Текст книги "Холодный туман"
Автор книги: Петр Лебеденко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
Внимательно следя за стрелкой компаса, Балашов в то же время часто бросал взгляд и на небо, становившееся все более мрачным и темным. И что особенно его тревожило – оно опускалось на тундру все ниже и ниже, впереди окоем почти не просматривался, и Балашову казалось, будто он летит в какую-то ловушку, которая вскоре бесшумно за ним захлопнется, как захлопывается капкан, когда в него попадает лапа зверя. Потом он увидел, как свирепая волна снежной свистопляски словно вырвалась из-за черного горизонта и несется ей навстречу, холодными щупальцами хватая за крылья машины, ослепляя плексигласовый козырек, сотрясая рули управления.
И вдруг тундра исчезла – ее больше не стало. Не то тучи, не то черная мгла закрыли землю, и самолет теперь летел в сплошном мраке, чудовищные вихри бросали его вверх и вниз, стрелки приборов метались, как сумасшедшие, словно машина попала в магнитную бурю. И, доверяясь теперь не приборам, а своему чутью, Балашов осторожно потянул ручку управления на себя, решив уйти подальше от земли, от столкновения с ней, а если удастся, то и пробить облака, чтобы продолжать полет над ними.
Хотя в училище и давали курсантам по программе несколько «слепых» полетов, но, во-первых, их было явно недостаточно, а во-вторых, как правило, «вслепую» летали в идеальную погоду, когда нет болтанки и самолет отлично слушается рулей, и курсанту необходимо лишь внимательно следить за приборами. Однако даже и в этом случае, «слепой» полет является весьма сложным элементом вождения машины. Как бы пилот не заставлял себя доверяться приборам, он не мог до конца отрешиться от своих обманчивых чувств: ему все время кажется, что эти самые приборы показывают совсем не то положение машины, в котором она находится. То ему чудится, будто самолет вдруг потерял скорость и вот-вот свалится в штопор, то словно он завалился на левое или правое крыло и начинает виражить, а то курсанту представляется, что он летит вниз головой, и он судорожно сжимает ручку управлении, желая исправить положение но сидящий во второй кабине инструктор спокойно говорит: «Все нормально, продолжайте горизонтальный полет…».
Так вот, «слепой» полет, как уже говорилось, даже при идеальной погоде является весьма сложным элементом пилотирования, когда же самолет попадает вот в такую заваруху, даже опытному летчику становится не по себе. Балашов в подобной ситуации оказался впервые. Нельзя сказать, что он окончательно растерялся или что страх парализовал его волю. Он делал все, что от него зависело, но, к его несчастью, сейчас от него зависело очень мало.
Чем упорнее он карабкался вверх, тем гуще и чернее становились облака и тем сильнее болтало машину. А потом он вдруг увидел, как крылья начали покрываться тонкой коркой наледи, вначале совсем прозрачной, а затем серо-голубоватой, и эта корка всуе утолщалась и легко было догадаться, что машина обледеневает. Вот уже и рули постепенно стали отказывать, и скорость катастрофически падала, а это означало, что не пройдет и нескольких минут, как самолет свалится в штопор, и вынести его из него в такой кутерьме вряд ли удастся.
Теперь ничего другого Балашову не оставалось, как снова начать пробивать толщу облаков, но уже не вверх, а к земле. Дай только Бог, чтобы между землей и нижней кромкой облаков оставался хотя бы небольшой просвет – пятьдесят, сто метров, – тогда Алексей успеет вывести самолет в горизонтальный полет, и даже если там, над тундрой, – все еще продолжает бушевать пурга, он попытается сесть на вынужденную и переждать непогоду.
Стрелка высотомера медленно ползла влево. До земли – сто пятьдесят, сто, семьдесят пять, пятьдесят метров… И никакого просвета. Длинные когти мохнатых рук пурги, похожие на руки безглазого чудовища, опять вцепились в машину, рванули ее вверх, рванули легко, как резиновый мячик, а затем стремительно бросили вниз, и это было последнее, что ощутил Алексей Балашов, после чего наступила тишина, и все его чувства как бы умерли или оцепенели…
Его отыскали на другой день.
Он лежал, засыпанный снегом, под обломками фюзеляжа. Лежал совершенно недвижимый, с потемневшим лицом, с застывшими потоками крови на щеках и на лбу, с неестественно подвернутой, причудливо изогнутой левой рукой. Он не пришел в сознание и тогда, когда его извлекали из-под обломков, несли к стоявшему рядом санитарному самолету, и на аэродроме, когда переносили в машину скорой помощи.
И лишь на третий день, уже в больничной палате он впервые открыл глаза, увидел сидевших у его койки врача и командира своего авиаотряда и, как ни странно, сразу все вспомнил: память воскресила в нем малейшую деталь его последнего полета, вплоть до того момента, когда пурга стремительно швырнула машину к невидимой земле.
Взглянув на командира отряда и врача, Балашов перевел взгляд на замурованную в гипс левую руку и вдруг спросил:
– Я буду летать?
И по тому, как командир на мгновение отвел глаза, и по тому, как врач сказал: «Об этом еще не время думать», он понял: нет, летать он больше не будет. Никогда.
Медленно повернув голову к стене, Балашов заплакал…
Более полугода он пролежал в больнице. В трех местах перебитая рука никак не поддавалась «ремонту», как однажды выразился хирург. Она так и осталась слегка изогнутой и немного короче правой, да и силенок в ней значительно поубавилось.
Почти каждый день Балашова навещали летчики. Они понимали, какую душевную боль постоянно испытывает их товарищ, и хотя знали, что утешить они его не могут, все же старались по силе возможности отвлечь его от мрачных мыслей, рассказывая разные байки из жизни авиаторов, часто придуманные ими народу. Конечно, Балашов несказанно был благодарен им за их искреннее внимание, он теперь любил их всех, как братьев, и был уверен, что любовь эту пронесет через всю свою жизнь, но когда ему говорили: «Тебе незачем уходить из авиации. Будешь на какой-нибудь должности», он отвечал: – Нет. Не смогу.
Он и вправду не смог бы. Не смог бы ежедневно, ежечасно видеть, как летчики улетают на задания, провожать их тоскующим взглядом и чувствовать, как душа его рвется вслед за ними – нет, это ему было не под силу. Вот если бы он с детства не вынашивал свою мечту, если бы не пел от счастья, когда эта мечта осуществилась, тогда другое дело. А теперь… Теперь он вынужден искать другую дорогу…
2
Ему могли предоставить льготы при поступлении в авиационный институт, однако Балашов решил совсем уйти из авиации. Почему он выбрал юридический факультет в университете, Алексей и самому себе не смог бы объяснить. Наверное, ему теперь было все равно – лишь бы не сидеть сложа руки, лишь бы приобрести какую-либо специальность. И в первые два года учебы он не находил ничего интересного в многочисленных лекциях «крючкотворов», как некоторые студенты называли своих профессоров и доцентов. Государственные законы прошлого, государственные законы настоящего, уголовные статьи с пунктами и подпунктами – от всего этого пахло схоластикой, потому что в реальной жизни все было по-другому, законы сплошь и рядом нарушались, нарушались даже в зависимости от того, какой линии придерживались судьи, обвинители, насколько они были порядочными и честными людьми.
Но вот однажды (был Балашов в это время уже на третьем курсе) ему довелось присутствовать не на таком уж громком, но довольно трагическом судебном процессе: на скамье подсудимых оказался некий Невзоров, молодой человек лет двадцати пяти, художник по профессии, обвиняемый в убийстве другого художника, своего приятеля Дедкова. Накануне они довольно серьезно повздорили (дело происходило в мастерской этого самого Невзорова) их перебранку, едва не доведшую до драки, многие слышали, но, как это часто бывает, никто не стал вмешиваться – от греха подальше. А на другое утро, придя в свою мастерскую, Невзоров вдруг обнаружил Дедкова, лежащего рядом с мольбертом. Как он здесь оказался, Невзоров не имел никакого понятия – мастерскую они покинули вместе, даже не попрощавшись; Невзоров ушел домой, а Дедков остался в своей мастерской, которая была рядом. Невзоров не помнил, закрыл ли он свою дверь на ключ, ему тогда было не до этого, настолько возникшая ссора выбила его из колеи.
Увидев лежащего в неестественной позе своего приятеля, но еще не подозревая, что тот уже мертв, Невзоров, ни минуты не раздумывая, бросился к нему, стал тормошить, приподнял его голову, обхватил ее руками:
– Сеня, ну Сеня, ну что это ты? Ну я виноват, слышишь, я виноват, прости меня. Слышишь, Сеня? Тебе плохо?
И тут только увидел под ним лужицу крови и почувствовал, как уже захолодело его тело, как оно безжизненно, совсем безжизненно, и Невзорова объял ужас, в нем и в самом все помертвело, и он долго сидел в сковавшем его оцепенении, продолжая держать в руках голову Дедкова и что-то говорить ему совсем невнятное, невразумительное, и ему казалось, что он сходит с ума от неожиданного потрясения. А потом он увидел в полутора шагах от Дедкова какую-то железную трубу, примерно с метр длиною, и труба эта была в крови, что, конечно, могло означать только одно: именно она явилась орудием убийства. Осторожно опустив голову Дедкова на пол, Невзоров, сам не зная зачем, потянулся к этой трубе, взял ее в руки и бездумно начал осматривать, как бы ища в ней ответ, кто и по какой причине лишил жизни его приятеля. Если бы он хотя бы на миг подумал о том, что оставляет на орудии убийства отпечатки своих пальцев, которые станут грозной уликой, он не стал бы этого делать, но Невзоров ни о чем таком не думал, не мог думать, потому что мысли его путались, ему то начинало казаться, что все, что они видит, это просто тяжелый сон и самое главное для него сейчас – очнуться, сбросить с себя страшное наваждение, и Дедков в тот же час заговорит с ним, засмеется и скажет: «И чего это мы вчера завелись как дети?»
Но Невзоров знал, что это не сон, не навалившийся на него кошмар, а реальность, Дедков действительно мертв, и хотя он это знал точно, поверить в это было очень трудно.
Вот так Невзоров и сидел у мертвого тела своего приятеля, сидел, чувствуя, как все сильнее щемит, печет сердце, сознавая, что надо как-то действовать, надо что-то предпринимать, но страх оставить Дедкова одного, хотя тот и мертв, оказывался крепче всего остального и не отпускал ни на минуту.
Наконец, он встал и медленно, пошатываясь, словно пьяный, вышел из мастерской и направился в отделение милиции. Оно находилось совсем рядом, раньше Невзоров проходил мимо него сколько раз, а вот сейчас нашел его с большим трудом, колеся по незнакомым переулкам и не догадываясь спросить у кого-нибудь дорогу.
И вот – суд. Невзоров сидит на скамье подсудимых, низко опустив голову и поднимает ее лишь тогда, когда или судья, или представитель обвинения, или защитник задают ему вопросы. Но отвечает он не сразу – смысл этих вопросов доходит до него не тотчас, он долго над ними думает, и это особенно раздражает представителя обвинения – неуравновешенного, вспыльчивого, весьма самонадеянного человека со странной фамилией Брик.
– Вы слышали мой вопрос? – почти кричит этот Брик Невзорову. – Почему же вы не сразу на него отвечаете? У вас со слухом нормально? Я еще раз спрашиваю: признаете ли вы себя виновным?
Невзоров тихо, очень тихо отвечает:
– Да… Но я его не убивал.
Теперь уже и судья возмущается:.
– Во-первых, отвечайте громко, чтобы вас можно было слышать. А во-вторых, как это понять: вы признаете себя виновным и в то же время утверждаете, что не убивали Дедкова. Ну?
– Я не убивал Дедкова… Но если бы между нами в тот вечер не возникла ссора, мы, наверное, вместе бы ушли домой и несчастья не случилось бы… Я так думаю…
– Вы так думаете, – едко усмехается Брик и повторяет: – Вы так думаете. А вот следствие не думает, а представляет суду неопровержимые доказательства вашей вины. На железной трубе, то есть на орудии убийства, обнаружены отпечатки ваших пальцев. Только ваших, ничьих других больше не обнаружено. Вы понимаете?
– Да. Я понимаю…
– Значит, вы держали эту трубу в своих руках, так?
– Да.
– Зачем? Зачем вы брали ее в руки?
– Я не знаю… Я не могу этого объяснить. Я не помню…
Все с той же едкой усмешкой Брик обращается к судье и к народным заседателям:
– Вы слышите? Он не может объяснить. Он ничего не помнит.
Защитник говорит:
– Подсудимого можно понять, он был потрясен, он не отдавал отчета своим поступкам.
– Правильно! – это из зала подал голос студент Балашов. – Разве можно не учитывать состояние человека в подобной ситуации?
– Я попрошу публику не вмешиваться в работу суда, – резко обрывает его судья.
Балашов умолк. Он понимал: все улики – против Невзорова. Но, глядя на него, Балашов не может поверить, что этот человек мог стать убийцей. Почему он не может в это поверить, Балашов не знает. Интуиция? Но она против явных улик кажется просто смешной. И все же Балашов уверен: Невзоров не убийца. Убийцы так себя не ведут. Они выкручиваются, они стараются запутать суд, они, наконец, не оставляют после себя таких явных улик. Да, именно в этом главное – они не оставляют на месте преступления таких явных улик. Дли этого надо быть безумцем. А Невзоров не безумец. Раскольников Достоевского действовал в состоянии полного аффекта, но и он постарался уничтожить все следы своего преступления… Что же мешало Невзорову уничтожить такие следы? Таких помех, судя по всему, у него не было. Значит, следствие ухватилось за первую попавшуюся, лежащую на поверхности, версию, отбросив в сторону всякие психологические нюансы. Защитник, как видно, тоже уверен в виновности Невзорова – он не защищает, а скорее топит своего подзащитного, подбрасывая «идею», что если Невзоров и совершил преступление, то совершил его в состоянии невменяемости, а потому и заслуживает снисхождения…
Невзорова приговорили к десяти годам отбывания в колонии строгого режима. Через месяц он покончил самоубийством. А еще через два месяца был обнаружен настоящий убийца Дедкова – старый рецидивист, почти всю сознательную жизнь проведший в тюрьмах и колониях. На суде он признался: он случайно узнал, что в мастерской Дедкова находится редкая, стоящая баснословно дорого картина известного художника, за которую ему посулили большие деньги. Пробравшись ночью в мастерскую, он неожиданно увидел там самого Дедкова, при свете электрической лампочки работающего над каким-то эскизом. Отступать бандиту было поздно – и в короткой схватке он убил художника.
Узнав об этом, Алексей Балашов долго не находил себе места. Почему-то он испытывал такое ощущение, будто сам был участником трагедии, будто сам был в чем-то виноват перед Невзоровым и хотя понимал, что ничем не мог ему помочь, долго мучился, переживал, не раз даже во сне видел опущенную на грудь голову Невзорова и его отрешенные, полные страдания глаза. И он дал себе клятву: по-настоящему взяться за учебу, окончить университет и посвятить свою жизнь защите людей, над которыми может нависнуть неправедный меч. Да, он станет адвокатом и в этом найдет свое призвание.
3
Университет он закончил с отличием, так же, как когда-то закончил летное училище. И когда встал вопрос, куда поехать для работы (в столице он оставаться не захотел), Балашов решил отправиться на Дальний Восток: там работал его давний приятель и в своем письме писал, что никаких проблем с устройством в органы юстиции абсолютно не возникнет.
Вечером, за день до того, как он и его друзья по университету должны были уезжать и улетать к новому своему местожительству, они собрались в одной из комнатушек общежития, выставили на стол пару бутылок вина, немудрящую закуску и решили: эту ночь не спать, сидеть всем вместе до утра, потому что никто не знает, когда теперь вновь придется увидеть друг друга.
Однако не прошло и часа, как вдруг дверь в комнату открылась и вахтерша общежития провозгласила:
– Алексей Балашов, тебе срочная депеша!..
В этой срочной «депеше» (официальный бланк со штампом) предписывалось Алексею Федоровичу Балашову завтра к десяти ноль-ноль прибыть по такому-то адресу, номер комнаты такой-то, обязательно захватив с собой паспорт и удостоверение об окончании университета. Пропуск товарищу Балашову заказан.
Читая это неожиданное предписание, Алексей все больше хмурился, на лице его явно читались растерянность, недоумение, испуг. Кто-то из друзей спросил:
– Что там, Алешка?
Упавшим голосом Балашов ответил:
– Вызывают в органы НКВД. – Помолчав, добавил: – За каким чертом! Кому и зачем я там понадобился? Завтра мне надо вылетать – у меня билет в кармане.
Вот только минуту назад будущие адвокаты, следователи, прокуроры сидели за столом веселые, балагурили, шутили, делились планами, фантазировали, и сразу все это кончилось, будто к ним в комнату ворвалось нечто такое, что грозило одному из них бедой, бедой непоправимой, хотя никто из них и ведать не ведал, для чего Балашова вызывают в учреждение, мрачная слава которого каждому была известна.
Приятель Балашова Михаил Марьин спросил:
– Кто подписал бумажку?
Балашов еще раз заглянул в «депешу»:
– Какой-то Хлебников. А. В. Хлебников.
Марьин оглядел собравшихся в комнатушке, словно желая убедиться, что здесь только свои, выругался:
– Хлебников? Сволочь первостепенная. Один из ближайших холуев Берии. Дядька мой, брат матери, до прошлого года работал в НКВД, рассказывал о нем. Был когда-то Хлебников начальником заштатной тюрьмы, прославился, как редкий садист. Дошло это до Берии, он и взял его к себе. Будь предельно с ним осторожен, Алеша. Он может мягко стелить, но… Короче говоря, будь все время начеку…
– Садитесь, Балашов, – Хлебников кивнул на стул, стоявший у стола. И повторил, оценивающе разглядывая Балашова: – Садитесь, садитесь. И не чувствуйте себя так напряженно и скованно. А то у меня может создаться впечатление, что вы заранее ожидаете какой-нибудь для себя неприятности. Или я ошибаюсь?
Балашов пожал плечами:
– Почему я должен ожидать для себя неприятности? Мне хотелось бы узнать, для чего меня вызвали?
Губы Хлебникова дрогнули в улыбке.
– Вот видите, – сказал он, – вы уже и слово подобрали соответствующее: вызвали. Мы не вызвали вас, а пригласили. Это ведь разные вещи, согласны?.. Кстати, я забыл представиться – Аркадий Викторович Хлебников. К вашим, как говорят, услугам.
Балашов слегка наклонил голову:
– Очень приятно.
Хлебников вдруг спросил:
– Скажите, Алексей Федорович, почему вы избрали именно юридический факультет? Призвание? Бывший летчик, могли бы пойти в авиационный институт, это было бы вам ближе, не так ли? Или все же призвание?
Вот только теперь Балашов осмелился внимательно посмотреть на Хлебникова. Ничего примечательного в Хлебникове не было. Обыкновенное русское лицо, немного мясистый нос, высокий лоб с намечающимися залысинами, вроде бы спокойные серо-голубые глаза, голос, правда, не очень приятный. Хотя и говорил Аркадий Викторович негромко, все же чувствовалась плохо скрываемая властность и жесткость.
– Так что же? – Повторил свой вопрос Хлебников. – Призвание? Желание помогать нам бороться со всякой нечистью? Или что-то другое?
Балашов ответил откровенно:
– Вначале никакого призвания не было. После того, как со мной случилось это несчастье, – он глазами указал на левую руку, не сомневаясь, что Хлебников, конечно, все о нем знает, – и я узнал, что летать мне больше де придется, мне было безразлично, как сложится моя судьба. Вот только в авиации оставаться я не хотел. Но потом интерес к юридическим наукам захватил меня целиком… Я решил во что бы то ни стало стать адвокатом.
– Это после того, как вы побывали на процессе по делу некоего Невзорова, да?
– Вы знаете и об этом? – спросил Балашов, не слишком, правда, удивившись. – Да, такое решение пришло действительно после того, как я побывал на том процессе.
Хлебников долго молчал, глядя на плотно зашторенное окно и машинально постукивая пальцами по столу. Наконец, перевел взгляд на Балашова и вроде бы раздумчиво проговорил:
– Вой это мне трудно понять, Алексей Федорович. Очень трудно. Просто не укладывается в голове. Летчик, хотя и бывший, профессия весьма мужественная, значит, и характер должен быть такой же мужественный, и вдруг – решение стать адвокатом, защищать всяких уголовников, всякие отбросы общества, выступать с просьбами об их помиловании, о снисхождении к ним, о милосердии… И это в то время, когда в стране происходят величайшие потрясения, когда настоящие враги народа и отечества спят и во сне видят, как бы подорвать устои нашей Советской власти, разрушить наш строй, предать и продать наши идеалы. Вы задумывались об этом, Алексей Федорович? Буду с вами до конца откровенен, так как верю вам… на великих стройках коммунизма, на заводах-гигантах, в шахтах, в государственных учреждениях – всюду окопались люди, связанные с капиталистическими разведками, работают на эти разведки, и становится их все больше и больше. Даже в нашей Красной армии, в том числе и в авиационных частях орудуют заклятые наши враги и, поверьте, с ними не так легко бороться, не так легко вырывать их змеиное жало. Вы понимаете, о чем я говорю? Демагоги, а по сути те же замаскированные враги, кричат на каждом углу, будто с укреплением нашего социалистического строя классовая борьба затухает. Вред! Самый настоящий бред! До тех пор, пока мы находимся в капиталистическом окружении, классовая борьба никогда не затухнет… Я говорю прописные истины, я понимаю, что вы и сами все это знаете, но как же об этом не говорить?!
Хлебников вытащил из кармана платок и вытер выступившую на лбу испарину. Затем встал из-за стола, несколько раз прошелся по кабинету, снова сел на свое место и посмотрел на Балашова.
– Вы спрашиваете, для чего я вас сюда пригласил? Так вот слушайте, уважаемый Алексей Федорович. У меня давно возникла мысль привлечь к нашей работе человека, который бы в некоторых кругах, в частности авиационных, пользовался полным доверием. Понимаете, о чем я говорю? Авиаторы, как вам хорошо известно, народ особый. Особенность эта заключается в том, что в их среде существует некое братство, рожденное, видимо, в силу их специфической работы. Необходимая взаимовыручка, глубокая вера в то, что каждый из них в любое время готов подставить плечо друг другу в кризисной ситуации, если хотите, даже порой наивное представление о чести, которой так когда-то бравировало дворянское офицерство. Короче говоря – клан… Я ведь не преувеличиваю, Алексей Федорович?
– Мне не так долго пришлось служить в авиации, чтобы прочувствовать все тонкости жизни своих бывших коллег, – осторожно ответил Балашов. – Конечно, специфика работы накладывает свой отпечаток, но люди есть люди…
Он говорил, а слова, сказанные Хлебниковым, как бы преследовали его, ни на мгновение не умолкая. «У меня давно возникла мысль привлечь к нашей работе человека, который бы в некоторых кругах, в частности авиационных, пользовался полным доверием».
Балашов невольно внутренне содрогнулся. Оказывается, его и вызвали сюда для того, чтобы привлечь к службе… в органах, для того, чтобы он стал соглядатаем, чтобы, как бывший летчик, пользуясь доверием своих бывших коллег, по сути дела, шпионил за ними, обнаруживал среди них «врагов» и хотя, может быть, не своими руками, но, так или иначе, готовил этим «врагам» печальную участь… Но разве он может на это пойти? Разве он может стать пособником тех, кто калечит судьбы тысяч и тысяч ни в чем неповинных людей? Стать пособником вот этого Хлебникова, у которого лишь одно кредо: «А вы что, не можете п-о-к-а-з-а-т-ь ему, как надо давать показания… Вы следователь, или брат милосердия?!» Нет, он прямо сейчас скажет, что не может принять подобного предложения, не может – в силу своего характера – быть своего рода тайным агентом… Хлебников сказал:
– Вы правы, Алексей Федорович – люди есть люди. Не хочу бросать тень на всех авиаторов, но нам доподлинно известно, что среди них есть немало таких, кто замешан в антигосударственной деятельности. Они всячески маскируются, внешне выглядят патриотами, а сами насквозь прогнили и ждут своего часа. Подумайте, Алексей Федорович, над таким вопросом: вдруг грянет война! Можем ли мы допустить, чтобы в наших вооруженных силах, особенно в авиации, оказались предатели? А они есть, Алексей Федорович, есть. И наша задача уже сейчас, пока не поздно, нейтрализовать их, обезвредить и, если хотите, уничтожить! Кто же должен выполнить эту задачу, если не мы, честные люди, члены большевистской партии, истинные патриоты?! Кто?
Балашов молчал, опустив голову и глядя на свои скрещенные на коленях руки.
«Честные люди, – думал он. – Этот садист называет себя честным человеком. Скольких по-настоящему честных людей он изуродовал? Сейчас вроде и не похож на бывшего начальника тюрьмы. Научился говорить, шпарить как по писанному. А в душе у него что?»
Хлебников, между тем, продолжал:
– Не каждому мы оказываем такую честь, приглашая работать вместе с нами. Нет, не каждому… Бывает, конечно, что мы и ошибаемся. Вот маленький пример. Месяц назад я беседовал с военным летчиком-истребителем. Беседовал вот так же откровенно, как с вами. И знаете, что он мне ответил, когда я предложил ему сотрудничать? «Я, – так он мне ответил, – я не шпион и не доносчик. Я не хочу участвовать ни в какой грязной игре». Да, вот так он мне и ответил. Скажите, Алексей Федорович, может ли так говорить человек, если он патриот своей родины? Нет, конечно. Так может говорить лишь тот, кто не с нами, а против нас. Вы согласны?
Балашов упавшим голосом спросил:
– И что же с этим летчиком?
– Как что? Мы поступили с ним соответственно…
Тот внутренний холод, который Балашов ощутил минуту назад, растекался теперь по всему телу, он, казалось, леденит мозг, подбирается к самому сердцу. «Маленький пример» был приведен не случайно. С ним, бывшим летчиком Балашовым, если он откажется «сотрудничать», тоже поступят «соответственно». В этом можно было не сомневаться. Так что же делать, что же делать? Он вяло, неуверенно сказал:
– Я ведь готовил себя совсем к другой деятельности, Аркадий Викторович. Боюсь, что не справлюсь с той работой, которую вы мне предлагаете.
– Боитесь? Или не желаете? Может быть, вы тоже считаете, что мы занимаемся «грязной игрой»? И не хотите пачкать руки?
– Я этого не говорил, зачем же так ставить вопрос…
– А как бы вы поставили подобный вопрос на моем месте?
Хлебников снова поднялся и начал ходить взад-вперед по кабинету. Не останавливаясь, и не глядя на Балашова. А Балашов вдруг подумал: «Поступить так, как поступил тот летчик-истребитель? Но кому от этого будет польза? Польза? Он вдруг уцепился за это слово, оно не просто промелькнуло в его мозгу, не просто вспыхнуло, чтобы сразу погаснуть, оно как бы высветило какую-то мысль, которая вначале показалась ему расплывчатой, не совсем оформившейся и не совсем ясной, но по мере того, как Балашов, напрягаясь, старался разобраться, почему именно это слово заставило его неожиданно увидеть выход из западни, оно приобретало все более весомый смысл и, наконец, он сразу все понял. Да, конечно, он может принести пользу. Нет, не Хлебникову, а своим бывшим коллегам-авиаторам, он может спасти от расправы не одну жизнь, и пусть это будет связано с огромным риском, пусть он постоянно будет ходить по острию ножа, но до конца останется честным человеком. Он уверен, что среди работников НКВД немало есть людей, которые несмотря ни на что не запятнали свое доброе имя и честь. И он будет одним из них…»
Вот и сбросил Алексей Балашов со своей души тяжкий груз, и почувствовал, как отступил тот внутренний холод, который все время его леденил. Он уже хотел было вскочить, остановить шагавшего по кабинету Хлебникова и сказать, что он согласен, что с радостью принимает предложение, но тут же остановил себя, резонно подумав, что внезапная перемена настроения может вызвать у Хлебникова подозрение. И он продолжал сидеть, делая вид, будто тяжко надо всем размышляет.
Хлебников подошел сзади, положил руку на его плечо и, слегка наклонившись и заглядывая ему в лицо, переспросил:
– Так как бы вы поставили вопрос на моем месте, Алексей Федорович? Разве в моих словах нет никакой логики? Пусть, мол, другие люди копаются в грязи, пусть о других говорят, будто они изверги рода человеческого, а мы постоим в стороне – чистенькие, добрые, великодушные…. Так? А саботажники, шпионы, вредители, заговорщики, вся та мразь, которая стоит у нас на дороге, пускай безнаказанно творит свое черное дело, да?
– Я понимаю вас, Аркадий Викторович, – продолжая смотреть на свои скрещенные на коленях руки, сказал Балашов. – Я очень хорошо вас понимаю. Такое время… Война у самого порога… Никто, конечно, не должен стоять в стороне. Я только выразил сомнение, справлюсь ли со своей задачей. – Он поднялся и теперь стоял лицом к лицу с Хлебниковым, глядя прямо ему в глаза. – Но, наверное, никому из нас не дано право сомневаться в своих возможностях, когда речь идет о делах государственной важности.
Хлебников улыбнулся.
– Вот это речь мужа, а не тургеневской барышни. Да я, если по правде, ни в чем и не сомневался. Летчик есть летчик…
4
Начальник областного управления НКВД Юлиан Васильевич Горюнов встретил Балашова с нескрываемой радостью. Желая показать, что между ними Должны установиться не только служебные, но и дружеские отношения, он сразу же перешел на «ты».
– Понимаешь, Алексей Федорович, мне такой человек как ты, нужен вот так! – Он ребром ладони провел по горлу. – Есть тут у нас городишко Тайжинск, стоит он вроде как на отшибе, а там – отдельная учебная эскадрилья, совсем недалеко от Тайжинска – еще одна летная часть, смотри за этими летчиками да смотри, больно уж они о себе высокого мнения, больно уж спайкой своей гордятся и вроде как поплевывают сверху вниз на наши усилия отыскать среди них затаившихся врагов. Нет, мол, у нас таковых, нечего вам вынюхивать у нас… Видал? Особая каста…
Горюнов вдруг вспомнил, что и сам Балашов тоже имеет отношение к этой «касте», на мгновение смутился, но тут же сказал:
– Ты, Алексей Федорович, на свой счет мои слова не принимай, знаю, что ты совсем другой человек – вот и товарищ Хлебников об этом пишет… Так о чем это я? Да, о Тайжинске. Уже три месяца, как Тайжинский горотдел НКВД без начальника. Твой предшественник пошел на повышение, и его перевели в другую область. Понял? Завтра дам тебе машину, поедешь принимать отдел. Не возражаешь? Ну и добро…
Горюнов приказал принести в свой кабинет чаю и несколько бутербродов, и когда оба сели за маленький журнальный столик, на который миловидная девушка-секретарша поставила стаканы с чаем и тарелку с бутербродами, Горюнов спросил: