Текст книги "Единая-неделимая"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)
XXV
Андрей Андреевич не удивился вопросу. Он его ждал. Но он пришел в большое волнение. Залпом выпил стакан красного вина, несколько раз провел рукой по волосам, снял, надел и снова снял очки, наконец, встал и прошелся по комнате.
– Если это праздное любопытство, – сказал он глухим и недовольным голосом, – то лучше не будем об этом говорить. Есть люди, которые ходят по краю бездны, а в самую бездну заглянуть не решаются. По-моему, тогда и ходить не стоит.
– Я ничего не боюсь, – сказал Морозов, но почувствовал, как мурашки пробежали по его спине и волосы на затылке точно стали шевелиться.
Андрей Андреевич хотел продолжать, но дверь бесшумно отворилась, и в ней появился денщик, босой, в рейтузах и рубашке. Андрей Андреевич и Морозов повернули к нему головы.
– Там, ваше благородие, Бурашка в дверь царапается. Прикажете пустить?
– Кто это? – быстро спросил вдруг побледневший Андрей Андреевич.
– Полковая собака, – сказал Морозов.
– Ах, не пускайте! Не пускайте, прошу вас, никаких собак! Не нужно собаки!
Морозову показалось, что Андрей Андреевич очень испугался. «Бывают же чудаки между штатскими, – подумал он, – что собак или лошадей боятся».
Он сделал знак, и денщик скрылся за дверью.
Андрей Андреевич был в крайнем волнении. Он быстро ходил взад и вперед, наконец, остановился против Морозова и тихо спросил:
– Вы слыхали что-нибудь о четвертом измерении?
– Нет. Я ничего не слыхал. Это что-то математическое?
– Да… Математика и есть наука, где мы ближе всего подходим к тайне. Вы геометрию изучали? Знаете: есть точка. Если точку заставить путешествовать в пространстве и она оставит след своего движения, то образуется линия. Это – первое измерение, или величина одного измерения: в длину. Если линия начнет также двигаться, как точка, оставляя за собою след, то образуется некая плоскость, поверхность, – величина, двух измерений: в длину и ширину. Если теперь плоскость начнет также путешествовать, оставляя по себе след, то является некоторое тело – величина трех измерений: в длину, ширину и вышину, и больше наш ум не может ничего себе представить. Больше измерений нет. Весь земной мир со всеми его разнообразными формами укладывается в эти три измерения.
… Ну, а теперь представьте, что некоторое тело начнет путешествовать, оставляя за собою некоторый след в пространстве, – не создаст ли и оно некую совершенно новую величину, которая будет иметь уже не три, а четыре измерения?
– Я не могу ничего представить. Как бы тело ни двигалось, оно будет рассекать пространство плоскостью, то есть будет строить тело все тех же трех измерений.
– Не понимаете? Поясню примером. Если считать, по-вашему, то и точка, двигаясь, останется точкой, ибо рассекать поверхность будет только точкой.
…Вообразите себе улитку, неспособную поворачиваться и могущую смотреть только вперед. Она движется по листу бумаги. Ей весь мир будет представляться величиною одного измерения. Теперь допустите в ней способность поворачиваться. Она оползет лист кругом и получит способность разбираться уже не только в длине, но и в ширине листа. Мир явится в ее представления в двух измерениях. Мы не более как такие улитки. Мы знаем свои три измерения и вот даже не пытаемся соскользнуть с них в какое-то пространство, где бы мы ощутили это четвертое и, вероятно, дальнейшие измерения. А между тем в этом дальнейшем развитии и заключается тот мир невидимый, который нас окружает и которого мы не видим только потому, что мы не пытались постигнуть предметы более чем трех измерений.
– Да ведь никто не постиг.
– То, что никто не постиг, еще не значит, что этого нет. Десять лет тому назад никто не знал о существовании радия, но это не значит, что радия не было. В тринадцатом веке европейцы не подозревали о существовании Америки, но Америка жила своею жизнью. Из того, что вы не знаете, даже из того, что никто не знает, далеко не следует, что того, о чем не знают, нет. Если бы этого не было, разве могло бы быть чувство предсмертной обреченности, которое испытывают некоторые люди и даже животные, например собаки?
…А чувство предвидения и, наконец, явления сверхъестественные? Это и есть то, когда мы каким-то образом достигаем возможности вырваться из наших трех измерений, и попадаем в мир четвертого измерения. И, несомненно, на земле есть такие места, такие точки, где это легче достигнуть, то есть такие, где сами предметы касаются этого нового мира четвертого измерения. Обыватель называет такие места нечистыми. Про них идет худая слава, а между тем это просто места, где наш мир трех измерений соприкасается с миром больших измерений. И Дюков мост – такое место.
– Что же такое Дюков мост?
– Топографически – это старинный, каменный на сводах мост через один из притоков реки Луги, лежащий на Старопетербургском шоссе, мощенном, знаете, такими громадными гранитными плитами, как вы видели на Старогатчинском или Старокипенском шоссе. Это мост на дороге, проложенной еще Петром Великим и идущей через Ополье, имение господ Кистеневых. В роде Кистеневых, да и во всей округе, Дюков мост считается местом неблагополучным.
– Что же там случилось?
– Случилось то, что заставило людей выйти из рамок обычной жизни и почувствовать близость иного мира… Только страшное душевное напряжение горя или радости может дать человеку способность на миг коснуться этого мира.
Андрей Андреевич прошелся по кабинету. Он отхлебнул вина, плотнее запахнул портьеру на окне, точно ощупал, не скрывается ли кто-нибудь за нею, потом сел на стул, обхватил руками спинку и начал:
– Случилось это, вероятно, в царствование Анны Иоанновны, при Бироне, когда в России бывали разные герцоги, или, как иногда на французский лад их называли тогда, дюки. Имение Ополье – это замок, это, знаете, целая древняя постройка из серого и розового гранита, сложенного грубыми глыбами и скрепленного известкой так, как теперь скреплять никто не умеет. И была такая барышня-сирота, Лилиан Кистенева. Правда, страшное имя? И, конечно, красоты необычайной. Это всегда в таких случаях рассказывают. Впрочем… я видал ее портрет. Худенькая, бледная, талия в рюмочку, по бокам фижмы и карие глаза с какою-то затаенною печалью. Ухаживал за нею какой-то курляндский дюк. Жил он недалеко от имения Ополье и езживал к невесте, то в карете четвериком, то верхом на тяжелой миниховской лошади с крутою шеею, большою головой с острою мордою и волнистым хвостом, высоко подвязанным бантом – как на старых картинах.
…Однажды белою северною ночью ехал дюк в Ополье. На него напали разбойники и убили его на мосту. Когда нашли его тело и привезли в Ополье, Лилиан бросилась на труп и умерла. Тогда не по-теперешнему любили.
…Иж похоронили вместе, в семейном склепе. Крестьяне назвали мост «Дюковым мостом», и вот говорят, что на этом мосту появляется призрак девушки и бывают, слышны стоны или шум борьбы. Но это не все. С тех пор над женской линией Кистеневых тяготеет нечто вроде заклятия. Или ее представительницы просты, незамысловаты, и тогда они прекрасные матери. Или у них есть талант – Лилиан былая художница, и тогда они не смеют выйти замуж, иначе им грозит гибель. Последняя Кистенева теперь замужем, за Тверским. Варвара Семеновна – чудная мать, но талантами не блещет. Зато ее дочь, Надежда Алексеевна – музыкальная звезда первой величины, и вот боятся, что чары Дюкова моста отразятся на ней.
– Но Надежда Алексеевна не Кистенева?
– Да, это так. Но Тверские владеют Опольем, и их семья – последняя ветвь, где течет кистеневская кровь.
– Вот как, – протянул Морозов. Ему хотелось смеяться над рассказом Андрея Андреевича. – Интересно… Вы сами-то верите этому?
– Я этого не видал, – сухо и скучно сказал Андрей Андреевич, – но возможность такого явления я допускаю.
– Вы и черта в стуле допускаете? – раздраженно сказал Морозов.
– Когда-нибудь вы увидите не только черта в стуле, но черта на престоле. Но, боюсь, вам будет тогда не до смеха, – серьезно сказал Андрей Андреевич.
Морозов не нашелся, что ответить, и оба молчали. Андрей Андреевич пристально смотрел в угол комнаты, Морозов сидел у окна, и потухшая папироса стыла в его пальцах. Ни тот, ни другой не шевелились.
– Хорошо, – сказал Морозов, – значит, может быть, какой-то момент, когда вдруг вы срываетесь из нашего обычного мира трех измерений и попадаете в какой-то мир иных измерений? Так, что ли?
– Не совсем так. Мир иных измерений непрерывно окружает нас, но мы его не видим, как не видим без микроскопа инфузорий в капле воды, как темною ночью не видим самых реальных предметов, как, наконец, не видим и не понимаем темноты. Отсутствие света – да? Нет, этого мало, – есть темнота. А что она, – мы не знаем. Но иногда, в минуты очень сильного душевного напряжения, мы временно прозреваем и тогда видим то, что обычно скрыто от нас. Можно путем особых упражнений над собой достигнуть такой способности. К этому ведут оккультные науки.
– Вы оккультист?
Было похоже на то, что Андрей Андреевич обиделся или рассердился.
– Какой вы любопытный! – сказал он. – То спрашиваете меня, не масон ли я, то не оккультист ли.
– Простите. Я не знал, что это вам неприятно. Андрей Андреевич смягчился.
– Не в том дело, приятно или нет. Но вот что странно: ни о масонах ничего толком не знают, ни об оккультизме. А поговорите в обществе, каждый оккультизмом бредит, об йогах мечтает, индийские сказки рассказывает.
Тоже и о масонах. Начались забастовки – это масоны орудуют. Убили Столыпина, – не иначе, как масонская Проделка. Все наперед расписано, – и гибель монархий, и падение культуры, и везде видят масонов.
– Но для чего-нибудь они есть?
– Вы удовлетворены обычной, ходячей верою? Вам достаточны проповеди «на случай»? Вы стараетесь не думать о душе. Ну, а есть люди, которые ищут истины, стараются прозреть. Из таких исканий возникло и масонство, и оккультные науки, хоть это – две вещи совершенно разные. Как широко шагнула техника для уничтожения людей или для того, чтобы дать человеку новые ощущения, сократить время и уничтожить пространство! Аэропланы, подводные лодки, перископы, тринитротолуол, пулеметы, автомобили, кинематографы… Если бы сотую долю человеческого гения употребить на разработку вопросов души, может быть, мы давно перестали бы быть улитками, не сознающими, что есть мир, кроме листа бумаги.
– Мы еще не уверены в том, что душа-то есть, – сказал Морозов.
– Вы не уверены? – поднял на Морозова голову Андрей Андреевич.
– А черт ее знает! Может быть, есть, может быть, и нет! – воскликнул Морозов.
Андрей Андреевич вскочил как ужаленный и порывистым движением распахнул портьеры у окна.
– Загасите лампы! – повелительно сказал он.
Морозов вынул штепсель, и бледный рассвет мартовского утра вошел мутными и холодными волнами в комнату
– Свет! – простирая руки к окну, восторженно крикнул Андрей Андреевич. – Свет! Как прекрасен он, каждый день вновь нарождающийся! И какой ужас будет тогда, когда человечество будет ожидать холодною ночью нарождения зари, а она не придет. Нет ужаса больше! Недаром во все времена воспета золотая аврора!.. А будет день, когда погаснет свет в человеческих сердцах, и тогда люди узнают весь ужас жизни! Они не ценят света потому, что, ложась ночью спать, они уверены, что утром встанет солнце и осветит и согреет их… Они не ценят и света духовного, потому что не видят его. Солнца погасить никто из людей не может… Но погасят свет христианской любви в мире. Тогда посмотрим, что будет.
– Кто погасит?.. Масоны?.. – хмуро спросил Морозов. Андрей Андреевич был ему противен и страшен!
– Нет… не масоны… – коротко и резко кинул Андрей Андреевич. – Вы сами, потому что вы слепые… Слепорожденные… Вы не видите, как под самую душу вашу подкапывается дьявол, как все более тускнеет незримый свет вашей души. А когда он потухнет, будет хуже даже, чем если бы погасло самое солнце. На вас идет поход, а вы сами принимаете тех, кто идет погубить вас…
– Я вас не понимаю.
– И не поймете. И увидите – и тогда не поймете. Есть сила любви, и есть сила ненависти… Есть сила жалости, и есть сила презрения. Посмотрим еще, что сильнее!.. Вы вот христианин, а не верите ни в ангелов, ни в дьявола, в самом существовании души и Бога сомневаетесь… Я не связан никаким догматом определенной религии, а я вот знаю, что есть силы светлые и силы темные и что можно их употребить на борьбу с людьми. И я жду, чтобы увидеть, – кто победит: Серафим Саровский или Вельзевул?
– Что вы такое, Андрей Андреевич?
– Я – русский… И по матери и по отцу русский, и потому дерзания во мне много. Евреи распяли Христа из страха и ненависти, а, живи Христос в России, Его распяли бы из любопытства: «Воскреснет или нет?» А и воскрес, так не поверили бы. Нет страшнее и лютее русского человека. Ему ни свои, ни чужие муки ничто. Он сам себя сожжет, но он и брата своего сожжет, можно сказать, смакуя, с удовольствием, и мать топором зарубит так, здорово живешь…
– Вы клевещете на русский народ. Это святой и чистый народ.
– Да, пока он со святыми и чистыми. А если ему нечистого подставят, вот тогда посмотрите. Знаете анекдот, как старушка ставила свечи перед картиной Страшного Суда, где были изображены ангелы и черти. Ангелу свечку поставила, подумала, подумала – и черту ставит: не знаешь, куда, мол, попадешь.
– Это вздор. Перед картинами свечей не зажигают.
– Это только анекдот.
– Скверный анекдот.
– А если этот анекдот пустить на всю Россию? Что тогда? Есть такие люди, что спят и во сне видят, как бы ее запалить со всех концов и самый пепел по свету развеять.
– Не сожгут.
– Деревянная она, Сергей Николаевич, деревянная, со слабой, трухлявой душонкой. Как еще запылает-то славно! И заливать не станут. Сами помогать поджигать будут.
– А кто поджигать будет?
– Кто?.. Да вы сами. Чтобы смешными да стыдными не показаться, чтобы от людей не отстать. Люди – конституция, и мы со свиным рылом – конституция. Люди – проституция – и мы туда же лезем. Нам все мало… У людей республика и нам подавай, да еще похлеще чужого. Вот они – мы какие!
Андрей Андреевич взял со стола три игральные карты и составил их воротами. Пальцем придержал, чтобы стояли.
– Вера, Царь и Отечество. Вот она, великая, единая и неделимая Россия. А вы крышечку-то, Царя, тихонечко снимите. Вот оно и полетело все к чертовой матери: и вера, и отечество. Вы думали об этом когда-нибудь?
– Это вздор.
– Нет, не очень-то вздор. Вот вы – офицеры… А вы на солдатиков посмотрите. Он ура-то орет, а сам думает: «Зачиво я сам не царь, а то мне бы царем быть али президентом»… Вы ему в глотку-то влезали? Думали, куда его толкнуть можно? А тут вам черта в стуле поднесут, сапоги всмятку и еще что-нибудь эдакое, что в нос серным запахом шибанет. Вы вот не думаете, а вы попробуйте подумать. Вы сперва в себя-то загляните. Вот так возьмите голову свою в руки, да и задайтесь вопросом: что мне на ум взбредет через минуту? Чего там ждать… Через секунду… Коли о девчонках не думаете, так и сами не знаете, о чем… Впрочем, я вижу, я вам надоел.
– Не надоели вы мне… а странно это все. И уже шестой час утра…
– Вы вот только Дюков мост тронули, а сколько захватили сразу. Точка – пушинка, ее не видишь… Линия уже нечто. Плоскость уже и совсем осязаемо. Предмет – это весь мир… Ну, а вы дальше-то приоткройте.
…Мир, а за миром вселенная… А там что, за воздухом-то? Безвоздушное пространство? Эфир? А в эфире-то, может быть, порошочек, мысли возбуждающий? А кто им распоряжается? Вы, гляди, скажете: масоны… Но ведь они – только люди. На них только людское неведение все валит. Мир полон тайн, и в нем есть тайны посложнее, только надо дальше искать. А дальше-то кто? Вот вы черта в стуле и увидали.
– У меня голова трещит от ваших слов.
– Однако я света дождался. Извините, что побеспокоил вас. Может, когда встретимся, я поиграю вам. Кстати, музыка-то какого измерения? Вы думали или нет?
– Я ни о чем не думал.
– Охотно верю вам. Ну, прощайте. Только я попрошу вас прогнать от двери собаку. Кто ее знает, какая она, не бешеная ли еще.
– Где вы видите собаку?
– За дверью, на лестнице лежит. Ух, и сердитая собака.
Андрей Андреевич в передней надевал свое черное пальто и лиловым шерстяным шарфом обвязывал шею. Морозов выглянул на лестницу. И точно – за дверями лежал Буран.
При виде Морозова он встал, вильнул хвостом и быстро, поджимаясь, почти ползя на брюхе, промчался в комнаты, в спальню Морозова и лег подле постели. Никогда он не ночевал на квартире.
Андрей Андреевич быстро попрощался. Его рука показалась Морозову неприятно холодной.
Морозов прошел в спальню и, едва лег, заснул бездумно и без снов.
Буран долго ворочался на коврике, вставал, обнюхивал Морозова, сердито ворчал, и поднималась шерсть на нем дыбом. Он обходил, ворча, комнату, становился передними лапами на подоконник, точно кого-то стерег там, потом снова ложился у окна.
Он успокоился только тогда, когда услышал медленные удары церковного колокола.
Звонили к великопостным часам.
Этот звон разбудил и Морозова. Он встряхнулся, поднялся с постели и выпустил просившегося наружу Бурана.
XXVI
Тягучие звуки дребезжащего колокола неслись от полковой церкви по двор желтый туман упал на город, и было сыро и, несмотря на день, темно. Оттепель журчала сотнями сточных труб, изливалась каскадами из переполненных зеленых кадок на панели, растекалась ручьями, смывая песок, и неслась вдоль панелей к решетчатым стокам. От их говорливого шума веселыми казались желтые туманы. Свет фонарей растворялся в них, не доходя до земли. Казармы были точно набухшие водою, напитавшиеся капелью пористые коробки, и по стенам блистала мокрая пелена.
Третий эскадрон начинал говеть с этого понедельника, и Морозов оделся и пошел в казарму.
На натоптанной по снегу дорожке приветливо сверкал розовый булыжник, омытый струями воды, и точно говорил: «Вот и я… Здравствуйте! Давно не видались».
Снег прилипал к подошве и отставал ее отпечатком, с черным следом шпорного ремня и блестящими оттисками гвоздей.
На широкой старинной лестнице с низкими ступенями, выбитыми в ямки подле перил, пахло кислой капустой, свежевыпеченным хлебом и солдатом. По ступеням были насыпаны мокрые опилки.
Поднимаясь по лестнице, Морозов смотрел на выбитые в ступенях солдатскими сапогами углубления и думал: «Кто-кто не бегал по ней со свистом и уханьем, сбегая в конюшни седлать лошадей, собираясь на ученье или по тревоге?
…Сбегали когда-то по этой лестнице солдаты Александра II в тяжелых шапках. Подбородки бритые, усы с бакенбардами на две стороны ярко нафабрены, все – как один. Знали они Забалканский поход, поля Тунджи и Марицы, Долину Роз и белые домики болгар, пережили и страшное 1 марта с сиянием свежей в намете на месте покушения, покрытом бесчисленными цветами… В тот грозный день, когда взрыв во втором часу дня потряс окна казарм, сбегали, чтобы седлать и скакать по тревоге к Зимнему дворцу, где в потоках крови умирал Царь-Освободитель.
…Еще раньше стучали по этой лестнице тяжелые ботфорты солдат с бритыми лицами, затянутых в белые лосины. Бежали тревожно на Сенатскую площадь, где их ждал молодой Государь Николай Павлович.
…А еще раньше тяжело поднимались по ней, новой и чистой, пахнущей краской, известкой и замазкой, талые солдаты, только что вернувшиеся из Парижа. За их плечами остались тысячи верст, чужие города и широкие дороги в своде зеленых деревьев.
Пришли и ушли. Растворились где-то…
В четвертом измерении?..
…И ни одного моего шага, уже сделанного вверх, я не могу возвратить, потому что он уже пройден. А если вершусь и сделаю снова, он уже будет не тот, а другой. Время идет, и нельзя остановить его. Нельзя подойти к юности, к беспечному детству и шагнуть в свое небытие». Тяжелая на блоке с гирею дверь, скрипя, растворилась, и Морозов прошел в столовую. На столах стояли белые кружки от чая и валялись хлебные корки и крошки.
За столовой был эскадрон. В мутном сумраке туманного утра четырьмя длинными рядами тянулись койки, накрытые серыми одеялами, одинаково застланные. Над каждой на шесте был металлический лист с номером и фамилией. Под ним на крюках фуражки и полотенца. Между коек стояли маленькие шкапики, покрашенные желтою охрою.
По боковым стенам были ружейные пирамиды. Тускло блестели насаленные сизые штыки. Белые погонные ремни свесились разнообразно, нарушая четкую симметрию ружей.
На другой половине, вдоль окон, спинами к Морозову выстраивался эскадрон.
Впереди Морозова шел вахмистр Семен Андреевич Солдатов. Морозов видел под околышем фуражки его седеющий затылок, тугой белый пояс, стягивавший живот, и толстые, крепкие ноги в узких рейтузах. Громыхали тяжелые шпоры по полу.
В правой руке у вахмистра была палочка – стик с ременным кольцом.
В тишине казармы раздавался негромкий расчет взводных.
– Первый, второй, третий… Ермилов, стань в затылок, дурной. Здесь глухой ряд будет.
Вахмистр кому-то, быстро поднявшемуся с койки, стал выговаривать.
– Ты это чаво, Сонин, не при одеже? Морозов услыхал быстрый ответ:
– Чавой-то недужится, господин вахмистр.
– Недужится?.. А в приемный записан?
– Я и так отлежусь.
– Ишь, лентяи! Маловеры! И в церкву ему лень пойтить… Отлежусь… Лоб перекрестить не охота!.. Ну, пошел, шалый! Становись в строй!..
Вахмистр шел дальше, скрипел сапогами и постукивал стиком по железным задкам, накрытым синими полотняными накроватниками.
Громко ворчал:
– Образованные очень стали.
И от этих слов стало больно и жутко Морозову. Он сопоставил их с тем, что говорил ему ночью Андрей Андреевич.
«Образованные стали! Да куда же ведет образование?»
И, точно боясь, что вахмистр увидит его и задаст ему вопрос, кто сделал такими «образованными» этих людей, Морозов повернулся и тихонько вышел из эскадрона на двор.
Над крышами несся медленный великопостный перезвон. Не смолкала водяная капель – песня весенняя, звонкая.
Морозов вспомнил, как еще мальчиком ездил с матерью в Черкасск помолиться чудотворной иконе Аксайской Божией Матери. Народом несли ее из Аксайской станицы шестнадцать верст. Служили в степи молебны.
Исцелялись под нею больные. Слабые и немощные становились сильными.
Перед тем как отвезти его в корпус, возил его отец еще в Воронеж: Митрофану Воронежскому поклониться.
Отец и мать верили, – он нет? Сам не знал: не то верил, не то нет. Все чего-то стыдился.
Вспомнил Морозов, как пришли новобранцы и в полку служили молебен. Жаром пылали свечи перед иконами. Шли к ним люди, еще в своей деревенской, вольной одёже. Лица масляные, волосы по-мужицки в скобку стрижены. Громыхались на колени, стояли долго, лбом в пол били, крестились, волосами мотали.
Боялись службы военной. У Бога заступы просили, как учили их отцы и матери. Матушке Царице Небесной Скоропослушнице, Заступнице молились. Николая Угодника просили, Серафима Саровского, да Ивана Воина!
Они верили.
Они алкали Бога и Церкви.
Почему же теперь их надо чуть не силой загонять в церковь?
Кто виноват?
«Образованные очень стали!» – встали в его голове слова вахмистра. И в них он почувствовал почему-то упрек себе.