Текст книги "Единая-неделимая"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 39 страниц)
XXIV
На кургане, на степном просторе, на выезде из притаившегося в балке хутора стояли три ветряные мельницы, – три креста на снежной Русской Голгофе.
Кругом волновалась громадная, в несколько тысяч человек толпа. Все население хутора Кошкина, все красноармейцы Стрелкового полка собрались на зрелище. Несколько конных разъезжали в толпе для порядка. Они очистили, разгоняя нагайками народ, проезд для тройки, и Ершов, Андрей Андреевич, Гольдфарб и ординарец вышли на чистое место, оставленное подле мельниц.
Там, скрученные вооруженными красноармейцами, уже стояли четыре старых казака со связанными назад руками.
Со степи дул ровный, сильный, восточный ветер и, казалось, нес в неостывший еще мороз свежее дуновение весны, оттепелей и далеких туманов. Вечеревшее небо темнело на горизонте. Ветер свистал в неподвижных ветряках, где на крыльях суетились люди, натягивая паруса. У якорей стояли казаки, готовые отвязать и поставить мельницы к ветру. Подле мельницы два молодых, здоровых, точно пьяных казака спорили с красноармейцами.
– Всех четырех ежели на один ветряк вязать, нипочем не выдержит.
– Започему? – спрашивал красноармеец, с веревками в руках. – Всех на одну куды складнее.
– Не выдержит. Он, ветряк-от, старый. Крылья обломятся… Прогнимши…
– А ежели по одному?
– Не завертит. Ты его привяжешь, в ём пять пудов, он отвесом держать будет. А вот по два в самый раз, – настоящий размах будет.
Этот спор заставил Андрея Андреевича улыбнуться.
«Ну, и русский народ, – подумал он. – О казни своих близких, казни страшной и небывалой, они говорят так деловито и спокойно, точно весь вопрос в том, поскольку камней вязать на крылья мельницы, чтобы сильнее шла».
Он обратился к Ершову:
– Товарищ начдив, поскольку врагов народа прикажете вязать на каждую мельницу?
Ершов не ответил.
– Товарищи! – громко сказал Андрей Андреевич. – Начдив Ершов приказал вязать по два на мельницу. Своего родного деда велел в первую очередь. Так расправляется народная власть со своими врагами не считаясь родством.
Толпа ахнула и сейчас же оживленно зашумела.
Три старых казака дали привязать себя без сопротивления, но крепкий дед Мануил боролся изо всех сил. Наконец, его повалили на снег, скрутили ему за спину руки и связали ноги. На правой мельнице на одном крыле казак висел головою кверху, на другом головою книзу. Лицо висевшего головой вниз распухло и залилось кровью. Он тяжело и мучительно хрипел.
Молодая казачка, стоявшая в обнимку с молодым казаком с красными бантами на полушубке, спокойными и любопытными глазами смотрела на привязанных.
– Баржуи… – протянула она, сплевывая семечки и пожимаясь на холодном ветру. – Энто что же за казнь! На манер перекидных качелей на ярмарке.
– Погоди, на смерть закачает, – ответил казак.
– Нюжли на смерть? А я думала так: побаловацца, вроде как шутка.
– Какие шутки! – оглянулся на них высокий чернявый еврей. – Это совершается народное правосудие, это народ казнит контрреволюцию.
Казачка скосила на него свои темные, красивые, блестящие, спокойные, как у молодого теленка, глаза и сказала, толкая соседа в бок:
– Отродясь на Дону жидов не видала. И откуда только ноне понабрались… А дедушку Мануила жалко. Хороший был старик.
– Потише вы, Марья Карповна. Разве можно так выражаться?
– Ты-то, миленок, хорош! Червоный казак! А кому служишь? Митрий Ершов – кацап с Тарасовки, тот очкастый – неведомо откуда, чистый дьявол, а округ их жиды.
– Да тише вы, Марья Карповна… Будя! Услышит кто!.. Беды наживешь!..
В толпе шли разговоры.
– Сказывали, Цыкунова да Маринку стрелять будут. Дознались, что на святках транспорт с патронами возили. А Агашу Цирульникову забрали в комитет, пытать будут. Она, вишь ты, никого выдавать не желает.
– Дура девчонка. Все одно их сила. Поклониться надобно силе-то.
– Глянь, повесили-таки и Мануила Кискенкиныча… Увязали…
Толпа притихла и надвинулась к мельницам. Сумерки густели, и сильнее, порывами, дул ветер со степи.
Ершов стоял, опустив голову. Его рука то сжимала рукоятку сабли, то снова выпускала ее. Андрей Андреевич подошел к нему.
– Ведите себя приличнее… Вы на виду у всех, – прошептал он. – Вам надо сказать что-нибудь подходящее, показать к преступникам ненависть.
Ершов не шелохнулся.
С высоты крыльев мельницы пронесся хриплый, захлебывающийся, страшный голос. Это кричал дед Мануил.
– Митенька! Внук! Али и ты? Господи, видишь ли? Господи!.. Спаси… Русь… и Дон…
Гольдфарб и с ним два красноармейца побежали к казакам, державшим якоря.
– Пускайте мельницы! – крикнул Гольдфарб.
– Пущать, штоль? – переспросил бородатый казак.
– Да, говору вам, пускайте, – сорвался на жаргон Гольдфарб.
– Вывязывай, братцы, поаккуратней! Станови к ветру. Крылья с привязанными казаками повернулись, точно отошли от толпы и стали ближе к Ершову, стоявшему сбоку. Ветер заиграл полотном парусов, надул старые, серые тряпки, вал со скрипом повернулся. Застонала старая мельница. Дед Мануил качнулся и медленно поплыл набок, вот он точно лег в воздухе над Ершовым. Он был совсем близко. Лицо его было налито кровью. Глаза вышучены… Мануил увидал Ершова. Старое лицо скривилось в гримасу гнева. Дед собрался с вилами и плюнул в лицо Ершову…
– Арештант!.. – прохрипел Мануил и поплыл кверху, все быстрее и быстрее.
– Axти, грех какой! – воскликнул круглорожий ординарец и услужливо кинулся вытирать платком лицо начдива.
Мельница все скорее вертела крыльями, и было уже трудно разобрать, где был дед Мануил, наверху или внизу.
– Как он вас, однако! – говорил, идя с Ершовым, Андрей Андреевич. – Ну, и ядовитый старичишка. Давно бы его прикончить. Вот негодяй. Все они, донские старики, такие. Всех их надо вывести. Товарищ Гольдфарб, вы какого мнения?
– Ленин сказал: «казаков истребить», и надо их истребить.
– Да… да… А с ними еще миндальничают. Вот товарищу Троцкому оренбургские казаки поднесли звание почетного казака. Он и растаял.
– Вы посмотрите на них. Ведь дрянь народ!
– Ну, что вы хотите с них требовать? Их учили при царском режиме.
Ершов молча сел в сани. Они шагом проехали через толпу, и, когда выбрались на хуторскую улицу, Ершов диким голосом крикнул:
– В Тарасовку! Вали по всем по трем!
Шум мельниц и говор толпы остались позади.
XXV
Ершов спал крепким сном в доме тарасовского волостного старшины. Проснувшись, он долго не мог сообразить, где он. Он встал, в одном белье подошел к окну и отодвинул занавески.
Как знакома была ему эта открывшаяся перед ним слободская площадь! Она напоминала ему его юность и зимние вечера с уроками пения у Краснопольского. Квартира Краснопольского была тут же, рядом с правлением, в здании церковно-приходской школы. Напротив была церковь.
Она и теперь стояла перед глазами Ершова, точно погрузившись в рыхлый снег, сугробами навалившийся на паперть. Над крыльцом вместо иконы чернела пустая темная выемка. Видно, красноармейцы вняли икону. Андрей Андреевич написал приказ: «Культ богов уничтожать», а Ершов сам этот приказ подписал.
Церковная ограда обвалилась. Коновязи подле ограды были изгрызены лошадьми… Рядом с церковью, за домом священника прежде были торговые ряды, лавки купца Воротилова… Теперь там было пустое место. Из снежных сугробов торчали обгорелые кирпичные столбы фундамента, и кое-где из-под снега выгибались куски скрученного огнем железа. Деревья стояли черные и обугленные. Дома священникова тоже не было. На самой площади памятник Царю-Освободителю был снят и из снега торчали поломанные камни серого цоколя.
Помнит Ершов, – бывало, зимою площадь была покрыта девственно чистым снегом. По снегу пролегала ровная наезженная дорога и от нее отходили колеи к церкви. Перед церковью была вытоптана площадка и желтела следами конского навоза. К школе и к рядам тонкими стежками-паутинками были протоптаны тропки. По таким тропкам ходил когда-то и он, Митя Ершов, учиться пению к Краснопольскому. Перед Ершовым, как живые, вставали лица Маши Головачевой и других девчонок из их большого слободского хора.
Теперь вся площадь была перебуровлена человеческими и конскими следами, и весь левый край ее был беспорядочно заставлен артиллерийскими ящиками с передками. Над ними безобразно торчал поломанный полевой прожектор.
«Вот она, куда война-то прикатила! На фронте солдатье говорило – «до нас, тамбовских, далеко, война не дойдет…» А вот и в Донскую область пришла война со всем ее разорением, пожарами и грязью. Мы на знаменах писали: «Мир хижинам» – и верили этим надписям. Во имя этого мира шли за большевиками. Вот он и пришел, этот мир! Вот он, дьяволовы шутки. «Яко ложь есть и отец лжи!..»
Ершов с тяжелой скукой продолжал смотреть в окно.
Должно быть, было тепло, но еще не таяло. Ветер мел по площади солому и крутил ее по снегу. Снег был сероватый, рыхлый и, вероятно, уже мокрый. Ни души не было на площади. Ни человека, ни ребенка, ни собаки, ни курицы. Точно вся слобода была неживая.
В комнате было тоже пусто и холодно. Стыли босые ноги на рваных циновках пола. Постель, приставленная к стене, была холодная. На продавленном стуле в беспорядке лежала одежда Ершова, его сабля с красными лентами и тяжелый наган. У другого окна были сдвинуты столы и стояло два табурета. На столах были бумаги и лампа без абажура.
Ершов подумал о вчерашнем. Вчера, когда он засыпал, товарищ Гольдфарб, Андрей Андреевич и начальник отдела чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией, бывший офицер с бледным, бескровным лицом, что-то долго писали за этим столом. Он не помнил, когда они ушли.
Ершов медленно отошел от окна. Скука не покидала его. Во рту было горько и противно. Ершов хотел крикнуть, чтобы ему дали чаю, но в эту минуту в комнату вошел Андрей Андреевич.
Все та же шапка конусом из черной блестящей мерлушки была на его голове, черное пальто было наглухо застегнуто, и под ним смешными казались кривые ноги в обмотках. Какая-то смесь военного со штатским. Под мышкой у него был портфель с бумагами. Синяя папка отдельно была прижата рукою к портфелю.
– Что ж вы, товарищ, не одеты? Простудитесь. Одевайтесь скорее. Надо делами заняться… Тяжелое таки приняли мы наследство от этих проклятых казацких банд. Ну, да товарищ Ржешовский поработал эти дни без нас хорошо. Вот преданный революции человек. Даром что беспартийный, а хорошо перебрал слободу. Тут я приказ составил с благодарностью ему от рабоче-крестьянской власти, да тут еще приговорчик один надо скрепить, чтобы после не упрекали в самоуправстве. В расход кое-кого из слобожан вывести надо. Трибунал дела рассмотрел. Все несомненные контрреволюционеры. Участники дела на хуторе… как его… Кошачьем, что ли… 8 мая, со стариком дедом вашим, подвязались, нашу сволочь еще тогда в плен забрали… Ну, с дедушкой-то вашим покончено. Поступили правильно. По народной справедливости и революционному закону.
– А что он? – хрипло сказал Ершов.
– Как что? Конечно, сдохли все четверо. Утром по телефону спрашивали, что с мертвецами делать. Я сказал, что вы велели на мельницах оставить. Пускай вороны поклюют, а казаки посмотрят.
Андрей Андреевич закурил.
– Цыкунова мальчишку расстреляли, а девчонок, что транспорт возили, я приказал отдать на ночь красноармейцам, досталось обеим здорово, подохли обе. Этих я закопать велел. Товарищ Захар рассказывал, – от девчонок, можно сказать, одни клочья остались, так товарищи затрепали. Ну, да ладно, одевайтесь и за работу.
Ершов натянул сапоги со шпорами, надел поверх белья шинель и потянулся.
– Скучно мне… тоска…
– Вот я вас и развлеку. Сейчас подпишем приговорчик, а в шесть часов вечера я приказал за церковью и в расход вывести. Сами себе и ямы выроют. Сегодня пустячок. Всего восемнадцать человек.
Андрей Андреевич придвинул к столу табурет и, когда Ершов сел на него, положил перед ним лист со списком фамилий. И первым стояло имя отца Ершова. «Агей Ефимович Ершов… за контрреволюцию и участие в мятеже против Советской власти в мае 1918 года».
– Вот здесь пишите: «к расстрелу», – сказал Андрей Андреевич, холеным пальцем с розовым ногтем, указывая на графу.
– Не могу, – прошептал Ершов.
– Что? – сделал вид, что не понимает, Андрей Андреевич.
Если бы Ершов сейчас поднял голову на Андрея Андреевича, он не узнал бы его. Лицо его стало неподвижным, и глаза сквозь стекла очков горели злорадным блеском. Андрей Андреевич испытывал то самое чувство, какое испытывал он прежде в Петербурге, белыми ночами, когда дурманил его страшный запах, не имевший определения, тянулись кругом смутные тени и вспыхивали зеленоватые огни. Все в нем напряглось, и он сознавал, что он владеет теперь волею Ершова и тот сделает все, чего он ни пожелает.
– Это… мой отец, – сказал Ершов.
– Вот как! Тем лучше… тем лучше. Мы напишем о вашем поступке во ВЦИК, и вас поставят в пример всей рабоче-крестьянской армии. Вчера дед, сегодня отец. Пусть видят все, как настоящие коммунисты с корнем вырывают предрассудки и расправляются с виновниками народных бедствий, не считаясь ни родством, ни свойством.
– Я не подпишу.
– Нет, вы подпишете.
Ершов опустил голову и стал читать дальше. «Учитель Краснопольский… за явную контрреволюцию и вооруженную борьбу против Советской власти…»
– Краснопольского и моего отца я прошу освободить и отпустить на волю.
– Товарищ Ершов! Благодарите судьбу, что здесь я, а не Гольдфарб или Ржешовский. Советская власть при одном подозрении в таких мыслях может вас расстрелять. Или вы, или они… Нет. Больше того. Тут выбора нет: или они, или вы и они. Сознайтесь, что это глупо.
Ершов молчал.
– Доказано, слышите, доказано, что все эти люди по призыву старика Мануила явились на хутор Кошкин и сражались с верными нам солдатами. Доказано, что учитель Краснопольский был ярым врагом Советской власти и вел пропаганду, защищая помещиков, попов и капиталистов.
– Не могу… Я чувствую… они невинны.
– Это все равно. Они приговорены к смерти, и вы подпишете этот лист… И вы будете сами присутствовать на казни… А не то…
– Что – а не то?
Андрей Андреевич нагнулся к уху Ершова.
– А не то я скажу, что вы носите на груди золотые часы с портретом царя и с царским гербом… – прошептал он. – Я скажу, что вы не донесли на дочь вахмистра Солдатову, открыто держащую на стене, в своей квартире портреты Николая и Александры Романовых. Поверьте: я так сделаю, что там и пулеметы найдут.
– Не могу я… Пусть кто другой… Не я…
– Трус!..
– Все равно…
– Товарищ Ершов! Или вы сейчас подпишете приговор, или я найду и для вас ветряную мельницу. Поняли?
Ершов поднял глаза на Андрея Андреевича и снова опустил их.
Он сжался, съежился, вздохнул, взял перо и быстро написал вдоль всей графы: «К расстрелу. Ершов».
Он упал лицом на руки и закрыл глаза.
Сзади хлопнула закрываемая дверь.
XXVI
Ершов очнулся оттого, что услыхал крик, возню и брань в сенях и на крыльце. Кричала какая-то женщина, и ее надрывный голос показался Ершову странно знакомым. Он вслушался.
– Пустите меня, родные, до главного. Главный то сын мой. Он, поди, и не знает. Отца его на смерть забрали… Митенька, родный, выслушай мать свою горемычную.
Голоса вдруг оборвались и стихли. Что-то мягко шмякнулось о деревянные ступеньки.
Ершов опять опустил голову на руки и закрыл глаза. Так он сидел долго. Ему казалось, несколько часов. Потом он встал и прислушался. Было тихо в хате. На дворе с крыши падала звонкая Капель. Ветер порывами пролетал по улице и крепко напирал на стекла.
Ершов подошел к окну.
На снегу, по середине площади, стояла на коленях женщина.
Она упорно смотрела на окно его хаты. Черный, сбившийся на сторону платок закрывал ее волосы. Из-под платка глядело худое белое лицо с тонким и прямым носом. Сухие и бледные губы были сжаты. Она то протягивала руки к окну, то крестилась, то замирала неподвижно.
«Матушка!» – хотел крикнуть Ершов и не мог. Он взялся за сердце и отвернулся. Потом бросился в сени и крикнул:
– Товарищи! Прогоните эту женщину!
Вбежав назад в комнату, он бросился ничком на постель.
Прошло около часу…
Наконец, Ершов встал и осторожно, точно крадучись, подошел к окну.
Недвижная женская фигура на коленях по-прежнему чернела на снегу…
Ершов опять вышел в сени, где сидели его ординарцы.
– Товарищи! Я же приказал убрать эту женщин! – Мы убирали, да она все назад лезет. Что с ей поделать, – грубо ответил красноармеец, сидевший на лавке.
– Чтоб и духу ее не было! – хрипло выкрикнул Ершов. – Поняли?..
Вернувшись назад, он снова бросился на постель.
Мертвая тоска сжимала ему горло.
Ах, не думать, только бы не думать ни о чем!
Все существо Ершова охватила страстная, томительная истома, – не то сон, не то явь.
Перед ним, колыхаясь, поплыли человеческие лица. Вот выделилось одно, такое знакомое.
Это вахмистр Солдатов нагнулся над постелью.
Ершов уткнул голову в подушку. Но он видел, все так же видел какими-то другими внутренними глазами рослую фигуру вахмистра, его шинель с рядом золотых и серебряных шевронов, его голову без фуражки и рыжие растрепанные волосы. По ним текла кровь и еще что-то белое, густое. Ершов сделал мучительное усилие, и вахмистр исчез.
Под грудью Ершова тикали мерно часы с императорским гербом и царским портретом. Ершов вслушался в их стук, и до него словно донесся издали негромкий, четкий голос Государя:
– Где учились музыке?
И в мыслях его встал учитель Краснопольский.
«Благослови душе моя Господа и вся внутренняя моя имя святое Его! Благословен еси Господи!»
Сейчас Краснопольский, тут в слободе, совсем рядом, под крепким караулом ожидает смерти. Если б прийти к нему и сказать: «Вы свободны. Вы не враг народа, а его верный защитник. Вы с Богом, а не с дьяволом».
И опять, как много раз, встал перед ним его старый, назойливый сон, когда по скользким и вонючим трубам летит он куда-то вниз, в зловонную яму. И казалось Ершову, что он уже там, на дне, и с этого дна больше не выплыть никогда.
Снова мучительной болью отдался в груди мерный стук часов.
И сам Государь убит, и Императрица с царевнами, и мальчик Наследник. Всех прикончили… Кто прикончил? Жиды прикончили. Нет, не одни жиды. И на нас, и на мне их кровь. А зачем это нужно? Говорят, затем, чтоб лучше жилось русскому народу. Вчера красноармеец-ординарец сказал Ершову: «Без царя-то, оно верно, куды свободней живется, а только бедно оченно и скушно как-то»…
А часы все тикали под грудью. Пугливая мысль закопошилась внутри Ершова. За эти часы и к стенке можно попасть. Очень просто. Может, лучше бросить их куда в яму, чтобы не нашли.
Ершов стиснул часы рукой, чтобы не слышать их звука.
Но тикали часы, и в стуке их звучал голос Муси Солдатовой: «Вон… вон… вон!»
Ершову казалось, что он теряет сознание. – Арештант… – прозвучало в воздухе. Ершов ясно услышал это слово. Подле кровати стоял дед Мануил. Ершов не видел его, но он ясно знал, какой он. Растрепана, пощипана седая борода, клочьями висит. Кровью налито лицо. Следы ударов на нем. А сзади деда Мануила, чувствовал Ершов, густели зыбкою стеной призраки. Тихое веяние, чуть слышное шуршание наполняло маленькую комнату. И вдруг встало самое страшное. То, перед чем были ничто все эти призраки. Странным, неопределенным, но ясным чувством Ершов почувствовал, что там, за окном, опять она, настоящая… живая…
Мать…
Ершов приподнялся на локте. Было уже близко к вечеру.
В комнате стыл холодный полусвет и в нем уныло рисовались предметы. Стол стоит у окна. Два стула. На одном его платье. Призраков не было. Но Ершов уже не думал о них.
Что там? Там, на площади?..
Ершов подкрался к окну. Он и боялся увидеть, и хотел увидеть. Он весь дрожал мелкой дрожью.
Снаружи все было в сизом тумане. Приземистыми казались хаты, и церковь стояла серая, такая незначительная, точно и не святая больше.
По середине площади, на коленях, неподвижная, с бескровным, светлым лицом, с волосами, накрытыми черным платком, все также стояла его мать.
Ершов глядел на нее, не отрываясь. Она была все неподвижна. Странно светилось белое лицо ее под черным платком, как икона, в вечернем полумраке. У Ершова зарябило в глазах. Что это? Словно узкий золотой венчик проблеснул вокруг головы и погас…
Ершов кинулся в сени.
– Эй вы! Сейчас… Сию минуту привести ко мне бережно женщину, что стоит на площади… Это мать моя!
Он выскочил на крыльцо и рукою показывал на середину площади, туда, где, как прежде, все стояла на коленях маленькая фигура в платке.
Красноармейцы смотрели туда, куда им показывал Ершов. Их лица были бледны.
– Там, товарищ командир, никого нету.
– Как нет! Врете, сволочи!.. Врете…
Он замахнулся на ближайшего ординарца, но рука бессильно упала.
Ершов пошатнулся, схватившись за стену. На крыльцо вышел Андрей Андреевич. Он взял Ершова под руку и ласково повел его в хату. Ершов, спотыкаясь, шел, тяжело передвигая ноги…
– Что случилось? Из-за чего шум?
– Я требую, чтобы ко мне сейчас привели мою мать.
– Полчаса назад ваша мать по вашему же приказу расстреляна. Мы с товарищем Гольдфарбом скрепили этот
приказ.
– Вы лжете! Она на площади. Она стоит на коленях… Смотрите…
Ершов потянул его за руку к окну. Андрей Андреевич посмотрел в окно, потом на Ершова.
– Вот что! – сказал он. – И вы видите?
– Как же не видеть! – дрожал Ершов. – Ведь вы же видите?
– Я-то могу. А вот как вы видите. Это странно.
– Надо ее привести. Она жива… Ее не расстреляли.
– Нет, товарищ, она мертва, и ее расстреляли… Если хотите, я велю принести ее труп.
Ершов отшатнулся, дико глядя на Андрея Андреевича.
– Но ведь я вижу ее! – задыхаясь, выкрикнул он.
– Нет, вы ее больше не видите, – твердо сказал Андрей Андреевич, крепко положив ему руку на плечо. – Глядите!
На площади не было никого…
– И вам незачем больше ее видеть, – продолжал Андрей Андреевич. – Одевайтесь и идемте ко мне. Я подкреплю вас коньяком… Плохо, когда люди видят то, что им не следует видеть. Это – четвертый план. Впрочем, вам этого не понять.
Ершов тупо смотрел на него, опустив руки. Андрей Андреевич усмехнулся.
– Ну, идем… Только помните одно. Повинуйтесь мне слепо. Иначе вы пропали…