Текст книги "Единая-неделимая"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц)
IX
Ночь все шла. Долгая зимняя ночь. Ветютнев и Тесов стояли; у дверей конюшни и курили.
Пробежал за ворота денщик Морозова искать извозчика и вернулся в шинели на опашь, сидя боком на санной полости.
Через двор проехала барышня. Нос в муфту уткнула, согнулась, маленькая такая, не то плачет, не то пьяная.
Луна зашла за казарменный флигель. Двор уже не походил на пруд, подернутый мелкой зыбью волн, но лежал пустынный и мрачный, как кладбище. Холодный ветер завевал по нему снежинками и посвистывал в углах и проулках.
Вдруг засветилась ровными рядами окон казарма, белый дым пошел из труб хлебопекарни и слился с серою пеленою облаков.
– Наши встают, – сказал Тесов.
– Да, время, – зевнул Ветютнев. – Шестой час пошел. Пора на уборку.
Они подлезли под балясину.
Лошади поднимались, звенели цепями недоуздков и вздыхали. Одни медленно вытягивали, расправляя, заднюю ногу, точно потягивались. Другие шумно встряхивались, сбрасывая приставшую к бокам и спине солому. Дневальные прибавили света в ламповых фонарях и открывали окна и двери.
С угла двора раздался людской гомон, короткая хриплая команда, и по морозному снегу заскрипели мерные шаги третий эскадрон пошел на уборку. Следом за ним с шумом и криком сбегали по лестнице трубачи и выстраивались на двор.
Вахмистр третьего еще не вышел, и старший взводный, подпрапорщик Елецкий, вел эскадрон. Буран оставил дневального и побежал на конюшню.
На дворе еще глубже сомкнулась ночь. Улицы города были пусты, и крепок был обывательский сон.
Солдаты расходились по лошадям. Вычищали подстилку, выносили навоз и солому для проветривания и становились на уборку. Конюшня наполнилась мерным шуршащим шорохом щеток и частым поколачиванием о камень скребниц. За лошадьми на коридоре вырастали клетки выбитой пыли и перхоти. Изредка слышались вскрики: «Но! Балуй!.. Ишь, ты какой! Недотрога».
Потом люди с лошадьми потянулись к водопойному бетонному корыту. Под образом Фрола и Лавра, защитников окота и лошадей, малиновым мигающим огоньком горела лампадка, и в свете фонаря пузырилась под краном и маленькими волнышками бежала от струи вода. Там стоял вахмистр, подпрапорщик Солдатов. Рослый, широкий и толстый, с большим красным лицом, с волосами, стриженными ершиком, и жесткими усами, распушенными вверх на концах, гладко бритый, в одном мундире с шевронами (Шевроны – здесь, нашивки из золотого или серебряного галуна углом вниз, носившиеся на левых рукавах мундиров и шинелей сверхсрочнослужащими нижними чинами за выслугу лет) на рукаве, он щеголял закаленностью старого человека, не боящегося простуды и презирающего все «эти моды и новости», инфлюэнцы и гриппы… Строгим взглядом серых глаз – сверл острых – он окидывал лошадей и видел каждую мелочь.
– Самохоткин, ты чаво копыта поленился обмыть? Опосля останёшься, еще и бронзу наведешь. Все шалберничаешь, жуликуешь. Это тебе не фабрика! Унтер-цер Сомов! Я сколько разов вам говорил, что за ним особый присмотр нужон… А это иде Красота очерябалась?
– Должно, на гвоздь, господин вахмистр.
– Ты смотри, шалай, кабы я энтова гвоздя в твоих зубах не доискался?
Лошади тянулись к воде. Они погружали нежные губы и медленно пили. Подняв голову, стояли задумчиво, будто смаковали, и снова пили, водя губами по воде, точно искали более вкусную струю. Задние нетерпеливо ожидали очереди. Они ржали, копали ногою по камням, просили, напоминая о себе.
– Ты не спеши, Коздоев. Она еще пить хотит, а ты ее тянешь, ишь, нетерпячка какой.
– Она тольки так… балуется, господин вахмистр, – робко ответил молодой, хорошенький, похожий на девушку солдат, из-под длинных ресниц глядя большими глазами на вахмистра.
– А тебе что? Пускай и побалуется. Ей это, лошади, удовольствие, ты и доставь его… Ну, все, что ль?
Последние лошади тянули сквозь зубы воду.
– Трубач! Играй «к овсу»!
Резкие звуки медной трубы порвали темный 'Сумрак конюшни и понеслись по коридорам, дробясь и отдаваясь о каменные арки переходов. Им ответило стоголосое, довольное, радостное и сдержанное ржание. У овсяного ларя фуражир и взводные черным, обитым светло-медными обручами гарнцем насыпали овес в торбы. Солдаты толпились подле.
– Ласточке уменьшенную…
– Барабану полтора, – слышались голоса, и люди расходились с тяжелыми торбами до конюшни. Все тише становилось в ней. Дневальные метлами собирали перхоть, люди стояли у станков, ожидая, когда кончат, есть овес их кони. Фуражир с раздатчиками навешивал на безмене сено. Его разбирали по «дачкам».
Мерный шорох жевания сливался в сладко звучащую, монотонную мелодию, и, казалось, людям передавалось лошадиное удовольствие. Они слушали шорох еды и вдыхали тонкий спиртной запах влажного согретого лошадиным дыханием овса. Этот шорох прерывался иногда вздохом, пофыркиванием или окриком солдата:
– Ну, чаво бросаешь! Непутевая!
Бурашка ходил за вахмистром. Хвост колесом, морда поднятая. Солдаты окликали его: «Буран! А, Бурашка милой! К нам пожаловал!» Бурашка поворачивал голову на звавших, улыбался, морща верхнюю губу, и сверкал маленькими черными глазами, но ни к кому не подходил. Точно говорил: «Знаю, что вы меня любите. И я вас люблю. Мы с вами одна семья. А только я теперь при деле».
– Господин вахмистр, – отделился из сумрака конюшни солдат. – Так что, позвольте доложить, Астра овса не ист. Скушная стоит и воды только чуток пила.
– Взводному докладал?
– Так точно. За фершалом послали. Емпературу мерить будут.
– Опосля мне доложишь.
Русалка в это время заканчивала свой туалет. Он был Особенно тщателен в эту ночь.
Тесов, сидя у ее ног на коленях, ладонями делал ей массаж, крепко тер вверх по жилам против шерсти и мягко скатывался вниз. Новые белые бинты лежали подле на соломе. Русалка неподвижно стояла, терпеливо ожидая конца массажа. Она уже была накрыта теплою, мягкою, дорогою, суконною попоною с грудью. Расщипанный по волоскам хвост золотым каскадом падал к скакательному суставу, и грива, от природы волнистая, нежная и мягкая, была расчесана и блестела, отливая в червонец. Чистая, промытая голова была изящна в ее прямых и строгих линиях, и большие глаза смотрели томно в этот час ранней уборки. Светлый, белый, с длинными зернами, дорогой, отборный, шастанный овес был насыпан в кормушку, но Русалки к нему не притрагивалась. Она ждала, когда будет совсем готова, чтобы тогда с полным удовольствием приняться за свой утренний завтрак.
Она знала: овес от нее не уйдет. Ей все позволено, недаром она – баловница.
– Которые люди после обеда в отпуск, ступай в цейхгауз (Цейхгауз – военный вещевой склад) к каптенармусу (Каптенармус (от франц. capitaine d armes) – должностное лицо в воинском подразделении, отвечающее за учет и хранение оружия и имущества. Обычно – унтер-офицер) за новыми шинелями! – закричали по взводам унтер-офицеры.
Вахмистр подошел к деннику Русалки.
– Господин вахмистр, – обратился к нему Тесов. – Мне сегодня Русала в манеж на скачки весть, разрешите новую шинель получить.
– Беспременно. А как весть, ко мне зайдешь. Осмотреть надоть, чтобы все по пунктам. Вся кавалерия тебя увидит. Могёт быть, Государь Император пожалует. Так, чтобы… Понял?..
– Понимаю, господин вахмистр.
– Ну, что же, надеетесь?
– Бог не без милости.
– Хороша кобылица! Должна себя оправдать. Русалка слушала и понимала. Она кокетливо отошла от решетки, погрузила нос в кормушку и стала лениво ворошить зерна губами.
Так утром красавица артистка, лежа в постели, нехотя берет чашку кофе со сливками и, сделав глоток, вздыхая, ставит обратно на ночной столик. Вот, отставив тоненький мизинчик и полусогнув прозрачные розовые пальчики, берет она лениво с тарелки ломтик поджаренного хлеба и медленно откусывает белыми зубами. И так съедает все и выпивает кофе.
Русалка, разворошив овес и надышав его, так что он стал, горячим и влажным, вставила в него свою атласную морду и начала мерно жевать, с удовольствием проглатывая овес и полузакрыв в истоме свои прекрасные глаза.
– Выводить людей с конюшни! По человеку со взвода оставить сено раздать! – крикнул вахмистр.
Когда взводы строились вдоль коновязей, ясный, зимний рассвет уже мережил в небе. Звезды погасли, и за полковым садом вдоль канала протянулась светлая зеленая полоса – тайна неразгаданная света рождающегося. Предметы были смутны. Все казалось скучным и вялым в Проблесках рассвета. За городом в три трубы гудели фабричные гудки. Белый дым над казармами срывался густыми клубами и тянул к востоку. Свежий ветер с моря завевал по двору, свистал в воротах, поднимал шерсть Бурану, шевелил полами старых, тонких уборочных шинелей солдат.
Ночь прошла. Наступало утро…
X
Ночь, полную забот, наслаждений, огорчений, ссор и тяжелого сна, сменил радостный, ясный и погожий день. Сразу пахнуло весною, и на солнце были мокры густо усыпанные красно-желтым песком панели. Вывески, в бриллиантах ледяных сосулек и в веселой капели весны, точно улыбались прохожим. Густые толпы народа, одетого по-праздничному, текли по Невскому проспекту в обе стороны.
Они взмывали пестрой волною по крутым ступеням к черным бронзовым коням с голыми людьми на Аничковском мосту, растекались вдоль Фонтанки и чернели и пестрели до самого Адмиралтейства. С Фонтанки неслись трубные звуки. Они отдавали эхом о края набережной, двоились, троились и вносили беспокойное оживление в Шумы и дребезжание города. На катке у Симеоновского Моста трубачи играли матчиш.
В солнечных лучах розовой каймой спускался по Фонтанке дом Министерства Двора, а над ним гляделся золотыми куполами в Синее небо четкий Аничков дворец.
Вправо, в голубых туманах, за желтым цирком Чинизелли чернели деревья аллей Летнего сада.
Морозов ехал на извозчике, вглядываясь в улицу, отыскивая среди саней и экипажей Русалку, отправленную с Тесовым полчаса тому назад.
Он бездумно читал вывески и смотрел на толпу.
Ему казалось, что все шли в Михайловский манеж, где он будет скакать на Русалке.
Из множества афиш, наклеенных на зеленых будках, стоявших по углам улиц, он видел только:
«О. П. П. Д. О. С. – в Михайловском манеже» – и огромными буквами «concours hippque»… Как раз под этой афишей в нескольких местах висела голубая… Почему-то запомнил: «Концерт Надежды Алексеевны Тверской».
В концертах он никогда не бывал, с Тверской не был знаком, но запомнил имя, отчество и фамилию: Надежда Алексеевна Тверская.
На зеленом кубическом домике с крутою крышею и часами на три стороны, висевшими над магазином Винтера, стрелки показывали четверть второго. В зеркальном окне сверкали на солнце бронзовые, светлые и темные часы. Золотые и серебряные кружки карманных часов и длинные цепочки так блистали на темном бархате, что было больно смотреть.
На углу Литейного городовой, в черной шинели и фуражке поверх наушников, белой палочкой остановил движение по Невскому, пропуская сани на Владимирский и Литейный.
Желтые вагоны трамвая весело отсвечивали зеркальными окнами и были новые и чистые. Барышня с белым кудрявым шпицем, вымытым и расчесанным, с алым бантом на ошейнике, воспользовалась остановкой движения и переходила Невский.
Шпиц бежал, как кошка, поджимая брезгливо лапки на бороздах блестящего, ставшего цвета кофе со сливками снега и обегая лужи.
Откуда-то взялся Бурашка. Черный, лохматый и озорной. Медвежьи уши наставлены вперед, хвост колесом, вид самостоятельный, никого не признающий. Бурашка заметил шпица. Скок… скок… в два прыжка очутился подле. Обнюхались.
– Ральф! Venez ici… Ральф!.. – кричала барышня. Солнечен был ее нетерпеливый крик. Озабоченное лицо вспыхнуло румянцем досады.
Бурашка ловким маневром оттеснил и завлек шпица к большой темной луже у рельсов трамвая, поднялся на задние Лапы и быстрым движением передних опрокинул нежное создание спиною в лужу. Дал ему в луже перекидку, и, когда мокрый и грязный, со слипшейся шерстью, шпиц поднялся, недоумевая, как все это вышло, Бурашка, лавируя между лошадьми и санями, уже бежал по другой стороне Литейного.
– Ральф! Quelle horreur! – плакала барышня. Шпиц сконфуженно отряхивался. С грязного банта текла вода.
– Вот хулиган!! Мерзкая собака!
Мгновение… Палочка городового сверкнула над темными дугами саней, чей-то мягкий Делонэ-Бельвиль обогнал Морозова, заскрипели трамваи, и снова толчея людей, пестрота вывесок, низкий вход к Черепенникову, в окне горы апельсинов, яблок, винограда. Бутылки… пастилы… коробки с мармеладом, ящики с изюмом и финиками…
«Значит, Русалка недалеко, – подумал Морозов. – Ах, негодяй Бурашка! Действительно, хулиган! Бедная барышня! Глупый, бедный Ральф…»
У парикмахерской Duraz et Ravelin, где всегда стригся и брился Морозов, он увидел Русалку, закутанную в темно-синюю суконную выводную попону с вензелями, вышитыми желтым шелком.
Тесов сворачивал с нею на Фонтанку.
Морозов обрадовался. У него была примета. Надо обогнать Русалку перед скачкой и мысленно помолиться об удаче.
«Господи, помоги ей, моей милой!»
– Русалка! Русалочка!.. – крикнул Морозов. Русалка скосила глаз и сморщила верхнюю губу. Не заржала, а только сделала вид, что заржала. Тесов улыбался и что-то говорил. Не было слышно за шумом улицы его слов.
– Ваша, что ль, ваше сиятельство? – обернулся с облучка извозчик.
– Моя, – гордо ответил Морозов.
– А и красавица, ваше сиятельство! Вот лошадь, уж подлинно Лошадь. Больших, должно, денег заплачена.
В яркой прелести мартовского солнца, во влажных и свежих взвивах порывистого ветра, в блеске тающего на Фонтанке снега, в словах извозчика, в движении толпы, в криках барышни со шпицем, в грубой шутке подлеца Бурашки, в полыхании блесков оконных стекол, во вкусной свежести пахнущего морем воздуха было что-то пьянящее, как искры шампанской игры в холодном вине. И казалось Морозову, потому ему так радостно, что и он, и извозчик, и Тесов, и чужая барышня со шпицем, и подростки, катающиеся на коньках под звуки матчиша, и Русалка, и Бурашка – все они были одной, единой, великой Русской семьи.
Сердце его с детства привыкло любить прекрасную Родину с ее гордыми орлами, глядящими на Восток и на Запад. А эта праздничная толпа, – этот город в весенних блестках солнечных лучей, в радостном гомоне людей был его Родина!..
В самом радужном и бодром настроении духа Морозов подъехал к тяжелым и громадным задним воротам манежа и щедро расплатился с извозчиком.
Как хорошо жить!..
XI
В манеже пахло сыростью. У входа от натасканного солдатами и лошадьми снега была липкая грязь. Высокая, дощатая, задняя стенка трибун, задрапированная елками, доходя до верхнего края окон, перегораживала манеж. Елочная ограда отделяла станки для лошадей и передманежный дворик. На нем гусар водил большую поджарую серую в яблоках лошадь, а маленький подвижной гусарский офицер с безусым и безбородым, как у англичанина, жокейским лицом, приседая на согнутых коленях, смотрел сзади, как она ступала. Видный вахмистр, лет тридцати, с рыжеватой бородой под Государя
Императора, худощавый и стройный, прикрыв глаза ладонью, тоже смотрел из-за офицера на ноги лошади. Четко сверкали подковы и между ними размытое, бело-розовое пятно копыта.
– Никак нет, ваше благородие, нисколько не хромает, – говорил успокоительно вахмистр.
– А, по-моему, на левую заднюю чуть улегает. Эх, надо же было мне ее вчера ковать, Соломатин. Расчистили глубоко. Зарезали, черти!
Высокий артельщица в длинном черном с барашковым воротником пальто кинулся, было, преградить дорогу Морозову, – вход с этой стороны был для публики закрыт, – но узнал его и улыбнулся.
– Здравия желаю, ваше сиятельство.
– Здравствуйте, Семен Семеныч. Афишка найдется?
– Извольте, господин Морозов.
Морозову было приятно чувствовать себя здесь «своим», точно артистом какого-то спектакля. Гусар увидал Морозова и крикнул:
– Ну-ка, Морозов, погляди, друг, мою Кармен, хромает или нет?
Морозов так же, как гусар, присел, чтобы лучше видеть, и стал смотреть.
– Нет, не хромает… Разве что… Нет, совсем не хромает.
– Я их благородию и то говорю, опять же и жару в пятке ничуть не обозначается, – солидно сказал гусарский вахмистр.
– Ну, ладно, ставь.
Станки из досок, убранные тонкими елками, наполнялись лошадьми.
– Мою Русалку можно рядом с твоею Кармен, Петров? – спросил Морозов.
– Отлично. А ее не привели еще?
– Вот и она.
Морозов с Петровым, знаменитым наездником и скакуном, прошли за зеленую ограду елок к буфету.
Там за длинными столами, накрытыми чистыми скатертями, лакеи во фраках расставляли бокалы, рюмки, тарелки с закуской. В углу у окна, в ящике со льдом торчали белые, золотые и фасные головки шампанских бутылок.
Маленький, плотный, рыжебородый Перфильев, есаул казачьего полка, в яркой голубой фуражке и новеньком легком, щегольском пальто с блестящими погонами, только что опрокинул рюмку водки и теперь прожевывал большой бутерброд. Все лицо его маслилось и сверкало от удовольствия.
– Морозов, душа мой! – крикнул он, увидев Морозова. – Ходы до мой лавка. Кушать мало-мало будим… Ну, что же? Ни пера, ни пуха. Возьмешь, – бутылка шампитра за тобою.
– Ладно. И даже две.
– Люблю я господ спортсменов. По-господски поступают. Отказа нет угостить приятеля.
– А ты с утра уже ешь? – сказал Петров. – Смотри, совсем не кавалерийского образца чемодан нагулял! А давно ли скакали мы с тобою в Красном Селе?
– «Облетели цветы… Догорели огни… Та весна далеко… И тех нет уже дней…» Старость, Александр Александрович, не радость. Слаб человек. Ты понимаешь, я люблю лошадь платонически. Чтобы на своем месте, стояла, шерстью блестела, телом радовала, на гладком месте не спотыкалась и на ученье не подводила.
Красные, голубые и темные фуражки были рядом. Их обладатели на «ты». Друзья. Одной школы, одних обычаев, одного воспитания, одной русской кавалерии, одной Российской Империи.
И от этого увеличивалось бодрое настроение Морозова. Точно все они помогали ему на скачке, ободряли его уже самыми звуками ласковых голосов.
Он поднялся по ступенькам на деревянный помост узкого коридора, огибавшего овальную арку манежа. Вправо были маленькие квадраты лож, слева высились боковые трибуны. Солнце пробралось косыми лучами в окна, золотило, верхние места левых трибун и бросало столбы радужной пыли в туманный воздух манежа.
У Царской ложи, между высоких белых колонн, полковник в серебряных адъютантских погонах и штатский в барашковой – остроконечной шапке расставляли призы и раскладывали афиши на плотной бумаге – для судей. Здесь, на тоненьких столбах была устроена вышка со звонком.
У входных ворот с колоннами и тамбурами, откуда тянуло морозным воздухом улицы, было уже много народа.
Раздевались у вешалок, оставляя шубы и тяжелые шинели. В углу у сорокавосьмистекольного окна трубачи офицерской кавалерийской школы, в черных доломанах с желтым широким басоном, расставляли пюпитры и вешали белого металла инструменты.
Левые трибуны тонули в туманном мраке. В проходе, в сумраке ворот были составлены тяжелые барьеры, лежали тонкие белые рейки, и человек двадцать рабочих в красных рубахах стояли в ожидании приказа ставить барьеры. У закругления манежа толпилась солдатская аристократия. Рослый кавалергардский подпрапорщик с вахмистерской нашивкой, в блестящей каске с серебряным орлом, туго подтянутый белым лосиным ремнем, с палашом на земле, рыжеусый полный, толстомясый, красивый мощью раскормленного тела, разговаривал с вахмистром Солдатовым.
Они увидали Морозова и взяли под козырек. Солдатов, улыбаясь, доверительно сказал:
– А мы, ваше благородие, с кавалергардским подпрапорщиком парей подержали. Они за ротмистра Зорянку держат, а я за вас. Чья возьмет.
Когда Морозов вошел в передманежник, он был полон лошадьми. Вороные, рыжие, гнедые, серые, они плотно стояли в нем, и уже нельзя было водить. Между ними были офицеры. Солдаты-вестовые копошились среди лошадей, замывая и зачищая ноги, перебинтовывая их и осматривая седла и подпруги. По всем углам передманежника были разбросаны попоны, троки, шинели, палаши, сабли и шашки.
Морозов протолкался к Русалке. Она узнала его и тихо заржала. Как будто в этой волнующейся суете ожидания скачки она обрадовалась увидать своего человека и что-то хотела ему сказать, – не то попросить, не то пожаловаться.
Петров, стоящий подле Кармен, сказал:
– Узнала тебя. Тоже, как актриса перед выходом, волнуется. Сначала отлила у нее кровь к сердцу, побледнела она, и мутной стала шерсть, а теперь, смотри, как налились все жилки на ногах и боках. Будь она девушкой, теперь зарумянилась бы, вся оживилась и какая была бы хорошенькая! Только женщина это делает для мужчины, а она… бессознательно? для нас… Для ездоков.
– Как думаешь, Александр Александрович, возьмет она? Или опять Зорянко заберет все?
– Не знаю. У Зорянки не лошади, а английские машины! Они скачут, не думая. Скачут потому, что они так устроены. И как машина, так и они могут ошибиться. Они не свалят препятствия, ну, а рейки зацепить могут. Слишком точны.
– А Экс?
– Ванда Экса – аккуратная немка. Прыгает с таким точным расчетом, чтобы не было и сантиметра между ее ногами и рейкой. Ловчится, поджимает ноги. Ее много подбивали палками и железными прутьями. Она научена прыгать… Твоя Русалка, милый Сергей Николаич, – талант. Притом она русская лошадь, хоть и английских кровей. Она самолюбива, как русская девушка, она влюблена в тебя, и она все тебе даст. Она на репетициях прыгала на четверть выше, а сегодня будет на пол-аршина. Только повод давай, только сиди плотнее с тугими шенкелями и низкими руками. Будь спокоен и верь ей!..
Петров ласково потрепал по шее Русалку.
– Она умна, и это все… – добавил он.
По манежу загремела музыка. Играли что-то сложное тягучее, оперное, чем любят щегольнуть полковые капельмейстеры. Эхо отдавало звуки труб, и мелодия корнета покрывалась откликами басов и геликонов. Правая и задняя трибуны, любимые места дешевой публики, были уже полны. Ложи тоже наполнялись и пестрели модными, только что полученными из Парижа туалетами. Говор тысячи людей стоял в манеже.
Звонко и резко зазвонил колокол…
Штатский брюнет, в длинном черном сюртуке и цилиндре, с розеткой распорядителя и членским билетом в петлице, вошел в передманежник и крикнул:
– Господа, прошу садиться на премировку (Премировка – здесь, осмотр лошадей и ездоков перед скачками). Морозов перекрестился и сказал со вздохом Тесову:
– Ну, выводи!