Текст книги "Единая-неделимая"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 39 страниц)
VI
Все это были блестки на ровном поле однообразной и скучной слободской жизни. Но сколько накопилось их за время детства и отрочества Димитрия!
Теперь Димитрий прощался с этою слободской жизнью и, стоя в степи, прощался и с самою степью.
Кто знает, что будет в будущем марте?
Тяжело было думать о том, что надо идти и о чем-то просить молодого паныча Морозова.
Он знал теперь его хорошо, завидовал ему и почему-то ненавидел его крутою, беспощадною ненавистью.
На морозовском дворе служил конюхом их же тарасовский мужик – Финоген. Называли его в слободе и в экономии Винодеем. У Винодея был сын Иосиф – Иоська. Иоська был одних лет с Димитрием. Они вместе учились в школе, и Димитрий часто ходил через степной бугор на морозовский двор к разбитному и веселому Иоське.
1 сентября – праздник псовой охоты. В Константиновке собирались окрестные мелкотравчатые. С морозовского, не видного со степи двора, укрытого краем балки, ранним утром неслись звуки медного рога. Ему вторили лай, визг и завывание собак.
Димитрий бегом сбежал в балку и остановился у ворот. Он не узнал морозовского двора. Всегда пустой и сонный, с вяло бродящими по нему собаками, с тишиною, нарушаемой лишь стуком ножей на кухне или бранью девушек в прачечной, он жил теперь шумною жизнью. В левом от ворот углу сбилось в плотную стаю штук восемнадцать пестрых собак. Белые, в желтых и черных отметинах, с задранными кверху гонами, на низких ногах, связанные попарно смычками, они толпились, осаживаемые Винодеем и Иоськой. Иоська сидел на невысоком плотном пегом коне, на казачьем седле и злобно кричал, щелкая длинным тяжелым арапником:
– Я вас! Стерьвы полосатые…
Собаки осаживали от гневных окриков Иоськи и от ударов арапником, садились на зады, поднимали кверху головы и завывали, взвизгивая.
На Иоське была серая барашковая шапка и распахнутый на груди темно-зеленый кафтан, подпоясанный алым кушаком. Винодей, в таких же шапке и кафтане, звонко трубил в прямой медный рог. Он сидел на рыжем поджаром донце. На черном ременном поясе у него висел блестящий кинжал. Каждый раз, когда он звал в рог, собаки под Иоськой приходили в неистовство, начинали выть, визжать и кидаться во все стороны, и Иоська злобно щелкал арапником и дико кричал:
– Я вас! У, язви вас мухи! Разрази вас гром!
У крыльца несколько парней держали лошадей и видких борзых собак, тех самых, что в то печальное утро окружили тесною стаею старого пана Морозова.
Димитрий знал лошадей. Сколько раз видел он их на конюшне, когда Винодей и Иоська их чистили. Но никогда не видал он их такими нарядными в седельных уборах, такими блестящими и живыми.
Широкий и низкий, старый арабский жеребец Морозова, вишнево-гнедой, с черной, тонкой гривой и хвостом трубою, был поседлан черкесским седлом с серебряным в чернь набором. Он сердито рыл переднею ногою землю, косился большими глазами по сторонам и временами фукал, раздувая широкие ноздри. Высокую рыжую кобылу с коротким хвостом, поседланную дамским седлом с кривыми луками, водили по двору. Она не желала стоять. В стороне держали смирного белого киргиза под маленьким английским седлом. Старый повар суетился с горничным подле телеги с еще не запряженной лошадью. Он укладывал посуду и свертки в бумаге.
Димитрий стоял у ворот. Ему тогда было двенадцать лет. Все поражало его великолепием картины, и он не спускал с нее глаз. Он видел, как на крыльцо вышли пан, пани и тот самый паныч, с которым была неприятная встреча в саду. Пан помог пани сесть на рыжую лошадь и сел сам, легко перенеся в седло свое полнеющее тело. Паныч вскочил на маленького киргиза и лихо проскакал по двору к Винодею.
– Винодей, – крикнул он хозяйским голосом, – с Ореховой начнет, а?
– Там видно будет, – хмуро, храня охотничью тайну, сказал Винодей.
– А назьми и сурчины (Лисьи норы), Винодей, забили?
– Усе ночью обошли. Теперь ей никуда не податься.
– Значит, будет лиса! Мальчик поскакал к амазонке.
– Мама! Мама! Лисицы будут! Винодей назьми ночью забил, а там, я знаю, лисовин с лисою жил.
– Готовы, что ль? – барским басом спросил Морозов.
– Готовы, ваше превосходительство, – ответили Винодей и Иоська, снимая шапки.
Морозов принял от хлопца сворку со скулившими борзыми, надел через плечо, намотал конец на руку, снял шапку и перекрестился.
Его примеру последовали Винодей и Иоська.
– Ну, ни пуха, ни пера! В час добрый!.. Антоныч, – обратился он к повару, – полудничать будем на меловом овраге у Криницы. Знаешь?
– Знаю, ваше превосходительство.
– Бегунки туда подашь для генеральши.
Кучер Аким, подававший собак Морозовой, откликнулся:
– Понимаю. Шарика запряжем.
– Валяй хоть и Шарика.
Морозов попустил повод вишневому жеребцу и широким проездом, колыхая полное тело, поехал впереди всех к воротам. За ним Морозова, паныч, Винодей и Иоська с гончими.
Димитрий бросился за ними. Охотники ехали шагом, но у лошадей был такой широкий ход, что Димитрию приходилось бежать, чтобы поспевать за охотой.
Обогнули высокие сараи хлебных складов, проехали мимо кошар, где пряно пахло овечьим стойбищем, поднялись по узкой и пыльной дороге из балки и выехали в степь.
– Эге! Вон и Святослав Михалыч доспевает, – сказал Морозов.
От хутора Кошкина, просторною рысью на могучем коне, ехал казачий полковник в белом кителе и лихо надетой на седеющие кудри белой фуражке. Две борзые – большой красный густопсовый (Густопсовая – длинношерстная борзая) кобель и серая хортая (Хортая – гладкошерстная борзая) английская сука – рыскали подле его лошади. Немного поодаль от него на толстом станичном приплодке (Приплодок – здесь, молодая лошадь из станичного табуна) волчьим наметом скакал казак с крупным и красным лицом и маленьким носом картошкой. Худая собака пестрого окраса и неопределенной породы бежала подле его лошади без сворки, поглядывая на своего хозяина.
– Николай Кискенкиныч, – крикнул фамильярно Винодей, – и Тебеньков убрался. Своего мериканского Рамзая в проминаж на охоту взял.
– Ах, Тебеньков, Тебеньков!.. Ты, Barbe, непременно должна с ним познакомиться. Это замечательный человек. Ископаемый какой-то.
Степь сверкала умирающими красками золотой осени. Ни облачка не было в небе. Тихо плыли паутинки и подымались вверх, незримым гонимые течением. Гулко стучали по чернозему копыта скачущего Тебенькова, и красиво, не колыхаясь, точно плывя над бурьянами, где едко пахло полынью, подкатил казачий полковник.
Была маленькая остановка, и Димитрий догнал охоту. Совещались, кому куда становиться, и давали указание Винодею.
– Да знаю! – упрямо говорил Винодей. Он не слушал пана, имея свой план, и, когда пан кончил, сказал наставительно:
– Вы вот что, Николай Кискенкиныч. Значит – вы с пани станьте у Петрова отвержка, пани об левую руку, вы о правую. Молодой паныч, нехай, проедет к самой пятке, а у низу Тебеньков со Святославом Михалычем придержат. Так разве не ладно будет?
– Ладно… – сказал Морозов.
– Стратег, – улыбаясь, сказал казачий полковник.
– Пошли, что ль? – спросил Тебеньков.
– Да… Набрасывай, Винодей! Мы мигом доскачем.
– А успеете? Не запоздаете?
– Набрасывай! – весело-гневно приказал Морозов и поскакал с амазонкой по ровной степи.
Степь разрезалась широкою расселиной овражистой балки, где земля треснула, пробилась глубокою морщиной и зеленым потоком кустарника сбежала вниз. Внизу была равнина, и золотые просторы скошенных хлебов и коричнево-зеленая полоса целины уходили в бесконечность.
Димитрий остановился у начала балки, где торчал робкий кривой боярышник, обвитый черной от сочных ягод ежевикой.
Вся охота была видна отсюда. Зеленая, курчавая балка расширяющимся совком спускалась в степь. Оба ее пристена, то пологих, поросших дубняком и орешиной, то крутых, запутанных серо-зеленым терновником и темной ежевикой, проваливались вниз и уходили к широкой равнине. Охотники с собаками окружили балку. Димитрий видел белую рубашку и синий кафтанчик Сергея Николаевича, державшего половую (Половая – бледно-желтого окраса) борзую, видел черную амазонку Морозовой и самого Морозова, слезшего с лошади и раскуривавшего трубку.
Подле Димитрия Винодей размыкал гончих. Иоська щелкал бичом и орал:
– В стаю, в стаю!!
Иоська был важен, сосредоточен на собаках и в своем величии и красоте зеленого кафтанчика с алым кушаком и высоких наборных сапогах не замечал босого Димитрия в белой рубашке.
– Стой! Стоять! В стаю! У, язви вас! Молоденькие! – грубым басом кричал он.
Винодей сел на лошадь, тронул ее в овраг, подсвистывая гончим, и собаки, – опустив головы, стали скрываться в кустах.
– Поди по лесу, собачки! – ласково говорил, все подсвистывая, Винодей и скрылся в глубине балки.
Иоська поскакал с правого берега обрыва.
– Шукай его, шукай! А-та-та-та… – слышался из оврага голос Винодея.
– Разбуди, разбуди его, миленький! – вторил ему Иоська.
В чаще, прорезанной узкой тропинкой, вдруг появлялась желто-черная спина собаки, и видно было ее задранный кверху гон (Гон – здесь, хвост) в репьях. Она бежала, опустив голову причуивая и чего-то ища, сворачивала с тропинки и исчезала в порослях. Пропитанные солнцем зеленые пятна балки жили и шевелились, тая в себе чью-то сложную драму. Димитрий понимал эту драму. Она его волновала, и он следил за нею, идя по верху балки.
Вдруг Иоська оглядел шумовую лисицу. Незаметно появилась она на опушке, остановилась и скрылась в кустах. Димитрию почудилось в ее появлении что-то таинственное.
– Береги! – крикнул Иоська и поскакал вдоль кустов. И снова стало тихо. Чуть слышны были голоса, и в солнечном пригреве стыла напряженная в своем внимании к балке степь. Сердце Димитрия шибко билось. Он и хотел, чтобы вышла лиса, и ему жалко было ее, и все больше усиливалось волнение от сложной драмы лисьей травли, где принимало участие столько людей, лошадей и различных собак и, казалось, сама природа следила за тем, что делалось в кустах.
Там, в самой чаще слабо тявкнула собака.
– Бушуй отозвался в полазе, – сказал, нарушая тишину, Морозов.
– Ах-ха… Ах-ха… – стали отзываться другие гончие.
– Слушь к нему! – наставительно крикнул невидимый в балке Винодей.
В кустах гончие шуршали сухим листом и травою, валясь на голос вожака… Изредка раздавалось взволнованное повизгивание собаки и почти шепот Винодея:
– Слушь к нему!
Зеленая занавесь скрывала происходящее в балке, и тем напряженнее была жизнь кругом.
И… тихо… совсем близко от Димитрия… красно-желтым пушистым комком на коричнево-зеленое поле выкатила матерая лисица… Она была так недалеко от Димитрия, что он отчетливо видел ее белую грудку и черные, вперед настремленные уши над широким лбом.
Ему казалось, что он видел, как огневыми точками горели ее глаза.
За лисицей воззрился мышиный Рамзай Тебенькова. За ним сам Тебеньков, нагнувшийся к передней луке на распластавшейся над степью в быстром карьере лошади. И сейчас же сбросили собак пани Морозова и Святослав Михайлович, и стало видно, как доспевал злыми ногами Рамзай, а Рамзая быстро настигал красный могучий кобель Святослава Михайловича и белая сука пани Морозовой.
– Улю-лю-лю! – вопил Тебеньков, молотя лошадь тяжелою плетью.
– Улю-лю-лю! – вторил ему Святослав Михайлович, и за ним, визжа, сама не замечая того, неслась в развивающейся амазонке Морозова.
Травля удалялась от Димитрия, и он хотел уже, было, бежать вслед, когда вдруг лиса круто опрокинулась в бурьяны, скрылась в них от собак и, выскочив в другую сторону, понеслась прямо на Димитрия.
Красный кобель, белая сука и спущенные со сворки собаки Морозова прометались мимо. К ним на помощь скакали охотники.
– Тут она!.. Вот она!.. – кричал Святослав Михайлович.
– Милка! Сюда! Милка! – задыхалась на скаку Морозова.
Только тебеньковский Рамзай, как воззрился на лисицу, так и спел за ней, не отрывая от нее своего жадного взгляда. Димитрию казалось, что он настигнет и схватит ее, но вдруг его обогнала, чуть не перепрыгнув, белая в серо-пегих отметинах Милка Морозовой.
Так близки были они теперь от Димитрия, что он видел, как лисица прижалась к земле и сейчас же наскочил на нее Рамзай. Но не успел он ее взять, как перевернувшаяся в воздух белым клубком Милка впилась зубами в шею лисицы. Сейчас же настигли другие собаки. Красный кобель Святослава Михайловича, белая сука Морозовой, полово-серый кобель паныча широким кругом стали, оскалив щипцы (Щипцы – здесь, морды), распрямив правила (Правило – хвост у борзой охотничьей собаки) и часто дыша.
Сзади от кустов балки пестрою стаею доспевали гончие и за ними, стараясь обогнать их, скакал Винодей, крепко бил нагайкой по худым бокам рыжего донца и вопил хриплым голосом на собак:
– В стаю, в стаю!..
Сейчас же навалили охотники. Первою, что-то крича на скаку и не помня себя, мчалась на кровной кобыле пани Морозова. Ее полное, круглое лицо раскраснелось и блестело на солнце оживлением, волосы выбились из-под черного треуха и вьющимися прядями веяли надо лбом. Большие, выпуклые глаза сияли восторгом.
– Моя Милка!.. – кричала она, задыхаясь. – Милочка моя взяла лисицу!..
За нею доспел Морозов. Жирный жеребец его обливался потом и был под ремнями набора покрыт мыльными пятнами. Все также хлеща по бокам сытого ленивого Перина, отмахивающегося хвостом от ударов плети, подскочил Тебеньков и, слезливо моргая красными веками, вопил:
– Рамзаюшка! Что же ты, голубчик! Ведь ты всех упервил. Из-под тебя взяли!
Лисица лежала в толпе собак, притихшая под пастью Милки, и ее глаза были подняты кверху.
В это время подскакал Святослав Михайлович, а за ним паныч на потемневшем от пота и казавшемся розовым киргизе.
– Папа! – кричал он. – Там еще низом лисовин прошел.
– Не уйдет! – крикнул Святослав Михайлович и, соскочив с лошади, кинулся в самую стаю собак.
Он схватил лисицу за задние ноги. Красное тело, блеснув белою грудкою, взметнулось над стаей и глухо ударилось головою об землю. Что-то хряпнуло, и Святослав Михайлович поднес мертвую лисицу Морозовой.
– Ваша, Варвара Семеновна, – сказал он. Морозова, на шарахающейся от лисицы лошади, согнулась полным станом и погладила по спине лисий мех. Из пасти лисицы медленными тяжелыми каплями текли алые рубины крови. Борзые стояли кругом и смотрели, махая правилами.
Винодей звал в рог. Иоська подбивал собак. Тут Иоська увидел Димитрия и подъехал к нему.
– Ты чего? – важно спросил он.
– Зачем лисицу травили?.. Ей, поди, под собаками тяжело было. Их бы так самих потравить, – злобно прохрипел Димитрий.
– Ты чего? – удивленно повторил Иоська и пожал плечами. – Панская забава.
– Их бы, панов-то, так… Как лисицу.
– Молчи, дурной!
Димитрий круто повернулся и быстро пошел, почти побежал по степи к Тарасовке.
VII
Восемь лет прошло с той охоты, а как будто вчера видел Димитрий эту приземленную лисицу с вытянутой пушистой трубой и стройных и тонких борзых, кругом стоящих подле нее.
Перед глазами так и стояла ее оскаленная пасть с белой решеткой и капли красной горячей крови, упадающие на траву. И по-прежнему жила в нем злоба к этим сытым людям, ликующим и смеющимся под солнцем, когда умирала лисица. Может, была тут и зависть к их блестящим нарядным коням, к их чистой одежде, к красным щекам пани Морозовой, к ее белым зубам и полному, гибкому и упругому телу. Когда вспоминал он эту травлю, почему-то еще вспоминал он мальчика в саду, припадающего, шаля, на одну ножку, золотое пронизанное теплом солнечных лучей яблоко в руке, огорчение деда Мануила и унижение его отца, мявшего в руках шапку в кабинете Морозова и льстиво и униженно просившего о прощении. Становился Димитрий старше, разумнее, а воспоминания не только не ослабевали, но делались острее и мучительней. Они точно бросили какие-то семена в его душу. Эти семена долго таились, а потом под влиянием школы, уроков Ляшенко и чтения различных книг поднялись ростками злобы и зависти и выросли в ненависть. И то, что настало кругом, раздувало эту ненависть.
По их краю широко развернулись события.
Мутили, искрутили, вертели мужицкими и казацкими головами братья Мазуренко, собирали незаконные сходы и требовали отобрания от помещиков земли.
Священник Аметистов вышел после литургии на амвон и торжественно возгласил:
– Кто слушается братьев Мазуренко, тот изыди из храма… Мазуренки – это враги наши. Они хотят самовольно составлять законы.
Но никто из храма не вышел. А Димитрий знал, – уже говорили слобожане, что настала пора порешить панов. Слышал Димитрий и о том, что Мазуренки испугались и «"говаривали крестьян делать погромы, но остановить взволнованную толпу не могли.
Морозов с семьею бежал из Константиновки лошадьми на железную дорогу, и скоро в Тарасовке услыхали, что он где-то за границей умер.
Пани Морозова с Сергеем Николаевичем жили в Петербурге, где Сергей Николаевич поступил в юнкерское училище. Помещичий дом в Константиновке стоял заколоченный, а из экономии в слободу часто бегали Винодей и Иоська, ставший Осипом Финогенычем, и рассказывали, сколько отсыпного овса расходуется на лошадей и собак.
– Паныч пишут завсегда, чтобы собак кормили лучше людей, – говорил, бегая по сторонам глазами, Иоська.
Горничная Настя и ключница Петровна, шепотком, с просьбой никому не говорить, по страшной тайне, рассказывали, какие «тувалеты» лежат в сундуках константиновского дома, какие «патреты» висят по стенам и сколько запрятано добра в кладовых и вина в погребах.
– То-то накоплено, то-то напрятано! А лежит поболе ста лет. Невесть кому берегут.
– Всю слободу в голодный год прокормить можно, – вставлял кто-нибудь из слушателей.
– И лежит там, родные мои, кубелек (Старинное женское казачье платье) ихней бабушки Морозовской, что с Ефремовского казачьего рода была взята… Черного бархату, и весь жемчугом низан, чать и не счесть, сколько этого жемчугу, – рассказывала ключница.
– А еще платье придворное, золотом шитое. Мы моль выбивали, поднимали. Ну и чижолое, из чистого золота, что твоя риза поповская.
– А землею объелись.
– Аренду сокращать, слышно, будут. Нового управляющего немца паныч взять хочет. Машиной пахать.
И кто-то сказал простое и ясное слово:
– ПОДЕЛИТЬ.
Когда и кто сказал, так никто про то никогда и не узнал.
Может, никто и не говорил этого слова, а само оно родилось в сознании всех людей, как совокупная мысль.
И мысль эта стала общей во всей слободе.
Зимою 1905 года, когда стали требовать запасных на японскую войну, – поднялись. Решили исполнить, что задумали.
Ясно помнит Димитрий, как сонная Тарасовка, занесенная снегом, где зимою на улице не увидишь людей, с узкими стежками вдоль домов и одноколейной, глубоко провалившейся в снегу дорогой, с тишиною, нарушаемой редким звоном бубенцов почтовой тройки да лаем собак, вдруг наполнилась темной толпою мужиков и баб. Собирались деловито, засовывали за пояс топоры, запрягали сани и запасали хлеба и молока, точно собирались в поход или на работы в степь. Истово крестились на церковь, и, когда ушли, вся тихая улица была в разметанном людскими и конскими ногами снегу, во многих глубоких колеях, сливавшихся на окраине в одну.
Помнит Димитрий… Тогда на февральском солнце сверкали длинные бугорчатые ледяные сосульки, мороз пощипывал носы и щеки, а солнце жгло их огнем, и толпа. Шла, гомоня по степи, направляясь к Константиновской экономии. Шли без начальника, без руководителя, сами не зная, что будут делать, но у всех была одна мысль – поделить.
Димитрий пошел с толпою. Он помнит, как подошли к дому, постояли в нерешительности подле, потом вызвали ключницу и потребовали, чтобы она открыла дом. Вошли в него боязливо, снимали шапки и крестились на иконы.
– По правде, братцы, надо… По правде, – говорили мужики. – Бог-от все видит.
– Надо бы описать все, да по описи поделить. Надо и пана не обидеть, ему что оставить.
Когда один из мужиков снял со стены бескурковое ружье, на него цыкнули в пять голосов.
– Ты чего не по праву берешь? Твое, что ли?
– Положь, положь на место!
– Да я так, посмотреть.
– Ишь какой швыткий! Посмотреть! Смотри, да не трожь.
Остановились в зале перед портретами. Шептали:
– Дывись, який важный.
– Генерал чи полковник?
– Дедушка ихний.
Кто-то в столовой, в буфете нашел бутылку водки и две бутылки портвейну и хересу. Бутылки пошли по рукам.
– А сладкая!
– Дух-то какой! Загранишная. В нос шибает.
– Должно, запеканка.
Стало веселее. Ключница, громыхая ключами, открыла погреба. Степка и Павлюк, мальчишки шестнадцати лет, забренчали в зале на фортепьяно. Игнат Серов вышел с ружьем на двор и выстрелил в воздух. Этот выстрел точно разбудил толпу. Стали выводить из конюшен лошадей, выгонять скот, ловить собак и птицу. Игнат Серов на глазах у толпы пристрелил вырвавшуюся Милку. Это понравилось, и начали стрелять на дворе собак. Снизу из погреба появились красные, пьяные лица, потянулись на двор, раздались заплетающиеся речи.
– Это, братцы, не так… Не так это надобно. Надобно, чтобы делить пропорционально достаткам.
– По справедливости.
– А ты подели… Жеребец один, а нас пятьсот
– Ежели, положим… Жеребей бросить. Потягаться, поканаться?
– По жеребью! Видали мы твой жеребей. Димитрий безучастно ходил в толпе.
«Вот они, – думал он, – Хеттей, Аморреи, Ферезеи, Гергесеи, Евеи и Иевусеи… Не достает им одного Моисея. Вождя им надобно. А так – стадо без пастыря».
Споры становились жарче. На заднем базу свежевали скотину, чтобы поделить на куски. Люди с окровавленными руками, тащившие воловьи шкуры, возбудили толпу.
Большой, широплечий? черный, как цыган, кузнец Подблюдин вошел в зал, размахнулся топором и грозно сказал:
– Что вы, православные, затеяли? Коли делить, ссора будет. Нам панское добро без надобности. Не мы наживали. Земля – другое дело. Земля Божья. А это – ничье!
И с треском обрушился топор на черную полированную крышку рояля. С этого началось. Кто-то рубил старинною саблею портреты. На дворе не прекращалась стрельба, пристреливали собак, «чтобы никому не достались».
В саду человек пятнадцать крушили старую Леду с лебедем у фонтана. Визжали вдруг нахлынувшие бабы, метались из дома во двор и обратно и таинственно носили что-то под подолами. В комнатах, еще утром чинно спавших, стояли на зимнем холоду раскрытые, без одеял и матрасов постели, валялась опрокинутая мебель и осколки разбитой посуды. Во фруктовом саду деловито рубили яблони, чтобы спору не было, кому плоды собирать.
Дом и сараи пустели. Сани наполнялись, носили на них мясо, мебель, зеркала, посуду, столовое и постельное белье, платья, меха, шапки – все, что попало под руку.
Когда уже было совсем под вечер, кому-то, – Димитрий не помнит кому, – пришла мысль поджечь дом, чтобы скрыть следы грабежа.
– Кубыть ничего и не брали, сгорело панское добро, – говорила расторопная, уже пьяная бабенка.
– Известно, Божьим изволением погибло. Мы тут не причинны.
Мысль понравилась. Многие были совсем Пьяны, и больше всех Винодей. Он лез ко всем, настаивая, чтобы и лошадей поделить поровну, – «по-божецки».
– Ему половину жеребца и мне чтобы половину.
– Да как ты их разделишь, дурной. – Убить, как скотину, – вот и поделили.
Со двора несли солому, накладывали пуками в комнаты приваливали на крыльцо. Чиркнула серная спичка, завоняла едким запахом, светлое пламя, не видное в прощальных солнечных лучах, побежало по низу соломы и пошло густым белым дымом по стенам и по полу. Народ стал выходить из комнат.
Еще через час видел Димитрий, как ярко пылал дом от пола до крыши. Гудело пламя, перекидывалось на соломенные крыши дворовых построек и горел дом Винодея, где лежала разбитая параличом-даго мать.
В саду нестройными голосами орали песни, визжала гармоника, и слышался рев скотины. Ее продолжали бить, готовясь жарить свежие куски мяса на кострах.
Димитрий ходил тогда в толпе и повторял про себя: «Вот они – Хананеи, Хеттеи, Аморреи, Ферезеи, Гергесеи, Евеи и Иевусеи. Вот она дикость и темнота народная!»
Димитрий вспомнил тогда старого пана, как вышел он к нему утром в синем расстегнутом архалуке, заложив руки в карманы, и как кланялся ему отец.
«Теперь ты поклонись!»
Вспомнил Димитрий и ярмарку в Криворожье и как шел Николай Константинович, обнявшись с крашеной бабой, и пел:
Шик, блеск, иммер элеган,
И пустой карман!..
«Пел, гулял, сукин сын, теперь мы погуляем». И лисицу вспомнил. Как гладила ее маленькой» блестящей серой перчатке ручкой пани с выпуклыми сияющими глазами и с белыми зубами в малиновой улыбке полных губ и как текли с лисьей печально хитрой пасти рубины алой крови.
«Травили!.. Теперь мы вас потравим. Небось и духу вашего не слышно!»
Весело и злобно было тогда на сердце у Димитрия.
Помнит, как потом усмехнулся он и пошел, посвистывая, со двора.
Тогда окончательно закрепилось в нем и стало самому ему ясно чувство с детства зародившейся ненависти к панам.
Тогда же задумался он и еще над одним.
Вот отец Аметистов призывал громы на тех, кто послушает Мазуренок, грозил наказанием Божьим. А когда мужики шли громить Константиновскую экономию, то крестились они, и Бога поминали, и делили все «по-божески».
Жеребца и кровную кобылу зарезали, чтобы цельными никому не достались. И собак перестреляли, чтобы «по-божески» вышло.
Где ж тогда Бог, где Его милосердие и Его справедливость?