355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Единая-неделимая » Текст книги (страница 34)
Единая-неделимая
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:00

Текст книги "Единая-неделимая"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 39 страниц)

XVI

– Ну вот, родный мой Сергей Миколаич, как все это началось. Было у меня всего с подростками двести тридцать два человека, наших кошкинских казаков и тарасовских мужиков, которые пожелали, значит, от большевика ослобониться. И было у нас сто двадцать одна Шашка, три револьвера, а остальные оружены были пиками самодельными. В полчаса первого восьмого мая ударили мы на большевиков, а в два часа и все было покончено. Забрали мы шестнадцать орудиев, с ящиками, четырнадцать пулеметов, две тысячи триста восемьдесят четыре винтовки и пленных две тысячи сто человек. Вот оно, какое дело дед Мануил, я то-ись, смастерил. Ну, с того и пошло. По всему по Дону. Как стали скликать народ, так и узнали, что сполохом заиграли степным повсеместно восстания. У Нижне-Чирской Кискенкин Мамонт вдруг объявился с силами, у станицы Суворовской поднялись казаки, с генералом Стариковым, заиграли на Хопре. А к нам, паныч дорогой, как грибы после летнего дождя выскакивают, так из глухой степи, из зимников забытых поприходили офицеры. Есаулы, сотники и хорунжие. Бравый народ. Все оказались при погонах, распределили орудия, со станицы пришла власть и стали мы формировать полки. А там, в середине мая, от Атамана генерал приехал и приказ привез, чтобы было, как было – и Бог, и Царь, и Атаман… Ну, и пошло. Да что вы-то, паныч, нешто ничего не слыхали?

– Я… нет… Я только за эти дни кое-что понимать стал…

– Где же вы были?

– Долго рассказывать, дед Мануил.

– Время-то хватит. Ночь зимняя, долгая, ох, долгая, паныч, зимняя ночка-то, да ску-ушная.

В широкой печи огонь плескал языками, жрал солому с навозом, потрескивал, шипел и белым едким дымом врывался в хату. По окнам мороз белые узоры навел, пальмовые леса нарисовал, обезьян, на лианах качающихся. Шутит старик-мороз, говорит о том, чего не бывает! За окном – по самые подоконники снег навален, крепкий, скованный двадцатиградусным морозом. Январская стужа трещала, стучала клюкою в окна, белым лицом заглядывала. В хате была бедность разорения. Трехногий стол, на нем керосиновая лампочка без ручки с бурым закоптелым стеклом. На лавках пусто. Только полушубок Мануила был разостлан на лавке и пахло от него овчиною и яблоками, как тогда на позиции в землянке, когда бравый и нарядный приехал дед бант полный добывать.

Теперь дед сидел со сведенною ногою. В гражданской войне пуля ему ногу прошила, ходить без палки теперь дед не может. А все такой же сурьезный, красивый дед, так же вымыты чисто морщины, и приветно, и ласково светятся маленькие глаза из-под бровяных кустов.

Морозов оброс темною бородою, волосы всклокочены, торчат ежом, вихрами на лоб упадают. Лицо загорелое, обугленное – ни дать ни взять рабочий-шахтер из-под Луганска. Он сидел над стаканом бледного чая и воспаленными глазами смотрели из-под красных век на Мануила.

– До ноября, – рассказывал Морозов, и глухо и скучно звучал его голос, – наш полк еще держался. Правда, офицеров почти не было. Кого повыгоняли солдаты, кто сам уехал в отпуск и не вернулся. Полковой штандарт по приказу Керенского отослали в Петербург в Артиллерийский Арсенал. Задумали переделывать знамена по-новому.

– Царя, да Бога, да Родину снимать, – вставил дед Мануил.

– Да… Вероятно… Полком командовал комитет, но в комитет вошел вахмистр Солдатов и, где-только мог, образумлял солдат и не позволял им делать безобразия. В ноябре после убийства генерала Духонина приехал к нам штаб-трубач Ершов из Петербурга, и в два дня полка нельзя было узнать. Стали солдаты большевиками. Ершов обвинял Солдатова в контрреволюции. Стороною я узнал, что дочь этого Солдатова, Марья Семеновна, была невестою твоего внука…

– Точно… перед войною, перед самою, слыхали мы, приезжал Димитрий в наши края. Быдто родительского благословения хотел просить. Да из-за мобилизации с самой дороги вернулся. Так, ну а дальше-то как?

– Да… Так вот, Марья Семеновна отказала Ершову и выгнала его от себя.

– Бой, значит, девка. Разумная.

– Ершов приехал в полк, собрал митинг, долго говорил с солдатами и, когда замутил их совсем, потребовал ареста старого комитета и новых выборов. Солдатова ночью арестовали. Днем Ершов пришел к нему с толпою большевиков, ругал его, кричал, что у его дочери до сих пор висят в почете царские портреты, и потребовал казни Солдатова. Солдаты бросились на вахмистра, сорвали с него погоны и кресты. Сбили фуражку. Я кинулся к нему на выручку. Меня сейчас же схватили. Последнее, что я видел через толпу, – это обнаженная голова вахмистра, рыжие с сединою волосы и на нее обрушиваются тяжелые шашки… Вахмистр упал. Меня отправили в город и посадили в тюрьму. Там я вскоре заболел тифом, перенес его в больнице. Когда выздоровел, меня оставили в тюрьме и стали предлагать поступить в Красную армию. Я все отбояривался. В тюрьме мы ничего не знали о том, что идет борьба с большевиками, что есть Добровольческая армия. Однажды летом нас перевозили из одного города в другой, в пути мы узнали, что на юге началось движение казаков и добровольцев против большевиков. Тогда я решил бежать. Я согласился для этого поступить в красную армию. Дальше что рассказывать… Когда попал на юг, бежал. Весь декабрь грузил уголь на станции, жил чернорабочим, а когда заметал следы, стал пробираться в родные места. Что у нас теперь в Тарасовке?

– Покелева тихо. А между прочим ненадежен народ. Ляшенковы семена всходят, плоды дают. Люди волками смотрят. Опять же буровит их то, что против нас, на красной стороне дивизией командует Ершов. Прямо Бонапартом смотрит. Свои листовки посылает. Ругает в них помещичьи и казацкие банды Деникина. Народ молчит, потому держится еще наш фронт, а не дай Бог поколеблется, тогда в спину ударят и не устоять нам никак. У каждого ружьишко припасено, в огороде альбо где закопано и не найдешь где. Сказывают, и пулеметы есть.

– А казаки?

– Воюют.

Дед нахмурился, отвернулся и тяжело вздохнул. Мороз потрескивал за стеною, и гудело пламя в печи. Морозов допил стакан бледного морковного чая. Дед Мануил положил черную жесткую руку на руку Морозова и сказал тихо, точно жалуясь и оправдывая:

– Устал народ. Нету такого двора, где бы не было покойника, а то и двух. Где отца нету, а где и отца, и сына прибрал Господь. Обескровел Дон Иванович. На фронте все. Деды, отцы, сыновья и внуки. От восемнадцати годов до шестидесяти пошли оборонять границы и чувствуем мы: нету ни силы, ни смены. Ну, про смену что говорить! Нас еще Скобелев учил: «Подмога будет, а смены не будет. А нам и подмоги нет. Все обещали, – союзники придут… Офицера ихние, аглицкие да французские приезжали, говорили много, а выходит – один обман. Вот и шатается народ. Веру теряет, а потерять веру, сам понимаешь, – все потерять. Веришь ли, родный Сергей Миколаич, дело до чего зашло. Завтра транспорт надо со снарядами посылать на позицию – дети повезут. Взрослых никого не осталось. Бабам надо быть дома, хлеб на фронт печь, провизию готовить, так дети махонькие повезут отцам да братьям воинское снаряжение, а ведь это шестьдесят верст, по морозу. Поберег бы Господь! А обратно приедут, и сейчас опять на станцию за снарядами. Вот она туга-то какая! Ты пойми это. Как тут народу не зашататься? А у него-то, у большевика, силы видимо-невидимо.

– А что, Мануил, можно мне будет поехать с транспортом на позицию? Может, и я бы там пригодился.

Пристально посмотрел Мануил. Точно прочитать хотел в глазах у Морозова его мысли. Не провокатор, не шпион ли большевицкий? Пришел от большевиков. Хотя и знает он Морозова от самого его рождения, да время-то нынче такое, кому можно поверить? Вот и Димитрий большевик. Дьяволу поклонился, дьяволу служит, его слуга и раб.

Дед Мануил вздохнул, еще раз зорко посмотрел в глаза Морозову и сказал:

– Поезжай, родный. Ты им порасскажешь, они тебе. Полушубок мой одень, не побрезгай, он теплый, да валены сапоги я тебе дам свои. Мне-то теперь с прострелёной ногой они, почитай, без надобности.

XVII

Был тот синий прозрачный сумрак, что под конец зимней ночи делает кругом видными и четкими очертания. От снега шел синий отсвет и черными на нем были предметы. Жесткий и чистый был морозный воздух, и голоса в нем звучали звонко, а когда погромыхивали на дуге бубенцы, то казался их звон манящим и обещающим. По всей станице темными огнями светились окна. Повсюду, во дворах и на улице, стояли низкие разлатые сани, а подле них сказочными гномами суетились дети. Распахнется широко дверь в хату, встанет в ярком пламени пылающей печи казачка в платке, подаст вниз увязку в холсте и слышен ее голос:

– Ты, Ванюшка, хлеба-то, вниз положь, а горшок со щами поверх. Это ничего, что замерзнет. Отец себе там взогреет.

У хуторского магазина скопилось саней двадцать. Лошади обындевевшие, в белых кристаллах на длинной слипшейся шерсти, стояли, понурившись. Мальчики и девочки выносили из магазина тяжелые ящики с орудийными патронами. Вцепившись красными голыми ручонками, по трое, по четверо, в веревочные рукоятки, они волокли ящики к саням. Дед Мануил с фонарем стоял у дверей магазина. Подле него мальчик лет двенадцати, в маленькой папахе, надвинутой на уши, и в отцовской шубе до пят, делал пометки в записной книжке.

– Полевых шрапнелей шестьдесят, гранат сорок, мортирных полевых шестидюймовых… сколько, Мануил Кискенкиныч?

– Ты, Васюта, не торопись. Отметил, сколько Агаше погружено?

– Мне, деда, всего два ящика, – отозвался из темноты детский голосок маленькой в большом платке девочки, похожей на гриб-боровик, торчащий из снега. – Оба со шрапнелями трехдюймовыми. Я бы еще могла. Я парою еду.

– Вот еще барина возьмешь.

– Как велишь, деда.

Морозов в мануиловой шубе стоял около деда. «Господи! Что же это? – думал Морозов, и слезы выступали у него на глазах. – Царица Небесная, ты, на земле оставшаяся, чтобы быть людям помощницей и заступницей, ужели Ты не видишь? Где же Ты, Матерь Божия? Почему не умолишь своего Сына? Почему легкими стопами не придешь и не станешь между детей, не снимешь с них недетскую ношу?»

Со степи срывался холодный рассветный ветер. Он мел снегом и соломой по улице, вздувал гривы и хвосты лошадям, распахивал платки и шубки детей.

Маленький гриб-боровик подкатился к Морозову. Перед ним стала девочка лет одиннадцати-двенадцати. Лица не было видно под теплым платком. Платок упадал на плечи и опускался до пят, бахромою касаясь снега.

– Паныч, а паныч, – жалостливо пищала девочка, – вы со мною. На паре. Я сбегаю домой, сена еще принесу, чтоб сидеть вам вальяжнее. Я недолго. Одною минутою…

На востоке небо бледнело. Раскрывались там белые дали, нелюдимой и неприятной казалась степь и такою холодною, что жуть брала ехать туда.

Мальчик-казак сел на поседланную лошадь. На маленьком теле, перетягивая его на бок, висела огромная шашка.

– Айда за мною!

– Поехали, штоль, родные? – прошамкал кто-то сзади Морозова.

Он оглянулся. Древняя стояла старуха, опираясь на палку, согнулась в три погибели. Сморщенной рукой крестила обоз.

– Шпаши ваш Хриштош! – и пояснила Морозову. – Унучек там у меня шражается, да шыновей три!

Далеко впереди, поднимаясь на бугор, где стояли ветряки, маячил конный мальчик. За ним растянулись сани, парные и одиночные. Возницы, сберегая лошадей, шли в гору пешком. Они по колено утопали в скрипучем морозном снегу и покрикивали на лошадей.

Морозов шел рядом с девочкой. Ее бы на руки взять да нести, такая была она маленькая, худенькая и щуплая.

Красная ручка просунулась из теплого платка. Девочка стала шарить в передке саней, она что-то искала, шурша в сене. Наконец она доискалась и протянула Морозову сероватый сухарь.

– Коржика домашнего, паныч, попробуй. Вкусный, на меду. Мачка пекла.

– У тебя, Агаша, там кто-нибудь есть?

– На позиции-то? Отец батареей командует, да три брата.

– А тебе сколько лет?

– Мне-то? Тринадцатый пошел.

– А братьям?

– Одному шестнадцатый, другому осьмнадцать, а третьему… Вот и забыла, Гришутке-то сколько? На войне он был. Должно, двадцать пять. Нас много. Еще двое убиты.

– Когда?

– А вот теперя. Москалями-большевиками.

– Как же вы живете без хозяев?

– Дед старый еще есть. Да что толку с него. На печи лежит. Все мачка. Вот хлеба везу. Теленка зарезали, мяса везем на батарею. Были бы живы, а то и все ничего. Бог помогает!

Кругом всего обоза шли такие же маленькие возницы, в длинных, чужих шубах, в папахах, налезших на уши, с маленькими ручонками, еле держащими веревочные вожжи. Их звонкие голоса раздавались по степи, сливаясь с дребезжанием колокольцев и бубенцов.

– Вот колокольцы навесили, – сказала Агаша… – А то нонче в степи-то самые волки. Не напали бы… Голодные… Да злые. Разорвут – и не увидишь, как!

Выбрались в степь. Кони затрусили рысью, и обоз растянулся длинной темной змеей.

Так шел на позицию артиллерийский транспорт Всевеликого Войска Донского!

Вышло на степь ясное солнышко, бросило длинные синие тени по снегам от лошадей, от саней, от жердин с навязанной соломой, обозначающих путь. Сильнее задул ветер, забрался под папаху, обжег лицо, заглянул в рукава шубы, пробежал морозом по телу.

– А тебе, Агаша, не холодно?

– Ничаво. Обмерзать зачну, пробегусь, согреюсь. Даве за патронами ездили, так Васюта Воробьев и вовсе замерз. Покойник стал. Я ничего… Я не засну. А он заснул, да и замерз.

Широки степные просторы. Сколько ни гляди, не видать ничего. Гудит, гуляет степной ветер, метет, наносит белые волны по синему снежному полю.

Холодно в степи!..

XVIII

Вечерело. Мороз крепчал. Стали сильнее порывы ледяного ветра. Крепкий наст шуршал под санями, и быстрее бежали по степи, чуя близкий ночлег, лошади. В сумрачном, потемневшем небе яркой звездочкой вспыхнуло пламя и погасло. Глухо ударил гул от разрыва шрапнели, прокатился по степи. Визгнули пули по снегу, сверкнули красным горохом и исчезли в ночи.

– Он завсегда так… Здоровкается, – сказала Агаша, поворачивая красное обмерзлое личико к Морозову. – А вот ни разу, чтобы попасть. Далеко больно. Высоко рвет. Бачка говорил, что и пуля тая, что высоко рвется, без вреда. Только что ушибет.

– А где большевики?

– А вот, паныч, влево от нас ихняя позиция будет, мы сейчас боком к ним обернули, по хребту едем, им в трубу нас и видать.

– А наши?

– Бугор перевалим, тут и штаб наш на поселке стоит. Да и поселок-то – одна слава, что поселок. Пожженный весь. Всего три хаты осталось. А и те без стекол и без дверей.

Из ночной синевы выплыла желтым рогом луна. Еще холоднее и страшнее стало в степи от ее мертвенного блистания.

Вот и позиция.

Откуда-то, точно из-под земли, из снежных сугробов, из соломенных нор, подле которых тускло алыми пятнами тлели костры, потянулись темные фигуры и стали собираться кучами.

– Эге! – зычным голосом, раздирая морозный воздух, крикнул кто-то. – С Кошкина, штоль?

– Эге-го! – звонко ответил детский голос конного мальчика. – С него, с самого! – и скомандовал: – Транс-порт, строй фронт влево!

Поехали сани, выстраивая длинную линии фронта.

– С патронами и снарядами? – хрипло спросили из темноты.

– Есть; И того и другого по малости!

– Ну, помогай Бог, а то плохо было сегодня.

Морозов увидел высокого человека в длинной казачьей шубе, черной папахе и сапогах со шпорами, подходившего к конному мальчику.

– Цыкунов, чтоль?

– Он самый, ваше высокоблагородие, от деда Мануила Кискенкиныча транспорт. Шрапнелей триста, гранат пятьдесят, шестидюймовых шрапнелей двадцать… – торопился мальчик сказать заученный рапорт.

Казаки обступили сани.

– Агафья Цирульникова тут?

– Я здесь, братику.

Высокий, молодой и стройный казак в полушубке по колена, подпоясанный ремнем с белым холщовым пантронташем, подошел к морозовской вознице и, обняв ее за плечи, пошел по снегу. Морозов услышал, как девочка вскрикнула:

– Нюжли и бачку и Петрушу насовсем?

– Наповал, – ответил казак и пошел с девочкой к развалившимся хатам. – Пойдем, простимся.

На «позиции» весь день был бой. От перебежчиков-перелетов большевики знали, что у казаков не было снарядов, и, после артиллерийской подготовки, они повели на казаков жестокую атаку. Под вечер дошло до штыкового боя. Рота китайцев, атаковавшая жидкую проволоку казаков и быстро ее перерезавшая, вся полегла от меткого казачьего огня в упор, и большевики отхлынули назад. Однако восемь казаков было убито и тридцать три ранено.

Морозов представился начальнику отряда. Хмуро оглядел его пожилой донской артиллерист и сказал:

– Вы вот что, ротмистр… Я не имею права ни принять, ни отказать вам. Знаю, что из таких, как вы, Донское правительство формирует иногородние полки и что есть в зачатке Воронежский, Астраханский и Саратовский корпуса. Война затянулась надолго. Езжайте с нашим транспортом раненых на железную дорогу и в Черкасск. Там явитесь командующему армией и дежурному генералу в штабе. Там определят куда-нибудь. Фамилия ваша мне знакома. Я сам с этих мест. Рекомендация деда Мануила, я считаю, лучшая рекомендация, – старик в людях не ошибается. Только, понимаете, если каждый начальник станет брать офицеров, что же штабам-то делать? Вся организация будет нарушена.

– Простите, господин полковник. Я поступил так опрометчиво потому, что я ничего не знал. Я думал, что тут действуют партизаны и что я пришел, как писали в советских газетах, в одну из помещичьих, кулацких и казацких банд Деникина.

– Нет, вы в мобилизованной Донской армии, в ее северном корпусе, – сказал полковник. – Ну, пока пойдемте ко мне в штаб и расскажите мне, что там делается в России. Отчего и она не встает, как мы?

XIX

В шесть часов после полуночи, в полной темноте, грузили на сани того же транспорта раненых. Мальчик Цыкунов с конем остался при отряде, он получил оружие от убитого казака и поступил на пополнение конной сотни разведчиков. Все документы на транспорт были выполнены и пакет с расписками был передан девушке шестнадцати лет, назначенной командовать транспортом.

На Агашины сани положили двух убитых. Их бережно выносили казаки из-под соломенного навеса. Один из покойников, пожилой казак-богатырь, с окладистой темной бородой, с тонким горбинкою носом на чистом красивом лице и с седеющим чубом, был в старом мирного покроя мундире с голубыми погонами и гвардейскими петлицами. Другой – молодой, совсем мальчик, с темным от широкого шрама, шедшего через лоб, лицом, улыбался пухлыми детскими губами. На верхней едва обозначился пух молодых усов. Он был в домашней чумарке (Чумарка – южнорусское название кафтана, казакина. Подобно чекменю шилась в талию, со сборками сзади, но в отличие от него носилась женщинами и детьми) серого цвета, с нашитыми на нее погонами и в шароварах с потертым лампасом. Оба покойника были босые, и голые ступни воскового цвета торчали оттопыренными и как-то странно большими пальцами.

Казаки уложили тела на сани. Было, заспорили, как класть, головой к передку или ногами.

– Чего там! Ведь не хороним, а только отвозим, – сердито сказал пожилой казак с урядничьими нашивками на погоне, нашитом на шубу. – Клади головами вперед, там дома отец Никодим рассудит. Накрывай, ребята, мешками покойников… Ну, прощай, Вонифатий Яковлевич, не дождался ты конца нашей страды, не дождался нашей победы!.. Агаша, матери поклонись, скажи – честно и нелицемерно живот свой за Тихий Дон сложили и муж, и сын! Доблестною смертью в штыковой атаке пали. Гордись, Агаша, и отцом и братом!

Столпившиеся вокруг саней казаки сняли шапки и крестились.

– Ну, айдате, чтоль, – раздался голос начальника отряда, и он показался на пороге хаты, где вместо дверей и окон висели рогожи и холщовые кули. – А то как бы не ободняло, стрелять бы не начал.

– Теперь, господин полковник, не будет. Он знает, что и нам есть, чем ответить. Припасен гостинец. Как шестидюймовой шарахнем, у ершовской братии аж поджилки затрясутся. Икру метать начнут.

– А все-таки, того… Поспешать надо. Маринка, готово, чтоль, у вас?

Девушка подбежала к полковнику.

– Готово, ваше высокоблагородие.

– Ну, с Богом. Спаси Христос! Не собьетесь?

– Теперь путь пробили, не собьемся, да и кони знают.

– Ну, так айдате с Богом.

Морозов шел с Агашей пешком. Утренний ветер налетал и сдувал холсты с покойников, обнажая то лицо, то ноги. Агаша подбегала и заботливо укутывала их снова холстинами. Впереди ее саней шли еще сани с покойниками, дети отвозили домой тела убитых отцов.

– Агаша, жалко отца и брата?

Девочка подняла голову на Морозова. Ясно и кротко смотрели чистые, блестящие, детские глазки.

– Не чаяла, не гадала так их увидать, – сказала она. – Везла им щей наших донских, с бураками да с помидорами заправленных, мачка колбасы им наварила, теленка для батареи резали, – печеночной колбасы изготовили, коржиков на меду. А им ничего и не надобно… Сколько народу пропало! Кажный вот раз туда везем снаряды да хлеб, а назад покойников. Вот и моих Бог прибрал. Кажись, скоро весь Дон переведут.

Девочка замолчала. Тихая грусть и великая покорность судьбе были в ее голосе, в ее простых, без выкрика словах, и Морозов не нашелся, что ответить.

Агаша продолжала:

– Вот я другой раз думаю… Как перебьет он всех взрослых да умелых… Что ж? Пойдем мы, малые да неумелые. Нюжли же мужики-большевики детей станут бить? И не постыдятся? Вот Цыкунов пошел. А ему четырнадцати годов нет. Погибать, значит, Дону со всем его племем приходится.

Не по-детски смотрели Агашины глаза, не по-детски звучал ее голос. За эти страшные годы выросла Агаша, стала умной, как взрослая, но осталась чистой, как ребенок. По-детски не роптала на Бога, по-женски приняла на себя тяжелую женскую долю.

Над степью опрокинулось бездонное, синее небо. Солнце слепило глаза, блистало на вольных снегах, и был крепок и ядрен морозный воздух. Он распирал грудь, комками входил в горло, ледяною струею вливался в легкие и выходил назад густым тонким паром. Закутался туманной кисейкой обоз, занавесился дыханием коней и людей, и когда соскальзывало на ухабе полотно с голов покойников, то странно было видеть их лица не окутанными паром…

Длинной серебряной полосой сверкал впереди обоза вчерашний след. Кусками блестящего сахара лежали комья снега по колеям, и только один этот след нарушал безжизненность беспредельной степи.

«Какая страшная, исполинская сила в этих людях! – думал Морозов, шагая по снегу рядом с Агашей за санями. – Какая твердая вера и какое спокойствие в жизни и смерти!.. Нет, никогда коммунистам не сокрушить их!.. Убьют, похоронят, а они встанут в своих детях, во внуках встанут и понесут с собою все ту же кроткую веру и необоримую силу жизни. Рассеют их, а они соберутся. Поработят, наложат иго на их темные шеи, но будет день, что они восстанут и сбросят это иго!.. Они сильны, потому что они сохранили веру в Бога, они бесстрашны, потому что они знают точно, что нет смерти, но есть воскресение. Мы утратили эту веру, и мы не устоим. Они ее сохранили – и их не погубит страшное учение Карла Маркса! Они сила! Они как дуб прочный, около которого плющом вились мы, украшая зеленью листов его черный ствол. Они сила, мы красота… Нет, мало этого. Они не только сила, но и красота они! Дед Мануил!.. Тот полковник, что живет сейчас в снегах со своими казаками, мальчик Цыкунов, Агаша… Разве не красота – эта сила духа? И никому не победить ее. Загонят в подполье, но не загубят. И встанет после этого несчастья Россия с ее казаками краше прежнего. Отряхнется от сумасшедшего бреда, святою водой омоется от крови братской и поднимется – чистая. Сольется вся, как слились мы теперь: я, дворянин Морозов, паныч из Константиновской экономии, русский, иногородний – с дедом Мануилом и со старым полковником, и с девочкой Агашей, и с этой Маринкой, что сейчас ведет транспорт. Вот он залог этого единства, – эти мертвецы, что теперь медленно колышутся на санных раскатах, чтобы после тяжелым якорем, каменным основанием лечь в морозную землю. Кто они? В передних санях, я знаю, лежит мальчик-кадет, с мальтийским крестом Пажеского корпуса на груди, в золотых погонах; откуда он пришел на позицию, не знает никто, прислан из штаба. Дальше два мужика из Тарасовки лежат – добровольцы. А потом казаки – Вонифатий Яковлевич с сыном… Все вы скажете там у Господа, что вы вместе любили родину, и вместе боролись за нее, и вместе отдали жизнь за нее, не помня ни о классах, ни о сословиях, помня только о том, что все вы – русские». Транспорт остановился… Сани съехались в степи в большой круг. Будут кормить лошадей. Солнце близко полудня. Коротки тени. Жесток лютый мороз.

– Паныч. Хлебца хошь? Ай яичек? Я тебе припасла. Агаша из-под тела отца достала мешок с сеном, а из

него кошелку. Сено навесила лошадям, из кошелки вынула хлеб, яйца и холодное мясо.

К Агаше подошли другие дети из обозного транспорта, – жались подле саней с покойниками, глядели.

– Ишь, ты, урядника Цирульникова, бачку ейного убили и брата Петрушу

– То-то мачка у ней убиваться будет… Четверо в их доме покойников-то стало!..

Морозов смотрел вдаль, в степные просторы. Синее… белое… белое… синее… золото подле солнца… звенящее серебро под горизонтом… пустыня… синий плат… белая рубашка… золотой венчик… ризы серебряные…

«Божия Матерь, где ты? Аксайская Заступница, скоропослушница, каждый год ходившая из старого храма над Доном в Новочеркасский собор! Что же не пришла Ты сюда посмотреть на великое детское горе? Такое великое, что и слез у него нету… слез-жемчугов, чтобы ризы Твои белые украсить. Или покинула Ты землю, в селения райские удалилась, скрылась к Сыну Своему Христу Иисусу от людской от жестокой бойни?»

Холодно и пусто было в степи…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю