хотя Вероника и говорила Валерию, что ей иногда хочется рассказать людям обо всем, что случилось, на самом же деле она смертельно боялась, как бы ее тайна не раскрылась. Порой этот страх парализовал ее волю настолько, что она невольно опасалась впасть в истерику или, как Полинка Ивлева, потерять рассудок.

В один из вечеров, когда Полинка пришла к Веронике, и они втроем – Полинка, Вероника и Валерий – сидели за чашкой чая, к ним неожиданно явился Денисио. Вероника встретила его в сенях, протянула ему руку, сказала:

– Здравствуй, Денисио. Я уже думала, что ты и дорогу забыл к нашему дому – сто лет ведь не приходил.

– Что правда, то правда, – улыбнулся Денисио. – То времени нет, то беспокоить вас не хочется, а сейчас вот пошел Полинку проведать, но Марфа Ивановна сказала, что Полинка у вас.

– У нас, у вас, – сказала Вероника, пропуская его в комнату. И обиженно добавила: – Так ты только ради Полинки? Без этого и не заглянул бы?

Денисио промолчал, и это его молчание весьма неприятно подействовало на Веронику, еще больше убеждая ее в том, что Денисио и вправду стал не таким, как прежде. Полинка же быстро поднялась из-за стола, подошла к Денисио, и Вероника не могла не заметить, как сразу посветлело ее лицо, будто на него, прорвавшись сквозь мглу, упал луч солнца.

– Добрый вечер, Денисио, – сказала она. – Я очень по тебе соскучилась. Очень. Ты почему не приходил ко мне ни вчера, ни позавчера? Марфа Ивановна приготовила для тебя твои любимые пельмени, а тебя все нет и нет.

Не стесняясь ни Валерия, продолжавшего сидеть за столом, ни Вероники, Денисио обнял Полинку за плечи и ответил:

– Занят был, Полинка, потому и не приходил. – Засмеялся. – Надеюсь, пельмени не пропали? Теперь-то я с ними расправлюсь. Так и скажи Марфе Ивановне.

Он говорил, не убирая руку с плеч Полинки, и Валерий, взглянув на Веронику, ехидно ей подмигнул и так же ехидно усмехнулся: видишь, мол, веселенькую оценку? Ни стыда у обоих, ни совести…

Однако Вероника совсем не так отреагировала но усмешку Валерия, как тот ожидал. Она лишь мельком посмотрела на него и Валерий без особого труда прочитал в ее взгляде: «Олух ты царя небесного, в дружеском, братском жесте Денисио ты усматриваешь черт знает что…»

– Садись за стол, Денисио, – предложила она. – Почаевничаем вместе.

– Если хозяин не возражает, – проговорил Денисио. – Что-то он хмурый сегодня.

А Полинка сказала:

– Вот здесь садись, Денисио, рядом со мной. Я буду за тобой ухаживать. Ну, а если придет Федя, ты пересядешь. Хорошо?

– Конечно, Полинка.

Она вдруг как бы спохватилась:

– Да ты ведь еще ничего не знаешь: Веронике и Валерию я уже успела обо всем рассказать, а тебя ведь еще не видела. Давай-ка я налью тебе чаю, ты будешь пить, а я стану рассказывать. Хорошо?.. Ну вот… теперь слушай. Вчера и получила от Феди письмо. Он едет домой. Домой, понимаешь? В последнем бою его ранили. Он пишет, что рана совсем пустяковая, но летать ему пока нельзя. Надо вылечиться. Вот сюда его ранили, в левое плечо. Они с Миколой Чередой – только вдвоем – дрались с пятью «мессерами». Представляешь, Денисио: вдвоем против пяти! Вот и Валерий говорит: «Отчаянные ребята!» Ты ведь не подсмеиваешься, Валерий? Они ведь, и вправду, отчаянные?

– О чем разговор! – воскликнул Валерий. – настоящие асы!

В голосе Валерия сквозила явная ирония. «…Злая ирония», – подумал Денисио. Неужели Валерий не понимает, что это подло?

Вероника – молодец. Сидит молча, опустив голову. И в глазах слезы. Переживает, на мгновение приподняла голову, лишь для того, чтобы бросить взгляд на мужа. Уничтожающий взгляд. Презрительный, полный гнева. Однако Валерий этого не замечает. Или умышленно не хочет замечать и, словно назло Веронике, продолжает все тем же тоном:

– Двое против пятерых – это подвиг. Ты можешь гордиться Федором, Полинка. Если он приедет домой…

– Почему «если»? – Полинка посмотрела не на Валерия, а на Денисио. – Почему он говорит «если», Денисио? Разве Федор стал бы писать, что приедет, если бы не собирался приехать? Он никогда не говорил мне неправду.

– Не обращай на Валерия внимания, – сказала Вероника. – Он любит пошутить, хотя шутки у него не всегда получаются.

– А я не люблю, когда шутят так плохо, – ответила Полинка. – Лучше уж тогда совсем не шутить. Правильно я говорю, Денисио?

– Не надо обижаться, Полинка, – сказал Денисио. – Ты же знаешь, что мы все любим Федора и знаем, что он прекрасный летчик.

– Да, он прекрасный летчик, – повторила Полинка. – (И еще раз: он прекрасный летчик…) Когда он приедет, мы все ему так и скажем. И я скажу, и ты, Денисио, и Вероника, и Валерий… Мы пойдем встречать его на вокзал? Вот только надо точно узнать, каким поездом он приедет. И номер вагона. А я приготовлю цветы. Много цветов. Особенно полевых. Больше всего Федя любит полевые цветы… А еще у меня есть маленький букетик, совсем маленький, уже засохший, но я его тоже возьму с собой. Потому что и у него должен быть такой же. Когда он улетал на фронт, мы с ним так договорились… Да, когда он улетал на фронт… Вы помните тот день? Тогда было много солнца, да, Вероника? Очень много солнца… И шумела, шумела тайга, хотя ветра совсем не было. А почему не она шумела, Денисио? Как будто плакала, я это хорошо помню… Вы думаете, я что-нибудь забыла? Я ничего не забыла, ни капельки, ни капельки… Как-то я нечаянно услыхала: «Полинка Ивлева тронулась умом». Я не заметила, кто это сказал. Кажется, ты, Валерий? А я ничуть не тронулась. Просто у меня иногда начинает сильно болеть голова. Так сильно, что я и передать не могу. И тогда мне начинает казаться, будто однажды мне сообщили, что Федя погиб на войне. Господи, если бы вы знали, как мне становится страшно, когда я об этом думаю. Но вы об этом не знаете, никто об этом не знает…

Полинка вдруг поставила на стол чашку с чаем, подняла руки и пальцами начала растирать виски. Только минуту назад в глазах ее, в голосе, в каждом жесте была жизнь, ничто не предвещало каких-либо неожиданных перемен, и вот как-то сразу совсем потух и без того слабый румянец на щеках, потухли глаза, в которых на смену оживленности, хотя и появилась отсутствующая, доселе осмысленность, но она, эта осмысленность, скорее напоминала муку, незатаенную боль, чем просветление.

Первым эту перемену в ней заметил Денисио. Не раз и не два в его присутствии с Полинкой происходили вот такие внезапные превращения, и как бы он ни старался отвлечь ее, не пустить в реальный мир, в котором Полинку подстерегают страдания, ничего у него не получалось. Может быть, Полинка и сама страшилась переступить невидимый порог, разделяющий две половины ее жизни, однако была какая-то неподвластная ей сила, заставляющая ее сделать роковой шаг.

Вот и сейчас, всё увидев, Денисио сделал очередную попытку воспрепятствовать переходу Полинки в реальный мир, хотя и сознавал, что в его желании это сделать есть что-то противоестественное, что по-человечески не может быть оправдано. Он ведь должен бы стремиться к тому, чтобы на Полинку как можно реже находили затмения и чтобы она в конце концов стала совершенно нормальным человеком, а он, наоборот, действует в противоположном направлении, пытаясь оставить Полинку в состоянии далеком от нормального. Правда, делал он это из сострадания к Полинке, так как видел, что когда мозг ее затуманен, она не испытывает тех душевных и физических мук, которые испытывает, когда все начинает воспринимать так, как оно есть.

– Полинка, – сказал Денисио, прикоснувшись своим плечом к ее плечу, – почему ты совсем не уделяешь мне внимания? Говоришь, что соскучилась по мне, а сама даже не смотришь на меня, а если и смотришь, то как-то безучастно, будто я совсем чужой тебе человек. Ты слышишь меня, Полинка?

– Подожди, Денисио, – ответила она тусклым, безжизненным голосом. – Пожалуйста, я очень тебя прошу, не мешай мне…

– Чему не мешать, Полинка? О чем ты говоришь? Давай, я налью тебе еще одну чашку чая. Ты ведь просила, чтобы я ухаживал за тобой. Просила?

Он говорил, а сам заглядывал ей в лицо и видел, видел по ее глазам, что его слова до нее не доходят, она хотя и слышит его голос, но он как бы обтекает ее, как тихий ручей обтекает встретившийся на пути заросший травой островок. «Она сейчас вся в себе, – тоскливо подумал Денисио. – Она уже осталась наедине со своей болью, все остальное, что ее окружает, и мы в том числе – вне ее сознания и вне ее мире ощущения…»

И все же он сделал еще одну попытку отвлечь ее от этой боли.

– Ты просила, – сказал он, – чтобы я поухаживал за тобой до тех пор, пока придет Федя. Я правильно тебя понял? Или, может быть…

Полинка повернулась к нему лицом, посмотрела на него долгим взглядом, И Денисио умолк, так и не договорив. Умолк потому, что увидел в ее глазах ту самую осмысленность, которую видел не раз и которая, как он знал, вместо облегчения приносит ей нечеловеческие муки.

– Не надо о Феде, Денисио, – попросила Полинка. – Зачем ты?.. Я ведь все знаю. И ты тоже знаешь. Феди давно уже нет и никогда не будет… Господи, как бы я хотела, чтобы и меня больше не было…

Она поглядела на Веронику, на Валерия, обвела комнату таким взглядом, точно удивляясь, каким образом она в этой комнате оказалась, потом снова взглянула на Веронику и сказала:

– Извини меня, Вероника.

– За что? – опросила та.

Слабая, какая-то болезненная, улыбка тронула губы Полинки.

– Я ведь незваный гость. Явилась вот…

– О чем ты говоришь, Полинка! – воскликнула Вероника. – О чем ты говоришь! Ты не можешь быть незваным гостем. Я всегда тебе рада, всегда, Полинка! Когда ты долго ко мне не приходишь, мне становится очень грустно.

– Спасибо тебе, Вероника. Большое спасибо. А сейчас я пойду. Ты проводишь меня, Денисио?

Когда они остались вдвоем с Валерием, Вероника села за стол и долго, очень долго сидела молча, так же, как давеча Полинка, пальцами растирая виски. Валерий спросил:

– Ты чего?

– Как все-таки ужасно устроен мир! – сказала Вероника. – Как правило, страдания выпадают на долю святых людей, хотя все должно быть наоборот…!

3

Вот уже пятый день ни один самолет эскадрильи не поднимался в воздух – в цистернах, врытых по самые люки в землю, не осталось ни литра бензина. И никто не знал, когда его подвезут. На телефонные звонки в штаб училища капитану Шульге раздраженно отвечали:

– Горючего нет не только у вас, его нет ни в одной эскадрилье.

Не менее раздраженно капитан говорил:

– Меня не интересует, что есть и чего нет в других эскадрильях. Я говорю о том, чего нет у меня. Летчики истомились от безделья. Вам это понятно?

На другом конце провода зло усмехались:

– А вы заставьте своих летчиков рыть окопы. Чтобы они не томились от безделья.

Петр Никитич в сердцах бросал трубку, ворчал сквозь зубы:

– Сволочи! Штабные крысы!

Он, конечно, понимал, что от работников штаба ничего не зависит, но унять своего раздражения не мог. Его и самого, не меньше, чем летчиков, угнетало безделье, и от сознания своего бессилия что-то изменить, он не находил себе места. В последнее время Петр Никитич вообще стал необыкновенно раздражительным – он не мог, да и не хотел примириться с мыслью, что вот уже год как идет война, почти все, кто вместе с ним начинал летную жизнь, давно воюют, многие из них уже погибли, а он, летчик-истребитель капитан Шульга, еще даже не видел настоящего воздушного боя, не слышал, как взрываются сброшенные немцами бомбы, как гремят, не умолкая, пушки. «Настоящая тыловая крыса!» – говорил он о самом себе.

Единственным человеком, с кем Петр Никитич отводил душу, был Денисио. Капитан любил этого сдержанного, образованного летчика, о котором супруга Шульги Лия Ивановна говорила: «Интеллигент в самом хорошем смысле этого слова». И так повелось, что почти каждый воскресный вечер Денисио был гостем Лии Ивановны и Петра Никитича. За рюмкой водки или чашкой чая он засиживался у них допоздна и каждый раз Лия Ивановна просила его рассказать что-нибудь об Испании.

И он рассказывал. Об андалузских токадорес – исполнителях народных песен под гитару, о том, как испанцы лихо отплясывают севильский танец «севильяну», как они пляшут фанданго, башмаками отбивая чечетку, а пальцами выщелкивая не хуже, чем кастаньетами. Рассказывал о зверствах наемных убийц – пистолеро, о воздушных боях над Мадридом, на который дуют холодные ветры с Гвадаррамы, о Гарсиа Лорке, которого он называл не иначе, как великим поэтом. И читал его стихи – на русском и испанском. Лия Ивановна слушала его, затаив дыхание, а Петр Никитич нет-нет, да и говорил:

– Счастливый ты человек, Андрей. И пожить-то еще как следует не успел, а сколько повидал. Не то, что я…

Как-то в середине дня они вдвоем – Денисио и Петр Никитич – пошли побродить по городу. Был не по-сибирски жаркий и душный день, форму они одевать не стали, пошли просто как «штатские». Денисио предложил:

– Я знаю местечко, где всегда есть холодное пиво. Как вы на это смотрите, Петр Никитич?

– Весьма положительно, – ответил капитан Шульга.

Местечко это оказалось в естественном парке: высоченные ели, столетние дубы, клены, кругом зелень, точно в лесу. По парку протекал неширокий – пару шагов от берега до берега – ручеек с чистой прозрачной водой. Бот у этого-то ручейка и стояла деревянная избушка с одним единственным окном, через которое дебелая девица, килограммов сто весом, протягивала страждущим кружки с пивом.

Петр Никитич и Денисио уже подходили к этой избушке, когда неожиданно услыхали:

– Граждане «эс-сэ-сэр» не проходите мимо искалеченных проклятой войной своих соотечественников. Смерть немецким оккупантам!

Вот только теперь они и заметили рядом с дорожкой, в тени разлапистой ели, двух калек. Один из них – без обеих ног, сидел на самодельной низенькой деревянной колясочке, другой, однорукий, лежал на траве, положив примитивный протез, лишь отдаленно напоминающий человеческую руку, у своих ног. На обоих были выцветшие гимнастерки с расстегнутыми воротничками и такие же выцветшие, но чистые пилотки со следами отвинченных звездочек. Оба были не совсем трезвы.

Петр Никитич сказал Денисио:

– Подойдем, гражданин зс-сэ-сэр?

Денисио ответил:

– Давайте вначале возьмем пива, – и для «соотечественников» тоже, – потом подойдем.

Они так и сделали. Взяли четыре кружки пива и вернулись. «Соотечественники» заметно оживились.

– Хоть вы и в штатском, – сказал тот, что сидел в коляске, – но даю голову на отсечение, что оба командиры: штатские, сволочи, бросят, как собаке кость, рублишку – и мимо. Брезгуют. Да не каждый и остановится. Другой взглянет так, будто и нету тут никого, и двигает дальше… Тузы.

Безрукий добавил:

– Мы с такими тоже по-свойски. Отпеть умеем.

Денисио спросил:

– Солдаты?

– Я рядовой, – ответил безрукий. – Пехота. А он старшина. Танкист. Да одном фронте были. Обоих и покалечило под Киевом. Встретились здесь, в Тайжинском госпитале. Вона, слышь, командир, куда нас занесло!

Он поднес к губам кружку с пивом, начал тянуть маленькими глотками, рука у него дрожала, будто жил в ней очень уж беспокойный нерв, с которым солдат не мог справиться. Потом он поставил кружку на землю, спросил у старшины:

– А ты чего не пьешь, Трофим? И чего молчишь? Командиров, небось, побаиваешься? Так тебе уже на «губу» никто не отправит. И в штрафбат не попадешь – даже там такие, как мы с тобой, не нужны. Калеки и есть калеки…

– Это точно, – подтвердил старшина. – Теперь мы уже никому не нужны. Отвоевались. Разве что в собачий ящик, где шкуры сымают…

– Чего ты такой злой, старшина? – спросил капитан Шульга. – Сам-то откуда?

– Из-под Оренбурга. Чего, спрашиваешь, злой я? А с чего, скажи, добрым быть? Откуда ей взяться, доброте-то? Выписали вот из госпиталя, дали билет до Оренбурга, харчишек на дорогу, сотню рублей. И сказали: «Езжай домой, Трофим Иваныч Малов. Там тебе собес пенсию назначит. Будешь жить на государственном обеспечении…» Вот так… А спросили они у Трофима Ивановича Малова, кому он, вот такой безногий, дома нужен? Жинке своей? Так она, когда получила от меня известие из госпиталя, что обрубком я стал, написала: «Прости меня, Трофим, но не знаю я, как же мы в твоем положении жить будем. Это ж, пишет, не просто болезнь, которую вылечить можно, это ж до конца дней мучиться нам…». Вот так… До конца дней мучиться, значит. Вначале решил: поеду! Приползу домой на заднице, погляжу на нее, повалю на кровать и придушу, как собаку, а сам камень на шею и – в речку. Глубокая у нас там речка есть, не достанут… А потом раздумал. Разве ж она в чем виновата? Обрубок и есть обрубок, а не человек… Вот и Степан безрукий, кореш мой по несчастью, тоже отговаривал. Мы, мол, с тобой, Трофим, все равно конченые типы, так зачем же других жизней лишать. Лучше уж давай, говорит, дотягивать свой безрадостный век никому не мешая. Много ль, мол, нам с тобой надо? На пол-литра да на краюху хлеба напросим, а чего еще?

Степан сказал:

– Оно, конечное дело, но ночам кошки на сердце скребут. Лежишь где-нибудь под забором, глядишь в темень и думаешь: «Как же оно получается? По радио только и слышно: „Защитники родины“. А на деле што?» Отволок я Трофима безногого в приют для таких, как он, а там шипят, как гадюки. Местов, видишь ли, нету, слишком много шлют сюда разных безногих-безруких. Будто мы сами себе руки и ноги поотрывали.

– Так и не приняли? – спросил Денисио.

– Так и не приняли. Сказали, чтоб через пару недель заглянули. Один инвалид, который разговор этот слыхал, разъяснил ситуацию: за пару недель, мол, два-три защитника родины копыта отбросят, тогда и места появятся… Ну, больше мы туда не обращались. – Степан допил пиво, вытер рыжеватые усы, поочередно взглянул на Петра Никитича и Денисио, поинтересовался: – А вы, извините за нахальное любопытство, почему в глубоком тылу находитесь, а не там, где, как в песне поется, гром гремит – земля трясется? Броня?

– Летчики мы, – сказал Денисио. – Молодых летать учим.

– А-а… Это другое дело. А то ведь встречаются и другие. К примеру, разные начальнички. Один пузан молзаводом руководит, другой директором фабричонки по пошиву дамских чулок устроился, третий цыплят для фронта заготовляет, хотя цыплятами на фронте и не пахнет. И у всех броня. Понадежней, чем у Трофимова танка. Правильно я говорю, танкист? Я бы таких «броненосцев» в одну теплушку – и всех сразу на передовую. А на их место – инвалидов. Справятся. Не боги горшки лепят…

– Загинаешь ты, – сказал Трофим. – Назначь, к примеру, тебя или меня цыплят заготавливать, что получится? А то, что пропьем мы не только цыплят, а и всю заготконтору. Потому что мы с тобой уже негодные элементы.

– А кто нас такими элементами сделал? – зло крикнул Степан. – Кто? Почему к нам такое отношение? А если б встретили нас, калек, по-человечески, да одели бы, обули, да хоть маленько ласки нам, тепла душевного, ремеслу бы какому выучили в нашем инвалидном положении, разве б мы стали негодными элементами? Вот вы, товарищи командиры, можете ответить на мой вопрос? Не можете, а почему не можете? А потому, что в нашей шкуре не побывали… За угощение, конечное дело, спасибо, и за чуткость вашу тоже, но я вам прямо скажу: на вашем месте я давно уже на фронте был бы. Это точно. Совесть моя не разрешила бы мне с целыми руками и ногами в тылу находиться.

– Чего плетешь! – заметил танкист. – Фронту летчики нужны? Нужны позарез, сам знаешь. Полсотни, к примеру, посбивают фашисты, давай новых полсотни, А где их взять, ежели некому учить новых…

– А по моему разумению, надо так делать: выучили молодых летать, вот пускай эти молодые и учат других, а ты, если опытный летчик, двигай на фронт. А то ж как оно получается? Подготовили кое-как зеленых птенчиков, отправили на войну, а их там и пощелкали за неделю-другую. Разве нет? Собственными глазами видал, как горят наши соколики. Смотришь и плачешь от жалости. Да и от злости тоже. Почему, думаешь, не тянут наши супротив немцев? Не нам ли на каждом углу в уши зудели: «Мы летаем выше всех, дальше всех и быстрее всех!» Зудели такое? Зудели! А на деле чего получилось?

И опять старшина-танкист попытался осадить безрукого:

– Распустил ты язык, Степка. Молотишь такое, что и на голову не напялишь. Гляди, как бы за такие слова на крючке не оказался. Подцепят – не сорвешься.

– А плевать у хотел на все крючки! Всех не подцепят.

– Так ты хоть людей не обижай, которые к нам по-человечески.

– Каких людей?

– Вот этих летчиков. Откуда тебе знать, может, они и сами хотели бы на фронт, да не все от них зависит. Правильно я говорю, товарищи командиры?

4

Уже когда капитан Шульга и Денисио возвращались домой, Петр Никитич сказал:

– А ведь этот безрукий солдат Степан испортил тебе настроение. Или нет?

– По-моему, вам тоже, Петр Никитич. Или нет? – усмехнулся Денисио. – Ведь врезал-то он в самое яблочко.

– То есть?

– Разве он далек от истины? Сколько молодых, еще не совсем оперившихся, ушло от нас на фронт? И не могли ли они заменить Денисовых, Трошиных, Мишуковых?

– В том числе и капитана Шулыу? – подсказал Петр Никитич.

– Если честно, то и капитана Шульгу. На фронте он был бы нужнее, но капитан Шульга сам за себя решить ничего не может. А вот что касается летчика Андрея Денисова… – Денисио остановился и преградил дорогу командиру эскадрильи. – Петр Никитич, дорогой, я очень прошу вас, очень. Неужели вы не понимаете, как все мне здесь насточертело! Разве вы сомневаетесь, что мое место давно там? Ведь не сомневаетесь, я знаю. Так почему же, Петр Никитич? Почему?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю