Текст книги "Единая-неделимая"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)
III
Дневальный прошел по коридору, прибрал навоз, подошел к дверям и распахнул обе створки. Из сумрака плохо освещенной конюшни на дворе казалось светло. Полный месяц висел в небе. По небу белые и темные, обрывками, как дым, стремились тучи. Казалось, что они стояли на месте, а месяц быстро катился, нырял в них, срывался, сквозил через них перламутром и выкатывался снова, все на том же месте над среднею трубою караульного флигеля.
Это было необычно, и Ветютневу страшно было смотреть на игру месяца в небе. Глубокий снег на дворе, перебуровленный конскими ногами, днем, на солнце, потаял, а ночью примерз прозрачными хрусталями. Двор был – серебряное озеро, покрытое мелкою рябью волн.
Против двери конюшни, в тени низкой и широкой полковой кузницы призраками стояли сбитые в кучу чучела для рубки. Большие головы, цилиндрические руки и ноги, крестовины для прутьев на низких подставках, станки для глины, рамы с подушками для укола штыком – все жило воспоминаниями ран, нанесенных днем.
В стеклянном манеже кузницы струился лунный свет, и столбы с кольцами казались орудиями пытки.
Влево был высокий, четырехэтажный флигель. Он был темен, и только три окна, одно над другим, три лестницы, светились желтыми огнями. Еще дальше шла старинная постройка с двумя башнями, где помещался полковой околоток, а за нею, под месяцем, темная громадная казарма, сквозящая мутным светом ночников.
Ветютнев смотрел на чучела. Переднее, со вздетой на соломенную, рядном обшитую голову солдатской бескозыркой и углем разрисованными глазами, носом, ртом и усами, точно смеялось над ним.
«Разве же может, быть так, чтобы по-живому рубить? А, чать, рубили, кололи!.. Для чего? Эх! Жить бы… Просто… Дома!..»
И вспомнил Ветютнев село.
Было оно в Псковской губернии, в Островском уезде при шоссе. Вытянулось темными избами вдоль глубокой канавы, а в полуверсте был лес. Бор огромадный. Барин, Шереметьев граф, в том бору шесть медведей взял. Ничего себе бор…
И были у них лошади мелкие, и запрягали их в низкие на толстых колесах двуколки, а зимою ездили по глубоким снегам в две лошади цугом на маленьких санках. И было зимою забот много. Напилить, наколоть дров для себя и в продажу, свезти сено в город, живность продать, обменять на ситец, на гвозди, на деготь. Вставали до свету. В избе пылал широкий горн печи и красным светом озарял бревенчатые, темные стены. По их швам торчала пакля и мох. В углу большой образ Казанской Божией Матери, ликом светлый, в фольговой оправе. Под маленьким окном лавка и стол. В углу, за отгородкой, телята и птица, чтобы не померзли в хлеву. Там же постель. На постели дед лежит, шестой год с постели не встает. Дух от него идет нехороший. У печи мать Ветютнева возится, лопаткой хлебы сажает. На дворе темно. Ощупью находит Ветютнев хомут и дугу. Надо запрягать, в Остров ехать – сено везти.
То – было дело… По кабакам гуляли парни. Звенели медь и серебро в толстых кожаных кошельках в медной оправе с застежками. Ходили городские и заводские с бумажной фабрики девки в пальтишках и шляпках, и на площади было слышно, как играл в трактире орган.
Туда можно было поступить половым, и в белой рубахе с алым кутасом и в кружок остриженными волосами ходить, ловко покачивая черным подносом с громадными белыми чайниками. Или сторожем на железную дорогу… А вот заместо того – кавалерийский полк… Рубить, колоть, кричать, не спать по ночам, стеречь лошадей… Для чего стеречь? Им и убечь-то некуда.
Томила лунная ночь. Небо грозило необъятностью, и чуждые мысли лезли в голову. «Защищать Царя и отечество. А что есть отечество? Слово одно, а понятия никакого».
Через двор шел человек. Он появился с угла, от дверей казармы и шел по набитой в снегу дорожке, где ходили люди на уборку в конюшни.
«Смена, – подумал Ветютнев. – Кубыть еще рано. Смена в четыре, а только два пробило. Кому это быть и для чего?»
Солдат в шинели внакидку, звеня шпорами и поскрипывая сапогами по замерзшему снегу, подошел к Ветютневу.
– Тесов?
– Я.
– Ты чего?
– Русала проведать.
– Ничего… Зараз я поил. Чуток побаловалась. Зубы ополоснула.
– Она завсегда так.
Замолчали. Тесов вынул кожаный мятый портсигар и спички и протянул Ветютневу.
– Спасибо. Только я с конюшни выйду. Дежурный не заметил бы.
– Не проходил?
– Корнет Егорьев нынче. Он беспременно пойдет.
– Им всем поймать нашего брата охота.
– Тоже распускать не приходится. Кабы не ходили-то, спали бы.
– Еще и как.
Затянулись папиросками. Задумались.
Разговор шел обрывками. Как во сне, налетали мысли и рождались слова. Словно тучи под месяцем проносились воспоминания. Умирали, тускнея. – Завтра скачете?
– С того и зашел. Русал как, – посмотреть.
– Что же? Надеетесь?
– Коли сами не сплохуем. Русал, он не подведет. С понятием лошадь. Ну, только трудно очень. Зорянко пять лошадей навел. Ну – сигают! Без осечки. Одна другой лучше. У Экса две тоже на репетиции прошли, ни одной рейки не зацепили… Трудно Русалу.
– А она как?
– Хорошо! Говорю – пройдем хорошо, коли не сплохуем, а тут еще барыни эти самые.
– А что?.. У него?
– У него.
– Ну, что же… Дело молодое.
Ветютнев смотрел на луну. Мечтательно, со вкусом пускал дым.
– И все летит, все летит куда-то, – сказал он и пояснил, – луна то ись.
– Заходить скоро будет. За крышу укроется.
– Да. Сказывают, в державе Рассейской солнце не заходит. Нам корнет Мандр разъяснял: во Владивостоке, мол, всходит, а в Калише еще не закатилось. Ужли же все Русская земля?
– Я поездил, видал…
Тесов бросил окурок, сплюнул и продолжал:
– Как вам это объяснить. Вы, псковские, ничего не видамши. Было это, пять годов отсчитать, ездили мы с отцом в Туркестан за воловьими кожами. Земля не наша, совсем непохожая земля. Степь, верблюды, ослы, лошади махонькие, и народ пошел турецкий в чалмах. Не по-нашему молится. И небо не наше. Синее да высокое. Киргиз, сарт, текинец – все чужое. А придешь на рынок чего купить, монета наша и говорят, почитай, все, понять можно, по-русскому.
– Ужли по-русски?
– С чего мне брехать. Не пустобрех. По школам заучёны. И строено все одно как у нас, у тамбовских. Значит, пропал у моего отца тюк с кожами. Да… Пропал, значит, и пошли мы с жалобой. Розыск, значит, чтобы исделать. Является – вот он – урядник. Морда темная, не то арап, не то, кто его знает какой, – туземец. А китель наш, пуговицы орленые, на груди бляха. При шашке. Ну, думаю, как с этаким сговоришься.
– Полагаю – не сговориться. Арап, говорите?
– Да, кубыть вроде арапа. Вынимает, значит, бумагу, перо и выводит: «Протокол… сентября 16-го 1907 года» и пошел: «Вас как, говорит, зовут?»
– Как спрашивает?
– По-русскому.
– Вот те и загвоздка.
– Да, загвоздил. И пишет: «крестьянин Тамбовской губернии» – все, как следует.
– Ученый, вначит… Что же – кожи нашли?
Нашли… Мы его угощать повели. Чай пьет, а вина ни-ни. По закону, мол, нельзя. – Значит, Рассея, а вина не пьет?
– Не пьет. На китайской границе было. Поселок наш небольшой, поселенцы живут. И церковь наша православная. Почитай, тысяч шесть верст от Москвы отъехали, а все Рассея.
– Ишь, ты! Даром, что арапы да туземцы, а выходит все одно Рассея.
– Н-да… Рассея… Отечество… – раздельно сказал Тесов. – Еще сказывают, места есть такие – на собаках ездиют.
– Одного Царя держава, – в тон ему промолвил Ветютнев.
Тесов нагнулся, чтобы пролезть под балясину в конюшню.
– Глянь… Бурашка, никак? – сказал он из конюшни.
– Он самый. Надо дежурного по конюшне упредить, значит, дежурный по полку с обходом пошел»…
IV
По двору, от наружных ворот, черным мохнатым катышком катилась сибирская лайка. Хвост колесом, шерсть, как у медведя, длинными клочьями, тупая треугольником морда опущена, уши насторожены. Бежала она рысью, часто перебирая черными лапами. Вот сбилась на скок и понеслась в глубь двора.
Тесов прошел в денник Русалки, Ветютнев будил уснувшего на навозных носилках дежурного.
– Макар Петрович!.. А, Макар Петрович… Господин унтер-цер… Дежурный по полку идет!
– Я, что… – протирая глаза, сказал дежурный. – Так, разморило малость. Пошукай ребят по взводам, навоз штоб… Не было штоб, значит. А я рыло ополосну.
Дежурный подошел к водопойной колоде и обмыл лицо. Медью красной от ледяной воды оно засияло. Он протер глаза и, бравый и бодрый, прошелся по проходам.
Едва повернулся назад, услыхал звон тонких офицерских шпор, и в коридоре сначала появился Буран, черный, озабоченный пес, а за ним дежурный по полку I корнет Егорьев. Фуражка одета набок с «армейским» шиком. Серо-немецкого, «царского» цвета пальто в рюмочку затянуто в талии белым револьверным ремнем. Блистали золотом, отражая приспущенные огни фонарных ламп портупея и перевязь.
Твердо, шагая по глиняному полу, Макар Петрович подошел к офицеру и, приложив руку к козырьку, четко отрапортовал:
– Ваше благородие, на конюшне 3-го эскадрона Кавалерийского Его Величества полка происшествий никаких не случилось.
Все так же сумрачно было на конюшне, темны были длинные окна, не дававшие света, сопел Контрабас и вздыхала Мушка. Так же лежали лошади на соломе, погруженные в сон или дремлющие с открытыми глазами, и спертый ночной воздух чуть ел глаза молодому корнету. Но от ритуала рапорта все приобрело иное значение. Дежурный шел, не торопясь, разглядывая, нет ли упущений.
Все было исправно, как всегда, в Его Величества полку. Попоны, однообразно сложенные, лежали на полках, обтянутые троками, седла висели на кронштейнах, мундштуки и трензеля были начищены. На конюшенных столбах были повешены металлические копытные расчистки, соломенные жгуты и щетки для соскабливания грязи. Против водопоя стояли бадьи для замывки ног, торбы висели длинным рядом. Во взводах дневальные, в фартуках, с метлами в руках, вытягивались перед офицером. Никто не спал, нигде не пахло табаком и не было раскидано навоза.
У денника Русалки дежурный приостановился.
– Скачет? – коротко спросил он у Тесова.
– Так точно, ваше благородие.
– В час добрый. Сменюсь, приеду посмотреть. Впереди бежал Буран. Он оглядывался и точно спрашивал: «Ну, куда дальше?»
Обошли весь полк. Проходили по душным эскадронным спальням, где кисло, пахло портянками и людским потом. Дежурные сидели за столиками с лампами и писали письма домой, они вставали с рапортом и, провожая коротко отвечали, когда корнет показывал на пустые, чисто постланные койки.
Дневалит на конюшне… В госпитале… Болен… В околодке… В карауле… Вестовым при собрании. Все было в порядке. Сапоги стояли с левой стороны, рейтузы сложены, белье разложено. Дежурный прошел в собрание. Когда проходил по залу, луна освещала картины на стенах. Он задержался перед большим холстом в золотой раме.
Атака полка на пехоту Наполеона. Внизу, убитый, с окровавленным лицом, лежит мальчик – корнет Багговут. «Так умереть! Счастливец!»– подумал дежурный и пошел в дежурную комнату.
Там, на столе, под лампой с синим абажуром лежала книга: «История конницы». Диван с подушкой был не смят. Корнет на дежурстве никогда не ложился. Делал он это по убеждению.
Он сел за стол и поласкал Бурана. Дал ему сухарик. Собака умными, маленькими, медвежьими глазами посмотрела на офицера, повиляла хвостом и попросилась выйти. Офицер знал ее повадки и выпустил на лестницу. Буран спустился и неторопливо побежал, останавливаясь и обнюхивая низкие черные тумбы, к наружным воротам, где топтался рослый солдат, казавшийся огромным от широкого и тяжелого тулупа и грубых валеных калош – кенег. Подле него, на белом снегу, улегся Буран, протянул передние лапы, положил на них морду и задумался.
Никто этому не учил Бурана. Его маленьким, точно клубок черной шерсти, щенком привез из Олонецкой губернии офицер, ездивший туда на лосиную охоту. Буран, подрастая, осмотрелся. Он не признал хозяина, но счел своим хозяином весь полк. Ночи он проводил у ворот, прислушиваясь чутко, и, стоило выйти командиру полка или дежурному по полку, Буран бежал, чтобы обойти с ним полк. Днем он наблюдал в стороне за ученьем, но не гонялся за лошадьми, не играл с другими собаками, а важно сидел или лежал у панели. Ни один эскадрон не мог считать его своею собакою. Он был ровен со всеми. В часы обеда он являлся в столовую то одного, то другого эскадрона, где его подкармливали солдаты. Иногда ходил по офицерским квартирам. Жена полкового адъютанта пыталась приручить его. Его вводили в комнаты, давали нарочно для него сваренную овсянку с мясом, мягкая ручка гребнем расчесывала его длинную шерсть, щекотала за ухом, надевала на него красивый ошейник. Буран был вежлив. Он вилял хвостом, благодарил за угощение, лизал руку, лежал подле молодой женщины на мягком ковре и казался благовоспитанной комнатной собакой. Но не проходило и получаса, как он бежал к двери прихожей, царапал пол и повизгивал, прося свободы.
Уйдя на двор, он, прежде всего, освобождался от ошейника. Точно показать хотел, что он ничей.
У него как будто расписание было, к кому и когда ходить.
– Барыня, Бурашка пришел, – докладывал денщик.
– Ах, Бурашка! Зовите его… Надо его накормить. Что у нас есть?..
Бурашка ничего сам не просил. И ел он не жадно, не торопясь и не много. Поест и уйдет.
– Какой неблагодарный!
– У него, барыня, дело. Сейчас на ученье шестой выводят.
И верно, Буран бежал к шестому эскадрону и становился сзади вахмистра, важно осматривая солдат, выходящих из конюшни с лошадьми.
Летом Буран ездил в лагерь. Из лагеря он самовольно отправлялся на Красносельскую станцию, забивался в вагон под скамью и ехал в Петербург. В Петербурге бежал в казармы. Будто хотел убедиться, все ли там без него в порядке. Когда Буран пропадал из лагеря, писаря спрашивали по телефону в оставшейся для ремонта команде-
– Бурашка у вас?
– Вчора приехал.
– Ну-ну…
А дня через три звонили из Петербурга: – Буран к вам вернулся?
– Только сейчас со станции прибег. Жарко ему. Не надышится. Вас, значит, проведал и опять на дачу.
Все высшее начальство знало Бурана. Бывало начальник дивизии встретит кого-нибудь из офицеров расспросит про полк и уж непременно скажет в конце разговора: – Ну, а Буран ваш как? По-прежнему у ворот и провожает при обходе?
– По-прежнему, ваше превосходительство.
– Замечательно умная собака. Никто его не учил?
– Никто.
– Поразительно!
Буран лежал подле дневального, раскинув пушистый лисий хвост по снегу. Он смотрел на улицу, на деревья полкового сада за низкой оградой и думал свои собачьи думы.
Так же, как Русалка, как солдаты полка, как корнет
Егорьев, Буран гордился полком. Точно биение тысячи сердец людских и конских, одинаковое, размерное, бьющееся одним желанием, чтобы полк был лучше и краше, отдавалось в его собачьем сердце и заставляло его желать лишь того, чего желал их командир: красоты, порядка, доблести их славного Его Величества полка.
Бурану было приятно в теплой, косматой шубе лежать на чистом снегу, смотреть в прозрачную синеву ночи я чутким ухом слушать ему одному слышные и понятные шумы казармы.
V
В тот самый час, когда Русалка, проснувшись от сна, попросила пить, ее хозяин, поручик Сергей Николаевич Морозов раздраженно ходил по кабинету, поглядывая на медленно прикалывающую к волосам большую шляпу блондинку с маленьким пухлым носиком и красными заплаканными глазами.
Кабинет был убран банально, как, вероятно, было убрано три четверти кабинетов холостых офицеров кавалерии. На стене – ковер. Темный, под персидский. Белые уголки синие, малиновые и черные разводы в хитром восточном рисунке, белые космы ниток по краям. На ковре две полковые пики с флюгерами – крест-накрест, ружья, пистолеты, ножи, кинжалы, сабли и шашки. Под ковром оттоманка (Оттоманка – широкий мягкий диван с подушками вместо спинки) с мутаками (Мутаки – подушки восточного типа для оттоманки) и подушками восьмиугольный столик, черный с перламутровыми вкладками, квадратный пуф из двух подушек и ковер на полу. У окна письменный, тяжелый, дубовый стол с бронзовым прибором и невинно-чистым розовым клякс-папиром (Клякс-папир рыхлая – бумага для просушивания написанного чернилами). На столе чаще стояли бутылки или стаканы с чаем и вином, чем лежали бумаги. Перед столом кресло. У стены еще два мягких восточных кресла со столиком между ними. Камин с зеркалом и часами, пыльные портьеры этажерка с серебром призов и в уеду пианино. Все простое, рыночное, купленное без уменья, без вкуса, только затем, чтобы наполнить комнату.
Сергею Николаевичу Морозову шел двадцать шестой год. Он был высокого роста, худощавый, крепко сбитый, ловкий, мускулистый и сильный. Молодые черные усы прикрывали верхнюю губу красиво очерченного рта. Волосы были густы, лицо покрыто загаром.
В белой крахмальной с золотыми запонками рубахе, заправленной в рейтузы, и в высоких сапогах со шпорами он остановился у окна с плотно задвинутыми портьерами и следил за каждым движением одевавшейся женщины.
– Чего вы от меня хотите, Нина? – сказал он.
Женщина повернула заплаканное лицо от зеркала и долго, с упреком смотрела на офицера синими, цвета незабудок глазами. Морозов выдержал ее взгляд. Он считал себя правым. Никаких обещаний он ей не давал. Сошлись они совершенно случайно. Такие связи, Морозов это знал, всегда сопровождались какими-то упреками совести, недолгими, но мучительными. Так было, он помнил, и тогда, когда на конном заводе он, распаленный с утра зрелищем случки жеребцов, сытно накормленный, днем отоспавшийся, вошел в отведенную ему комнату и пожилая женщина, ключница, стелившая постель, посмотрела на него все понимающими глазами и сказала:
– Паныч, аль девушку привести? Это было шесть лет тому назад. Он был только недавно выпущен в офицеры и почти не знал женщин. Он покраснел, ничего не ответил и пожал плечами. – Хорошая девочка. Чистенькая. Ежели сотенной не пожалеешь, приведу. А они люди бедные. Им поможешь. Он еще раз пожал плечами, мучительно покраснел, отошел к окну и выдавил из себя: – Ну, ладно!
В маленькой комнате заводского флигеля от растопленной железной печи было тогда душно, жарко и угарно Выпитое за ужином вино бродило в голове. Он ждал нетерпеливо, ходил взад и вперед по комнате, ложился на постель и снова вскакивал…
Прошло два часа. Не было никого. Он разделся, потушил лампу и лег. И только лег, к нему постучали.
– Войдите, – крикнул он и сейчас же обхватил горячими жаждущими руками стройную девушку в шубке. Он целовал крепкие, пахнущие весенним морозом щеки, упругие губы, и она отдавала ему поцелуи, смущенно смеясь, а когда он повлек ее к постели, прошептала:
– Угостите, паныч, наливкой… Страшно мне.
Она хотела одурманиться. Но он не понял ее. Срывал с нее одежды и торопился…
Утром, когда сквозь тонкую полотняную штору ясный день вошел в комнату, он разглядел ее.
Она крепко спала на пуховике. Лицо было строго и красиво. Глаза в темной опушке ресниц были сдвинуты, и полураспущенная коса змеею вилась по подушке.
Ему вдруг стало стыдно того, что случилось. Ему хотелось пролить у нее прощения. Вся душа его горела. Он говорил себе, что он женится на ней, что такой красоты нигде не сыскать.
Только утром узнал, что ее зовут Женя Ершова и что она дочь заводского конюха. Нежно и ласково простился он с нею, когда она заторопилась домой. Через час принимал он ее дядю, просившего за сына, и готов был все узами для него. Ему казалось, что он теперь какими-то Женю, связан с этой семьей. Он мечтал, как воспитает Женю, разовьет, будет учить, как после женится на ней.
Ждал ее на следующий вечер, но она не пришла. Это огорчило его и вместе рассердило. На другой день он уехал в Петербург все еще под впечатлением Жени Ершовой. А тут в Петербурге эта глупая, случайная встреча с Ниной Белянкиной и вот эта связь, длящаяся шестой год и уже надоевшая.
Он вспомнил, как это началось.
Вернувшись тогда в Петербург, он сразу попал в наряд на похороны какого-то генерала.
Снег еще не был убран с улиц, ночью пронеслась нал городом мартовская вьюга и припорошила старый темный снег новыми белыми сугробами. На снегу красиво рисовались их эскадроны, ожидающие выноса тела из Симеоновской церкви. В это время мимо полка проехали на извозчичьих санях две женщины. Одна некрасивая, черная брюнетка, другая блондинка, юная, с задорно вздернутым маленьким носиком и ясными большими голубыми глазами, цвета выгоревших на солнце незабудок. Маленькая, пухленькая, в мягкой котиковой шубке и такой же котиковой шапочке, она широко раскрытыми, детскими, точно чему-то изумленными глазами смотрели на Морозова.
Они доехали до Литейного проспекта, повернули обратно и, доехав до Фонтанки, снова поехали к Литейному. Так проделали они три раза, и все три раза блондинки смотрела все теми же изумленными глазами на Морозова.
Раздалась команда. Вынули шашки из ножен. Трубачи заиграли «Коль славен». От церкви потянулось похоронное шествие. Когда эскадрон Морозова, сопровождавший шествие, заворачивал на Литейный проспект, в толчее остановленных извозчиков Морозов увидал и тех двух женщин.
Он проезжал так близко от них, что едва не задевал ногою их плеч. Гибким движением он нагнулся с седла к блондинке и шепнул: «завтра в три. В Летнем саду на главной аллее».
Сам он не знал, зачем шепнул.
Просто из озорства. Однако на другой день пошел Летний сад. Он нашел ее одну на скамейке, вправо от пруда. Она рассеянно чертила зонтиком по расчищенному от снега песку. Они провели весь день вместе. Из Летнего сада поехали на лихаче на острова, обедали у
Кюба, бывшего Фелисьена, потом были в оперетке, а когда вышли из театра, он сел на извозчика и приказал вести в казармы. Весь день они вели пустой разговор. Она знала кое-кого из офицеров, расспрашивала о них. Говорили об артистах, о театре, о скачках, порою молчали. Она была молода, свежа и смотрела на Морозова своими точно чем-то изумленными светло-синими глазами. Как пошел он в Летний сад, сам не зная, зачем, так и повез в казармы, не думая ни о чем. Когда приехали, угощал ее чаем и ликером. Она держала себя скромно и робко и он уже терялся, не зная, кто же она такая. Тогда он загадал: если сядет на колени, потащу в спальню. Осторожно привлек ее за талию и потянул к себе. Она стояла у стола, разглядывая книгу, он сидел. Она мягко опустилась к нему на колени. В голубых незабудках стало еще больше изумления, в них был как будто даже испуг. Промолвила капризно:
– Вы меня уважать не станете.
Хотел сказать ей: «А на что тебе, милая крошка, мое уважение». Вместо того схватил ее поперек тела и понес на сильных руках к постели.
Жалобным и тонким голоском она просила:
– Ах, не то, не то… не надо… не надо… зачем вы… что вы делаете?..
А сама помогала ему раздевать себя. Была она беленькая, мягкая, вся чистенькая и нежная. После лежала с ним рядом, охватив его шею голой рукою, курила папироску и мурлыкала тонким голоском:
Голубка моя, умчимся в края,
Где все, как и ты, совершенство.
В два часа ночи она решительно встала и быстро оделась.
– Когда же опять? – сказал он.
– Когда хочешь, – ответила она ласково, мягко и
– В субботу.
– Где встретимся?..
– В Пассаже, в театре… И так пошло каждую субботу. На лето она уезжала дачу, он в лагерь, а осенью встречались, как муж и жена.
Он знал, что ее зовут Нина Петровна Белянкина. Она замужем. У мужа большая переплетная мастерская. Ее муж страстный игрок и по субботам до трех часов играет в карты в Приказчичьем клубе. В полку все скоро узнали про связь Морозова.
Относились сочувственно.
– Ну, как твоя переплетчица? – спрашивал иной раз кто-нибудь из товарищей.
– Вы спросите Сергея Николаевича, как он по субботам книги переплетает, – говорили при нем какой-нибудь молодой полковой даме, и та, зная, о чем речь, заливалась мелким шаловливым смехом.
Все это было просто и удобно. Не мешало служить, увлекаться спортом и не накладывало обязательств. Морозов даже не задумывался о том, что это такое. Знал только, что это не любовь. Если бы пропал Бурашка или погибла его любимая Русалка, это было бы горе. Но если бы вдруг не пришла переплетчица, это было бы только неудобно. И Морозов, думая о себе, никогда не думал о ней.
Он никогда не входил в ее жизнь и не искал знать, что она думает. Он не подозревал, что он занял все ее маленькое сердце, был ее солнцем, ее праздником, ее богом. Неделя в мастерской в душном воздухе, пропитанном запахом кожи и столярного клея, шелест листов переплетаемых книг, стук деревянных молотков и скрип прессов, грубые подмастерья, разговоры с заказчиками… А в маленькой головке с золотистыми кудрями сладкая мечта о субботе, которую она проведет с ним – любимым.
Для него она была приятная подробность жизни, вкусное блюдо, уже привычное. Для нее он был герой одного из романов, какие она непрерывно читала в переплетной. Уединенные казармы, рыночная роскошь казенной квартиры казались ей царством любви и неги. Она не могла уступить его никому. Она соглашалась в душе, что он может жениться на девушке своего круга. Что ж? Она не будет завидовать «ей» и будет молиться за них обоих в прохладном сумраке Симеоновской церкви. Но она не могла допустить, что у него будет другая связь, что соперница заменит ее. Это было оскорбительно, и снести этого она не могла.
А между тем она узнала вчера, что та скачка, какая будет завтра, – скачка «со значением» и призом ее будет благосклонность одной «противной и гадкой женщины», балетной танцовщицы – Варвары Павловны Сеян.