355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Лебеденко » Холодный туман » Текст книги (страница 24)
Холодный туман
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:32

Текст книги "Холодный туман"


Автор книги: Петр Лебеденко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)

Глава шестая
1

Благо, ночи были беспросветно темными.

Невидимые тучи шли эшелонами на запад, и под ними такими же эшелонами шли на восток немецкие бомбардировщики. Далекий гул их ноющих моторов точно накатывающийся гром то приближался, вспарывая тишину, то вновь удалялся, затихая в ночном небе.

И тогда опять наступала тишина, нарушаемая лишь встревоженным криком какой-нибудь ночной птицы, истеричным воплем схваченной ужом лягушки да еле слышным всплеском болотной воды под ногами солдат Мельникова, Хаджи и лейтенанта Тополькова. Седьмые сутки они тащили примитивный свой плотик, на котором, то трясясь от лихорадки, то от нее же обливаясь потом, лежал раненный полковник Константин Константинович Строгов, и рядом с ним часами сидела обессиленная от потери крови медсестра Ольга. Часто впадая в долгое забытье, она шепотом разговаривала или сама с собой, или с воображаемой своей мамой, и полковник Строгов, прислушиваясь к ее словам, печально покачивал головой. Сам он от довольно быстро затягивающейся раны страдал всё меньше и меньше, и если бы не эта проклятая лихорадка, выматывающая из него душу, Константин Константинович, пожалуй, чувствовал бы себя лучше.

Двигались они только ночами, а перед рассветом, обнаружив на своем пути какой-нибудь заросший болотным кустарником островок, причаливали к нему и ждали следующей ночи. Днем, в пределах их видимости, бесконечными вереницами шли в глубь России несметные полчища солдат, грохочущие танковые батальоны, машины с автоматчиками, и полковнику Строгову порой казалось, что уже нет никакой войны, всякое сопротивление наших армий подавлено, и фашисты идут на восток лишь затем, чтобы устанавливать по всей стране свой «порядок». В такие минуты отчаяния, которые приходили к Константину Константиновичу все чаще, у него помимо его воли возникала страшная мысль вытащить пистолет и пустить себе пулю в висок, освободившись таким образом и от душевных, и от физических страданий. Что его удерживало от такого поступка полковник и сам не знал. Если он начинал думать о будущем, оно представало перед ним в самом неприглядном свете. Даже если им удастся, наконец, выйти к своим, разве его не ожидали там такие неприятности, о которых даже помыслить страшно. Вернуться с четырьмя человеками, оставшимися от батальона – кто поверит, что он сделал все от него зависящее, чтобы избежать разгрома?!

За ночь они продвигались не больше, чем на километр, а порой и того меньше. Еще не трогаясь в путь, солдат Мельников отправлялся «прощупать», как он говорил, дорогу, по которой им предстояло двигаться. Вооружался шестом и медленно шел по болоту, через каждый шаг опуская шест впереди себя. Бывало, что он обнаруживал трясину, которая могла в течение двух-трех минут засосать человека, и тогда Мельников отмечал это место вешками, с поразительной способностью обнаруживая их в темноте. Полковнику Строгову и лейтенанту Тополькову он убежденно говорил:

– Скоро начнутся леса. Чую, как вон оттедова пахнет деревьями.

Порой из своей разведки Мельников приносил то обрывок мокрой газеты, который он подобрал на куске поросшей кустарником суши, то выброшенную противогазовую сумку, то оброненную каким-то солдатом и потом не найденную в темноте пилотку. Показывая свою находку Строгову или Тополькову Мельников говорил:

– Тут и думать нечего: мы никак не первыми идем по этим болотам к лесу. Шли туда и раньше наши солдатушки.

С Мельниковым соглашались.

Шла восьмая ночь их болотных мытарств, когда случилось непоправимая беда. Уже мерцал рассвет, уже просматривался, хотя и смутно, темнеющий лесом окоем, им уже пора было укрыться на каком-нибудь островке, но ни впереди, ни по краям никакого островка никто не замечал, а не приходилось сомневаться, что вот-вот забрызжат первые лучи солнца, осветят всю округу, и их плотик в том числе, и тогда немцам ничего не будет стоить их обнаружить.

Так и случилось. Они вдруг услыхали вначале далекий, но с каждой секундой приближающийся гул идущих на восток самолетов. Пониже – клином шли «юнкеры», а повыше – растянувшись цепью, летели прикрывающие их «мессершмитты». Вся эта армада пролетела прямо над ними, но никто из них даже не подумал, что именно оттуда, из поднебесья им угрожает опасность. Она могла угрожать с суши, где бесконечной вереницей двигались немецкие части, но отнюдь не из недосягаемой высоты.

И вдруг – крайний слева «мессер» отвалил от строя, вроде как упал на крыло, заскользил вниз, потом летчик выровнял машину и бросил ее в крутое пикирование. А потом метрах в ста от болота выхватил ее из пикирования и смерчем промчался над плотиком.

– Он вернется! – сказал полковник Строгов. – Он обязательно вернется. Всем надо немедленно разбрестись по сторонам.

И первым, собрав все свои силы, оставил плотик и, почти по пояс погружаясь в болотную жижу, побрел в сторону. За ним оставили плотик лейтенант Топольков и Хаджи. Мельников же, набросив на медсестру зеленую плащ-накидку, лег рядом с ней, наспех прикрыв себя ветками.

Ждать им пришлось недолго. Развернувшись над краем лесного массива; летчик направил машину в сторону плотика и еще издали начал поливать болото пулеметными трассами. Полковник Строгов, погрузившись в зловонную воду почти по самую шею, взглянул в сторону Тополькова и увидел, как лейтенант взмахнул руками, будто, отгоняя от себя что-то страшное, выпрямился во весь рост – и тут же рухнул лицом вниз, не произнеся ни звука. В ту же минуту таджик Хаджи оказался рядом с Топольковым, обхватил его за плечи, приподнял и закричал:

– Убили! Убили Тополькова!

И понес лейтенанта к плотику. А «мессер», набрав высоту, вновь развернулся на сто восемьдесят градусов, опять снизился, теперь уже до бреющего полета и опять еще издали открыл огонь. Затаив дыхание, полковник не сводил глаз с Хаджи, который, не обращая никакого внимания на поднимающиеся от пуль пузырьки болотной жижи, продолжал нести лейтенанта. Вот он положил его на плотик, уронил голову на его мокрую грудь да так и застыл в неподвижности. «Мессер» улетел. Преодолевая слабость, Константин Константинович вернулся к плотику. И первое, что увидел, это неестественная поза солдата Мельникова. Тот лежал лицом вниз, выбросив одну руку вперед, а другую поджав под себя, и вся грязная, давно немытая гимнастерка на спине Мельникова пропиталась кровью, кровь сочилась, не успев еще застыть, также с затылка солдата. Взобравшись на плотик, полковник осторожно перевернул Мельникова на спину и посмотрел на его лицо. Глаза солдата были широко открыты, глядели они в рассветное небо как будто с великой скорбью, и Константин Константинович подумал, что, наверное, в последнее мгновение своей жизни Мельников вспомнил о далекой Сибири, своей жене и детях, которые так и не дождутся его возвращения домой.

Но почему так неподвижна медсестра? Лежит под плащ-накидкой солдата Мельникова так же неподвижно, как лежит сам солдат, прядь густых, в свете раннего утра кажущихся пепельными волос выбились из-под плащ-накидки и рассыпалась по мокрым и скользким бревнам плотика, и в них какая-то безжизненность, мертвость. Константин Константинович хочет приоткрыть плащ-накидку, и уже протягивает к ней руку, но в последнее мгновение опускает ее, страшась увидеть такие же мертвые глаза Ольги, как глаза солдата Мельникова. Вот так он и сидит, полковник Строгов, уже повидавший не одну смерть, но сейчас не в силах преодолеть страх, боясь увидеть глаза девушки, мертво глядящие в небо.

Наверное, Хаджи понял состояние Константина Константиновича. Бесшумно приблизившись к медсестре, он осторожно приподнял плащ-накидку с ее головы, и вначале сам, а потом и полковник, увидели окровавленное лицо Ольги. Это было даже не лицо, а страшная маска, на которую нельзя было смотреть без ужаса. И Константин Константинович снова прикрыл голову девушки, потом тяжело опустился на бревна в безмолвии, словно неживой. А рядом, в таком же застывшем безмолвии, сидел солдат Хаджи, глядя в даль угрюмо молчавшего болота и ничего там не видя. Может быть, в эту минуту он так же, как и полковник, думал о том, что лучше бы было, если бы вместе с лейтенантом Топольковым, сестричкой Ольгой и солдатом Мельниковым он и сам закончил бы свое существование, потому что никакой надежды на избавление от всех физических и душевных мучений нет, да и неоткуда им взяться. «А кета у вас есть? – слышал Хаджи далекий, приглушенный голос Мельникова. – А белка у вас в горах водится?»

Воображение рисовало таджику Хаджи бескрайние равнинные просторы заснеженной Сибири, трескучие морозы, когда слышно как рвется кора деревьев, бродящих по тайге медведей-шатунов, о которых Хаджи раньше никогда не слыхал, и самого солдата Мельникова – живого, доброго, чуткого человека, и видя все это в своем воображении, Хаджи лишь огромным усилием воли заставлял себя сдерживаться, чтобы не застонать от душевной боли, не закричать во весь голос от сжимающего сердце горя.

А Константина Константиновича опять начала бить лихорадка, и почему-то опять стала сочиться рана на шее, но он, кажется, не очень-то и понимал, что с ним происходит, а если и понимал, то не придавал этому никакого значения. Переводя взгляд с мертвого лейтенанта Тополькова на мертвую медсестру Ольгу, с Ольги – на мертвые глаза солдата Мельникова, полковник Строгов чувствовал, как в нем и самом что-то умирает, как пустеет его душа и как покидают ее жизненные силы. А когда вдруг с необыкновенной отчетливостью перед его глазами встала картина гибели батальона, у Константина Константиновича снова, но на этот раз еще сильнее, чем прежде, возникло желание немедленно покончить с собой, тем самым разделив участь всех, кого уже нет в живых. Кто знает, возможно он и решился бы на этот крайний шаг, если бы совсем неожиданно для него (да, наверное, и для самого Хаджи) не прозвучал голос солдата:

– Товарищ полковник, ты город Иркутск знаешь?

Константин Константинович ответил не сразу – не сразу до него дошло, о чем спрашивает Хаджи. Хаджи повторил:

– Далеко-далеко Сибирь. Город Иркутск…

– Есть такой город, Хаджи, – ответил, наконец, полковник.

– А деревня Качаловка – знаешь, товарищ полковник? Иркутск, потом сорок, на силу пятьдесят верст туда, дальше в Сибирь, знаешь?

– Нет, Хаджи, деревню Качаловку не знаю.

– А я знаю, – Хаджи даже оживился. – А я знаю. Дом там друга моего Мельникова. Жена его там, тоже дети. Кто жена и дети теперь помогать будет? Я! Я помогать буду. Конец войне, я еду город Иркутск, потом дальше Сибирь, в деревня Качаловка. Прихожу, говорю жена Мельникова: «Я – солдат Хаджи. Вот так, совсем рядом, воевал я и солдат Мельников. Теперь нет Мельникова, погиб он, теперь – работать, твои дети учиться, потом еще дети будут, твои-мои. Хорошо?» Она говорит: «Хорошо, Хаджи. Все правильно»…

Долго молчал полковник Строгов, глядя на солдата Хаджи. И оттаивала его душа, хотя и медленно, точно крадучись, возвращались к нему жизненные силы. Разве он имеет право добровольно уйти из жизни, разве, разделив участь погибших солдат и командиров своего батальона, он сделает для них доброе дело? И разве не кроется за словами Хаджи, за его желанием взять на себя заботу о семье солдата Мельникова великая сила братства и человеколюбия?

Константин Константинович положил руку на плечи Хаджи, сказал проникновенно, не скрывая своей взволнованности:

– Славный ты человек, Хаджи. Хорошая у тебя душа, Хаджи.

2

Продолжать двигаться дальше при свете дня они не решились. Хаджи нарубил тесаком веток, забросал ими плотик, укрыл этими же ветками, положив их рядом, лейтенанта Тополькова, медсестру Ольгу и Мельникова, сделал что-то похожее на низенький шалашик, куда они залезли вместе с Константином Константиновичем. Ничего другого, кроме как ждать наступления сумерек, у них не оставалось, и с этим приходилось мириться.

Несколько раз в течение дня над ними пролетали немецкие бомбардировщики в сопровождении истребителей, они чутко прислушивались к гулу моторов, с тревогой ожидая, что их могут оттуда, сверху, заметить. Однажды так и случилось. Сквозь просветы в «крыше» шалашика они вдруг увидели, как один из истребителей неожиданно стал пикировать и, снизившись метров до двухсот, открыл огонь из пулемета. Застучали-защелкали пули по бревнам плотика, и в эту самую минуту Константин Константинович почувствовал, как Хаджи словно обнял его, потом надвинулся на него грудью, и полковник понял, солдат прикрывает его своим телом, делает это он не раздумывая, импульсивно, им движет сила посильнее страха смерти и называется эта сила долгом истинного солдата, его честью.

Уже потом, когда замер, растворился в высоте гул самолетов и когда Хаджи выполз из шалашика и сказал: «Опять тихо-тихо, опять все хорошо», Константин Константинович хотел было как-то выразить чувство глубокой признательности солдату, но взглянув на него и поняв, что Хаджи о своем поступке и думать не думает, не стал этого делать. Только, улыбнувшись, спросил:

– А в горах черепахи есть, Хаджи?

Совсем не удивившись этому неожиданному вопросу, Хаджи ответил:

– Черепахи? Это такое животный, что совсем не быстро ползет? Нет, в горах черепахи не живут. Снежный барс в горах есть. Уй, красивый! Гордый, храбрый, ничего не боится. Товарищ полковник снежный барс видел?

– Не видел, Хаджи. И знаешь что, пока мы тут вдвоем, называй меня просто Константином Константиновичем. Мы ведь сейчас с тобой вроде как и не на войне…

– На войне! – не согласился Хаджи. – Война тут тоже есть, товарищ полковник. – Вот война!

Он глазами показал на мертвых Тополькова, Ольгу и Мельникова. Константин Константинович заметил, как Хаджи судорожно глотнул и как болью искривилось его лицо.

– Да, Хаджи, это война, – сказал Константин Константинович… Сумерки будто выплывали из-за недалекого теперь окоема, медленно растекались по болотам, затушевывая редкие кустарники и скелеты давно умерших деревьев, которые начали бросать уродливые тени. Пролетела над плотиком большая птица с сизыми крыльями, неся в клюве болотную змею. Закричали, заголосили лягушки, подала голос выпь. Оттуда, где в сумерках тонул берег, уже не доносились звуки войны: не слышался грохот идущих танков, умолкла трескотня мотоциклов, затихли надрывные завыванья машин и тягачей. Может быть, немецкие части уходили, боясь партизанских налетов, подальше от лесного массива, а может, готовились нанести по этому массиву и скрывавшимся в нем партизанам карательный удар.

Чем ближе к лесу, тем труднее становилось тянуть плотик. Болотная тина опутывала ноги Хаджи, он выбивался из сил, потное лицо сплошь было облеплено комарами, оно опухло, Хаджи до крови раздирал его, не в силах терпеть невероятный зуд, однако это ничуть не облегчало мучений солдата. Константин Константинович, пытаясь помочь Хаджи, шестом подталкивал плотик, но каждое его движение вызывало в раненной шее непереносимую боль, и он с трудом сдерживался, чтобы не застонать.

Наконец, когда уже совсем стемнело, и впереди ничего нельзя было разглядеть, плотик ткнулся в берег, и Хаджи негромко проговорил:

– Совсем твердо нога наступил. Совсем приехали.

Это действительно был берег. В трех-четырех шагах от него начинался лес. Полковник Строгов сошел с плотика, шагнул в темноту и ощутил под ногами густую, теплую траву, на которую еще не упала ночная роса. Он прилег, жадно втянул в себя воздух, закрыл глаза и долго лежал, прислушиваясь к тишине, стараясь представить себе, что их с солдатом Хаджи ожидает завтра. Могут ли быть здесь, так близко от движения немецких войск, партизаны? Если нет, то где их искать? В какую сторону идти, чтобы встретить, пусть не партизанский отряд, то хотя бы местного жителя, лесника, который мог бы помочь в розыске отряда.

И все же это было уже счастье, что они выбрались на берег. Завтра похоронят в одной могиле лейтенанта Тополькова, медсестру Ольгу и солдата Мельникова, приметят место захоронения и отправятся в путь.

– Ночью ни Константин Константинович, ни Хаджи почти не спали. Полковник с тревогой прислушивался к каждому шороху. Пролетит над деревьями ночная птица, зашуршит сухими ветками в поисках пищи ежик, вздохнет болото или ухнет невдалеке сова – и Константин Константинович насторожится, потянется рукой к автомату, заботливо положенному солдатом рядом, и опять чутко прислушивается, незаметно впадая в дремотное состояние, чтобы через несколько минут снова насторожиться.

Ночь, перемежая коротким бодрствованием и таким же коротким забытьём, всегда кажется невероятно длинной, вроде нет у нее ни начала, ни конца. Мысли бродят, точно неприкаянные грешники, ни на чем особо не останавливающиеся, то взлетают, как вспуганные птицы, то падают в темень и исчезают, не оставляя после себя никаких следов.

Так было в эту ночь и с полковником Строговым. Вот он сидит в кресле-качалке на залитой солнцем веранде, рядом, устроившись у его ног на маленькой скамеечке, – сын Валерий, только вчера сдавший экзамен по высшему пилотажу. Он руками делает замысловатые движения, долженствующие, по его мнению, раскрыть перед отцом всю сложность фигур этого самого высшего пилотажа, и говорит: «Понимаешь, па, я всего на пол-секунды завис на петле, а проверяющий, старый-престарый летчик, ему наверное, уже больше сорока, шумит: „Ты что, Строгов, хочешь, чтобы я вывалился из машины вниз головой?“ Потом требует: „Давай „бочку““. Я даю. Отличная получилась бочка, ну, если по-честному, чуть-чуть позже вывел, совсем незаметно, и что ты думаешь, па? Этот старец гнусит:

„Не „бочка“, „кадушка!““ Остряк… Ему бы, думаю, быть конферансье в сельском самодеятельном театре…»

– А какую же он, этот старец, поставил тебе общую оценку? – спрашивает Константин Константинович.

– Чудо какое-то! – восклицает Валерий. – Вылезли мы из машины, идем на круг, где сидят и стоят командиры, и старец вдруг говорит комэске: «Если у вас все так владеют высшим пилотажем, как Строгов, то вас и ваших инструкторов надо представлять к правительственным наградам. – И пожимает мне руку: – Так держать, летчик!»

Константин Константинович открывает глаза, смотрит в ночь, куда торопливо уходит Валерий, полковнику хочется задержать его, но сын скрывается в темноте, а оттуда, из ночи, вдруг показываются лейтенант Топольков, медсестра Ольга и солдат Мельников. Они, обняв друг друга за плечи, подходят к Константину Константиновичу, останавливаются и лейтенант спрашивает: «Вы живы, товарищ полковник?»

– Как видите, жив, – вслух говорит Константин Константинович.

– А нас уже нет, – это сказала Ольга. – Нас уже нет и никогда не будет, товарищ полковник. Никогда. Вы не знаете, кто в этом виноват?

– Я не знаю! – почти кричит Константин Константинович. – Или вы считаете, что во всем виновен я?

Он настороженно ждет ответа.

Лейтенант Топольков, медсестра Ольга и солдат Мельников представляются ему судьями, которые должны решить его судьбу. За ними – не только у битый батальон, за ними сотни, тысячи людей – родных и близких тех, кто по вине полковника Строгова никогда не вернется домой.

«По моей вине? – Константин Константинович чувствует, как кровь приливает к голове, тяжелыми молотами стучит в висках. – В чем же я виноват? Я ничего не успел сделать, все произошло слишком быстро, мне не хватило времени даже для того, чтобы наметить какой-нибудь план действий батальона. Может быть, я был нерешительным? Но в чем это проявилось?»

Он вдруг вспомнил – давно; казалось бы, позабытый эпизод.

Шла война с Финляндией. Будучи тогда подполковником, Константин Константинович, работая в штабе армии, часто выезжал на передовую для координации действий отдельных частей. И вот однажды, находясь в насквозь промерзшем окопе, на стенках которого металлически блестела изморозь, он увидел, как командир роты выпрыгнул из этого окопа и, подняв над головой пистолет, хриплым простуженным голосом закричал: «В атаку, за мной!» И – тут же упал, прошитый пулеметной очередью. А солдаты – уже поднялись, намереваясь ринуться вперед за командиром, но встреченные снежным залпом холодной финской метели и взвизгиванием летящих навстречу пуль, замялись, а два финских пулемета, совершенно невидимых в снежной заварухе, продолжали строчить – и один за другим падали солдаты, и под каждым из них расплывалось красное пятно, тут же заметаемое снегом.

Подполковнику Строгову было ясно, что атака сорвалась, что солдатский порыв, без которого невозможна какая бы то ни было стремительность, угас и что если он, да, лично он, ничего в эту минуту не предпримет, то погибнет вся рота, погибнет без всякой пользы, и он потом никогда не простит себе своей бездеятельности.

Все это промелькнуло тогда в мечущихся его мыслях в одно короткое мгновение – его словно выбросило из окопа, и во всю силу легких он закричал: «Назад, в окопы!»

Солдаты – как будто только и ждали этой команды: один за другим, пригибаясь, чтобы спастись от пуль, начали прыгать в окоп, и скоро на снегу никого не осталось.

А через час, когда Константин Константинович вернулся в штаб, там – уже узнав о том, что случилось – в грубой, оскорбительной форме комдив (фамилию которого подполковник Строгов не мог сейчас вспомнить) обвинил его во всех смертных грехах: «Вы своей нерешительностью, а если хотите, то и трусостью, сорвали наступление не только той роты, которую загналиназад в окопы, но и двух батальонов, последовавших вашему примеру, – кричал комдив. – Какой болван присваивал вам такое высокое воинское звание?!»

Много времени прошло с тех пор, но Константин Константинович до сих пор во всех подробностях помнит тот день, и хотя напрочь забыл фамилию того комдива, сейчас он даже в темноте видит перекошенное гневом его лицо и слышит срывающийся голос. И спрашивает не то у комдива, не то у самого себя:

– Нерешительность?

Солдат Хаджи печально покачивает головой. «Когда человек начинает разговаривать сам с собой, – думает Хаджи, – это плохо. Совсем плохо». Он готов помочь полковнику, но не знает, как это сделать. Он считает, что полковник очень хороший человек. Очень хороший. «Может, как командир, – думает солдат Хаджи, – полковник не совсем хороший. Иначе почему так быстро погиб батальон? Или полковник ничего не мог поделать? Немцев – вон какая сила! Танки, самоходки, самолеты, автоматчики, а мы… Нет, нельзя говорить, будто полковник виноват. Ни в чем он не виноват…»

Лейтенант Топольков, медсестра Ольга и солдат Мельников, продолжая обнимать друг друга за плечи, будто их припаяла друг к другу сама смерть, так же, как Валерий, уходят в ночь. Уходят не оглядываясь. Или нет: вот Ольга на миг остановилась, повернула голову, и полковник на этот миг увидал ее глаза. Из них будто сочился мертвенный свет. Свет, который ничего не освещает. Никто, кроме Константина, Константиновича его не видит; он предназначен только ему. Только его он больно ранит, проникая в самую душу.

«А нас уже нет, – вместе с этим мертвенным светом проникают в душу Константина Константиновича и слова медсестры Ольги. – Нас уже нет и никогда не будет… Вы не знаете, кто в этом виноват?»

– А вы знаете? – вслух спрашивает полковник, глядя в потухающие глаза Ольги, Ему никак не хочется, чтобы они потухли совсем. По крайней мере до тех пор, пока он не услышит ответ Ольги. – Вы знаете?

Однако свет, слегка померцав, угас. А Хаджи сказал:

– Мы похороним их так: лейтенант Топольков и солдат Мельников будут лежать одна могила. Сестра Ольга – другая.

– Почему так? – спросил полковник. – Все трое – солдаты. Солдаты с большой буквы, понимаешь, Хаджи.

– Понимаю. Солдаты большой буквы. Но женщина должна иметь отдельная могила. Так надо.

– Хорошо, – сказал полковник. – Пусть будет по-твоему. – Помолчал, потом добавил: – Вот опять озноб у меня. Холодно. Сыро.

– Сейчас костер будет, – сказал Хаджи. – Когда человек пошел далеко горы, там всегда холодно. А костер – это всегда тепло.

Он поднялся и наощупь в кромешной тьме стал собирать сухие ветки. Через пять-шесть минут, взяв у полковника зажигалку, поджег их, и на Константина Константиновича пахнуло теплом, оно сразу разлилось по всему телу, вызвав приятную дрожь. Он бросил взгляд на темную без конца и края гладь болота и увидел на востоке бледную, едва различимую полоску света, которая, только-только родившись, еще дрожала, набирая сил, чтобы потом неожиданно вспыхнуть и озарить землю гаммой неповторимых красок.

– Скоро рассвет, – задумчиво сказал полковник. – Скоро…

И не договорил. Негромкий, приглушенный темнотой голос, произнес:

– Это наши!

Из предрассветных сумерек к костру, держа в руках кто автомат, кто винтовку, а кто и без всякого оружия, один за другим начали подходить люди, похожие скорее на призраки, чем на солдат и офицеров. Изможденные, заросшие многодневной щетиной, в грязных, измазанных болотной грязью шинелях и плащ-накидках, они замкнутым крутом располагались вокруг костра, не выражая никаких чувств, угрюмо глядели на полковника Строгова и солдата Хаджи и долго молчали, точно немые. Наконец, тот, кто произнес слова: «это наши», присел на корточки и спросил у Константина Константиновича:

– Из какой роты?

Константин Константинович собрался уже было ответить на вопрос, как вдруг молоденький, похожий на мальчишку, младший лейтенант, тоже присел, внимательно вгляделся в полковника, затем быстро вскочил на ноги и бросил руку к пилотке:

– Младший лейтенант Драбодай! Я вас знаю, товарищ полковник. Нас здесь сорок семь человек. Из частей генерала товарища Морозко и генерала Самойлова. Генерал товарищ Морозко убит, насчет генерала товарища Самойлова ничего не известно. Наверное, тоже погиб… Какие будут указания, товарищ полковник?

– Указания? – Константин Константинович слабо улыбнулся. – Какие же я могу дать тебе сейчас указания, младший лейтенант? Самое главное – по возможности, разведать обстановку, чтобы не наткнуться на немцев. Понятно? Организовать, тоже по возможности, питание бойцов… А дальше… Дальше у нас будет одна задача: выйти к своим, соединиться с какой-нибудь частью. Или с партизанами, если они тут есть. Ну, а в первую очередь – похоронить наших погибших товарищей. На плотике они, рядом…

Так началась еще одна страница в жизни полковника Константина Константиновича Строгова. И хотя он не раз думал о том, что страница эта будет далеко не радостной, все же Константин Константинович не мог даже предположить, что она принесет ему столько душевных мук и столько нравственных страданий. – Только через месяц его, больного и измученного лихорадкой, вывезут на самолете на «большую землю», и вот там-то начнется самое страшное. Проверка за проверкой, одно подозрение оскорбительнее другого, тягчайшие обвинения в трусости, в паникерстве, в растерянности, которые привели в гибели сотен людей и в результате – капитан Константин Константинович Строгов становится командиром стрелковой роты, и строго предупреждается, что если он в ближайшее время не смоет свой позор выдающимися подвигами, к нему будут применены самые крутые меры.

3

А летчик Валерии Строгов – сидя на парашютной сумке, пел под гитару:

 
Рассажу чудный сад над Кубанью,
В том саду будет петь соловей…
 

Василь Иваныч Чапанин, дымя папиросой, сказал:

– И под душистою веткой сирени Генка Шустиков день и ночь будет все нежней и нежней целовать свою любимую. Правильно я говорю, Генка?

Шустиков не ответил. Вот уже третий день лейтенанта Шустикова не узнать. Обычно душа нараспашку: этот маленький, похожий на мальчишку летчик, заражал своим постоянным звонким смехом даже самых угрюмых людей, глядя на его бесхитростное, с ясными глазами лицо невольно думалось о чем-то светлом, прекрасном, добром, война далеко отодвигалась, она грохотала где угодно, но только не там, где был Геннадий Шустиков. Часто получал письма от своей девушки – Шустиков сразу же мчался на стоянку самолетов, где обычно под крыльями машин отдыхали летчики, и начинал эти трогательные, полные восторженной любви, письма читать вслух, ничего и никого не стесняясь, потому что не видел в искренних словах дедушки ничего такого, чего можно было бы стесняться. Наоборот, он считал, что такие слова должны привнести в душу каждого летчика хотя немножко светлой радости, так необходимой на войне.

Да так оно и было на самом деле. Слушая Шустикова, летчики, пусть даже на короткое время, мысленно переносились в другую, довоенную жизнь, где у них тоже были любимые, которые ждали их и мечтали скорее с ними увидеться, чтобы больше никогда не расставаться.

Но вот уже третий день Геннадия Шустикова не узнать. Никто не слышит его смеха, никто не видит его улыбки, и хотя он по-прежнему приходит (приходит, а не прибегает!) на стоянку самолетов с письмами в руках, но не только не читает их вслух, он даже сам, кажется, читает эти письма как-то рассеянно, без всякого восторга, будто те самые слова, которые совсем недавно наполняли его светлой радостью, вдруг потускнели, потеряли свою необыкновенную притягательную силу.

Командир эскадрильи Микола Череда, оставшись наедине с Денисио, сказал ему:

– Что-то не нравится мне настроение Шустикова. С таким настроением ходить на боевые задания – дело швах. Согласен?

– Согласен.

– В таком случае, у меня к тебе просьба: поговори с ним по душам, постарайся узнать, какой червь его гложет… Понимаешь, я бы и сам, да ведь он, вижу я, порядком прикипел к тебе. С тобой он будет откровеннее. Договорились?

– Договорились.

– Ну и порядок. А сегодня в небо я его не пошлю. Найду какую-нибудь причину.

– Пусть его техник скажет ему, будто мотор подбарахливает, требуется профилактика.

– Правильно.

Шустиков не сразу поверил, что мотор «подбарахливает». Залез в кабину, запустил двигатель, начал гонять его на разных оборотах. Все вроде было нормально, но на форсаже действительно что-то не ладилось: мотор не набирал нужные обороты (дело рук авиатехника). А время вылета эскадрильи на боевое задание приближалось, летчики уже надели парашюты, и первая пара истребителей уже выруливала на взлетную полосу, Шустиков же, выключив, наконец, зажигание, вылез из кабины и подошел к технику:

– Не переживай, Михеич, – мягко сказал он. – Машина – она и есть машина.

Авиатехник, пожилой уже человек с седоватой бородкой (по званию, как и его командир Шустиков, был лейтенантом, но все его называли только так: Михеич), тоже, как и другие, не мог понять, что произошло с летчиком. И дело не только в том, что как-то сразу поугасла неуемная прежде жизнь – оптимизм Шустикова, и словно чьей-то нехорошей рукой стерлась с его лица мальчишеская улыбка, дело было еще и в том, что летчик лишь два-три дня назад не мог и подумать остаться на земле, когда вся эскадрилья уходит в бой, а тут вдруг сразу вроде как потерял интерес к полетам, и даже больше: Михеичу казалось, будто лейтенант даже внутренне радуется, что по причине «подбарахливания» мотора ему не приходится лететь на задание. Зная Шустикова так, как хороший отец знает сына, Михеич и мысли не мог допустить, что летчик ни с того ни с сего начал трусить. На его счету было уже около полусотни боевых вылетов, три лично сбитых «мессера» и два «Ю-88», командир эскадрильи Микола Череда не раз рассказывал о том, как Шустиков с отчаянной решимостью всегда бросался в самое пекло воздушного боя, чтобы или прикрыть своей машиной того, кому угрожала опасность быть сбитым, или с такой же отчаянной решимостью шел в атаку, что-то веселое, озорное крича по самолетному радио. Нет, думал Михеич, все что угодно, только не трусость… Но тогда что же?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю