355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Единая-неделимая » Текст книги (страница 6)
Единая-неделимая
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:00

Текст книги "Единая-неделимая"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 39 страниц)

VIII

О Боге в свои юношеские годы Димитрий задумывался немало.

В Тарасовке, кроме четырехклассного «министерского» училища, была церковно-приходская школа. В ней учительствовал Григорий Михайлович Краснопольский. Краснопольский, местный слобожанин, окончил духовную семинарию, готовился стать священником, но это у него не вышло. Он был призван по жребию в солдаты, отслужил четыре года в Лейб-Гвардии Гренадерском полку и, вернувшись, устроился учителем в Тарасовской церковно-приходской школе. Был он высок и плотен, волосом рус, телом изобилен, а душою мягок. Был музыкант, пел сладким тенором и любил все божественное. Он был регентом в Тарасовской церкви и мечтал создать такой хор, чтобы сам архиерей подивился.

Когда у Димитрия на пятнадцатом году определился баритон, Краснопольский вызвал его к себе, попробовал за блестящим, новеньким пианино и пришел в восторг.

– Да ты, брат, Батистини будешь. Ты этих столичных столпов оперных всех за пояс заткнешь. А, ну… А ну, еще! И музыкальность какая! Первый раз поешь с музыкой?

– Первый.

– Ишь, ты! Полтона разбираешь!

А дайте мне, Григорий Михайлович, самому потенькать попробовать. Может, что подберу.

– А ну, пробуй.

Прошел Димитрий неумело, неловко по клавишам пальцами раз, прошел другой и стал подбирать «По улице мостовой».

– Ну и талант у тебя, Димитрий Ершов! Теперь ты для меня не просто Димитрий, Димитрий Ершов будешь, да, гляди» еще и Димитрием Агеевичем станешь.

Начал тогда Димитрий учиться у Краснопольского петь и играть на пианино. Способный был ученик.

Пошла по слободе молва, что у Митьки Ершова к музыке талант и беспременно он кальеру исделает. Так, значит, от Бога ему дано».

Помнит Димитрий эти первые уроки у Краснопольского. Пестрой толпой в училищном просторном классе стоят певчие – любители. Лавочный сиделец Мирошников, учительница Сиволапкина, две барышни поповны, дочери Аметистова, старый фельдфебель в отставке Ревунов, что мог октаву тянуть, и человек десять мальчиков и девочек из обеих школ.

Краснопольский утопает в блаженстве. Он не учит, он священнодействует. Каждое слово, каждая нота вызывает у него мысли, он расплывается в словах, в объяснениях, он живет уроком. В Длинном, черном, выцвелом, порыжелом сюртуке, надетом на мягкую, белую, в голубых крапинках рубашку без воротника и без галстука, с камертоном в руке, он на голову выше хора. С полных губ сочно и округло срываются слова.

– Начнемте, господа. Теперь, когда мы достигли гармонии, то есть созвучия, и научились так брать ноту, что ничьего отдельного голоса не слышно, но звучит общая нота, начнем разучивать литургию, потому она для пения легче, чем всенощная. Отверните на нотах: «Благослови душе моя…»

За окнами густеет зимний сумрак. Видна там слободская площадь, покрытая ровным слоем снега, и видно, как, напротив, у Воротилова в лавке закрывают ставни и зажигают огни.

– Это понимать надо, – говорит Краснопольский. – Эта молитва есть подготовление ко всей литургии. Пришли мы, грешные, житейскими сквернами переполненные, темные, смрадные, трупом человеческого бытия смердящие. В храме светло. Блистает солнышко, светлы и благостны лики Спасителя и Божьей Матери, засвечиваются верующими тихие свечки, лампадки горят, не мигая. Только что за ектенией обо всем помолились, о земном, о нужном, а теперь пора и о душевном подумать. Вот тут-то и должны вы начать, мягко, чуть слышно, но ясно выговаривая слова. Начинаем…

Краснопольский дает сквозь сжатые губы тон: до-ля-фа…

Осторожно, сдерживая голоса, начинает хор.

– Благословии-и, душе моя, Господа.

– Так, так, мягче. Протяните «и» быстро, почти скороговоркой: «душе моя Господа», и дальше…

– И вся внутренняя моя…

– Ш-ш! Стойте. Это порхать должно. Это ангелы крылами обвевают наши внутренние скверны, помыслы греховные, тяжкие. Давайте опять. И после – маленькая пауза. Точка. Оттяни дух, отложи попечение и спокойно и уверенно скажи: Имя свято Его! Даже торжественно скажи, как бы ободряя себя, но и скромно. Тихо, но уверенно. Ну…

– И вся внутренняя моя… Имя святое Его!.. Лицо Краснопольского сияет радостью.

– Красота! Красота! – восклицает он. – Радость и красота нисходят в душу. Начнем еще раз и еще отчетливее слова. А вы, Ревунов, легче октаву пущайте, пусть, как шмель, гудет. Начинаем:

– Благослови, душе моя Господа!.. И вся внутренняя моя… Имя святое Его.

Восторг охватывает душу Ершова. Ему кажется, что весь хор есть один дивный, небесный инструмент и в инструменте этом он, Димитрий, главная струна.

– Веди! Веди, Димитрий! – говорит Краснопольский. – Эко голос у тебя какой, эко чутье, какое, рядом врут, а ты выправляешь. Маша Головачева, вы на полтона ниже взяли, разве не слышите, какая какофония выходит?

Голубым сумраком оделась за окном площадь. Четко стоят белые дымы в холодном бледно-зеленом небе, тяжелыми шапками снега накрыты крутые соломенные крыши. Играют на них небесные краски. Ударило в розовое… стынет, замирает… светлеет… стало оранжевым… потухло… синеет… Сходит на слободу тихая и холодная ночь.

Сторож, мягко ступая в валяных сапогах, вносит зажженную лампу, и разом исчезла световая игра за окном. По-иному, не так торжественно выглядит лицо Краснопольского. Клоп ползет по спине белой блузки Маши Головачевой, подбирается к шее, сейчас запутается в волосах. Кажется скучным повторять шестой раз все те же две первых строки… Одолевают мысли земные, греховные…

– Благослови, душе моя Господа. И вся внутренняя моя…

IX

Со спевки Димитрий, случалось, шел к Ляшенке. Ляшенко, худой и бледный, пил чай, но никогда не угощал Димитрия.

– Пели? – спрашивал он.

– Литургию разучивали.

– Мда… Краснопольский карьеру сделает. Без мыла, куда надо, влезет. Он понимает дух времени…

– А разве не хорошо?

– Что?

– Пение.

– Панская забава. Не такие песни надобно петь.

– А какие?

– Слыхали вы скорбные песни русского народа? Ляшенко запел. Слух у него плохой, голоса нет, но чувства и злобы было в нем много.

Много песен слыхал я в родней стороне.

Не про радость, про горе в них пели.

Из тех песен одна в память врезалась мне,

Это песня рабочей артели.

– Вы не так, Алексей Алексеич.

– Что не так?

– Да уже очень у вас неладно выходит.

– Ладно… Талант!.. Думаешь, – от Бога?

– Откуда же больше?

– Мать твоя, казачка, на Кошкином хуторе первая певунья была. И дед Мануил пение разумеет. Вот все и просто выходить.

– А как же Бог-то?

– Бог? – хитро, змеею посмотрел Ляшенко. – Когда грабили Морозовскую экономию, с Богом шли. А Бог сказал: не укради! А Бог сказал: не пожелай жены искреннего твоего, ни раба его, ни вола его, ни осла его, ни всякого скота его… Эх вы… Фарисеи… Вы, Димитрий, на минуточку Бога откиньте, и так ли оно просто все станет.

Но в Димитрии еще звучало полное колыхание хора, еще сладко пела его мелодия. Какие-то нежные струны еще трепетали в нем, точно и вправду крылами ангелов была обвеяна «вся внутренняя» его.

Ляшенко говорил жестко. Точно читал по книге.

– Бога выдумали цари. Царей выдумали паны. Все для того, чтобы другие работали на них, а им пировать да брюхо нагуливать. Посмотрите во Франции, – Бога нет. А что? Разве худо живется французам? Ни тебе попа, ни тебе поповских поборов, нет никакого такого греха… Очень даже просто – без Бога. Просто и хорошо.

– Как же, Алексей Алексеич? Все-таки нескладно без Бога. Крещеные мы.

– А вы забудьте про это.

– А отец с матерью?

– А что в них Толку? Вырос да и ушел.

Молчал Димитрий. Кажется, возразил бы многое. Рассказал бы, как полчаса назад объята была душа его красотою закатного неба и пения, в душу идущего. А как скажешь? Стыдно очень. Слов таких нет. Засмеет Ляшенко. Скажи ему про душу, а он тебе отрежет:

– Души нет. Умрешь – лопух вырастет. В лопухе, что ли, душа?

Шел домой смущенный. Скрипел под ногами хрусткий снег. Вечерний мороз щипал щеки и уши. Но где-то глубоко внутри еще звучали, когда смотрел на звездное небо торжественно тихие слова: – Имя святое Его!

Х

15 августа, в день Успения Богородицы, в Аксайской станице подымали чудотворную икону Аксайской Божией Матери и крестным ходом несли в Новочеркасск.

Дед Мануил собрался ехать на торжество. Мать снарядила Димитрия с дедом.

– Пускай Владычице помолится. Пускай постарается за нас, – говорила она, усаживая деда в телегу.

До Аксайской ехали по железной дороге. Прибыли утром. Поднимались на высокий берег донской по пыльной мощеной улице. От громадных лип, росших по сторонам улицы, на пыльное шоссе ложилась синяя тень. Золотыми змейками светились на ней солнечные блики. В Аксайской дома были больше, чем в Тарасовке, стояли на фундаментах с подвалами и были крыты железом или тесом. По крутому берегу к Дону сбегали виноградные сады. Зеленые и черные гроздья висели между широких и прозрачных на солнце листьев. Пахло медвяным и будто ладанным запахом. Перистые сквозные акации, гибкие и стройные, свешивали свои черные засохшие стручья. В самой станице припахивало соломенной гарью, скотом и рыбою. Вдоль домов, мимо решетчатых садовых оград вился наверх деревянный тротуар.

Дед Мануил шел бодро. На густые седые кудри надел фуражку армейскую с алым околышем, на самом был мундир темно-синий с урядничьими погонами, с двумя крестами Георгиевскими, железным румынским крестом и тремя медалями.

Сбоку у Мануила висела шашка с черным ременным темляком и кистью. Причепурился старый дед. Широкие шаровары с красным лампасом упадали на голенища сапог. Останавливался дед, платком смахивал пыль с сапог.

Рядом с ним шагал Димитрий. В соломенной круглой панской шляпе, в белом коломянковом пиджаке поверх жилетки, в черных штанах, заправленных в сапоги. Лицо медно-красное, загорелое, блестит от пота, точно лаком покрыто.

Встречные казаки, кто постарше, останавливали Мануила.

– Здорово дневали! – звонко говорили они. Были они смуглы и чернявы. Бегали их маленькие карие глаза под черными тонкими бровями.

– Спасибочко, родные, – отвечал дед и совал встречному широкую заскорузлую ладонь.

– Звиткеля будете?

– Мы-то, донецкие.

– Владычице поклониться пришли?

– Вот именно.

– Ну и похода (Погода (местн. говор)) нонешний ход. Ай-я-яй, какая похода… Жара…

Говорили по-своему, мягко и ласково.

У собора толпился народ. На станичном правлении были вывешены флаги: бело-сине-красные и бело-желто-черные. Висели неподвижно и торжественно. Под ними, на светлой пыли узкими пластырями лежала от них густая синяя тень.

В соборе был шепот и шарканье ногами. От каменных плит пола шел холодок, и со света темная казалась церковь и неразличимы лики святых. В огневом пятерном ожерелье высоких паникадил, в тысяче ровных спокойных язычков восковых свечей, на высоком аналое лежала икона.

Подле нее стояли старые казачки. Темная монахиня Старочеркасского монастыря ровным контральто читала акафист. Роняла с бледного воскового лица с горящими черными глазами бесстрастным голосом – страстные слова веры, упования и любви. Старухи-казачки крестились, шепотом повторяли за нею и глядели, не отрываясь, на темный лик в богатом серебряном окладе, окруженный живыми цветами. Вяли в сумраке собора розы, астры и георгины и выдыхали, увядая, свой густой и пряный запах. Непрерывным потоком шли люди приложиться к иконе.

Дед Мануил тоже прошел со всеми по ковровой дорожке, медленно склонил негибкие колени, согнулся, оперся костяшками пальцев в пол и поклонился, прижимаясь лбом к полу. Постоял на коленях, перекрестился, встал и снова стал дед на колени и припал в земном поклоне. Тяжело вздыхал. Нелегки ему были эти поклоны. Поклонился и в третий раз. Когда вставал, всякий раз глухо об пол, покрытый ковром, стукала шашка. Вот подошел и приложился сухими губами к серебру ризы.

За ним подходил Димитрий. Крестился торопливо и небрежно. Смущали его старые казачки, и мешала монахиня. Стал на колени только раз, ткнулся губами без поцелуя в холод металла ризы, уронил рукавом тяжелый цветок махровой мальвы, встал и пошел прочь, бирюком глядя исподлобья по сторонам.

Было чего-то стыдно, страшно и хотелось скорее уйти.

Дед Мануил отошел в сторону, давая дорогу другим, но не уходил, а стал впереди старух и так же, как они, смотрел острым медвежьим взглядом на икону… Слеза струилась по его морщинистой щеке. Шептал восторженно: Радуйся, Невесто Неневестная.

Когда они вышли из церкви, жухлыми и тусклыми показались Димитрию ярко озаренные солнцем хаты, недвижимые тени от акаций и скучным небо, насыщенное синим зноем.

Дед Мануил шел рядом. Торжественный, радостный и праздничный.

– Ну вот, Митенька, и сподобились. Поклонились Заступнице нашей Донской. Она – Мать Бога нашего. Ей молиться – Она скоро услышит. Скоропослушница Она. Перед Престолом Божьим стоит, предстательствует за нас, грешных. Ты Ей скажи, а Она услышит и замолит у Господа Нашего Иисуса Христа.

Остановились у дедова однополчанина, казака Агафошкина. Агафошкин был ростом немного менее сажени, а лицом на Петра Великого похож, как его на картинах рисуют. Любил он поговорить о божественном. В переднем углу висел у него большой, на камне писанный раз – Нерукотворный Спас. И был Спас изображен на полотне в терновом венце и с кровавыми каплями на светлом лбу и на щеках.

– Чтой-то у вас, Гавриил Макарович, за Спас такой, не по-нашему писан? – спросил дед Мануил.

– А это из Польши я, как в полку служил, принес. Рассказывал мне тамошний священник. Как шел Христос на муки и крестную смерть… Устал сильно и захотел утереть лицо. И была тут женщина одна – Вероника. И подала она Ему полотняный плат. И вот – утерся им Христос. Отдал плат Веронике. А как пришла Вероника домой, развернула тот плат, – глядь, а на нем лик Христов и запечатлелся. И венец терновый на Нем, и капли крови видать… Долго где-то в Персии хранился тот святой плат, и когда везли его оттуда на корабле по морю, то разыгралась буря и потонул корабль, а с ним и тот плат. А еще сказывают: был подобный образ в одном городе. Когда, значит, в старинные времена воевали Иерусалим, то осадили неверные город, а жители поставили образ в воротах и зажгли перед ним лампаду, и как не могли они отстоять город, то замуровали камнем с известкой тот образ и лампаду с ним вместе. И прошло с той поры много лет. Отняли опять тот город от турок, разыскали то место, где был, значит, замурован образ, и стену разобрали. Смотрят, а образ стоит в неописанной красоте, и лампада как зажжена, так и теплится. А поболе ста лет прошло.

– Негасимая, значит, – тихо говорит Мануил.

– Чудотворная, – отвечает Агафошкин. Димитрий сидит в углу, слушает, думает и молчит.

Видит, что дед Мануил и Агафошкин верят всему этому. А сам Димитрий не верит.

«Как бы не так, – думает он. – Масла-то в лампадке, поди, всего на одну ночь хватило бы. Под праздник мамаша зажгут перед иконами, а ночью проснешься, она уж и погасла, масло выгорело, а тут побольше ста лет. Опять же, ежели икона замурована была, то не было воздуху, а учитель Ляшенко доказывал, что без воздуха огонь не горит. Ему для того кислород нужон, а кислород в воздухе. Сказать им… да не поймут».

Не смел он сказать. Но чувствовал свое превосходство над старым дедом и Агафошкиным.

Мануил смотрит на образ, шевелит под усами губами. Вспоминает что-то. Видятся ему города турецкие. Адрианополь, Сан-Стефано, стены каменные, башни зубчатые, видит мечеть Адрианопольскую красоты неказенной, вспоминает и самый Царь-Град и как вошел он посмотреть мечеть святой Софии. Вошел и видит: на колонне, под известкой, Спасов Лик на солнце просвечивает темными красками. А зашел сбоку, и нет ничего. Будто так померещилось. И кажется ему, что он и тот город видал, где была замурована чудотворная икона.

Много повидал на своем старом веку дед Мануил и много рассказывал он Димитрию. Но не верил ему Димитрий. «Брешет старый дед, как собака брешет. Представится ему, он и рассказывает невесть что. А на деле – нет ничего».

XI

Поднимали икону с ночи до рассвета.

Когда выходили, остановился Агафошкин на крыльце, потянул ноздрями теплый, влажный воздух и воскликнул:

– Ай-я-яй! Ну, и ночь же хорошая Духовитая ночь!

И чем только не пахла, не благоухала эта ночь. Свежим пшеничным зерном, урожаем, сложенным в скирды, цветущей гвоздикой, спелыми яблоками, тмином и мятой напоен был воздух, и примешивался сюда едва уловимый запах солнцем согретой, степью облюбованной воды, светло-желтым простором текущей под станицей. Пахло в станице влагою донской волны. Тихим седым Доном там пахло.

Огнями, как в Светлый Христов праздник, горела станица. Сквозь зелень садов сквозили освещенные окна, бросали яркие желтые блики на листья деревьев и кустов, ложились пятнами на улице. У церкви и по улице, спускавшейся к донским пристаням, глухо гомонил народ. Атаманская рыжая тройка, запряженная в коляску, погромыхивала бубенцами. В церковь дед Мануил и Димитрий не могли протолкаться. Стояли в толпе на площади, ждали. Видели сотни огоньков, светившихся в темном четырехугольнике раскрытых дверей храма, и под ними, точно черный горох, головы людей.

Ждали долго. Ночь спадала. Огневое зарево, сиявшее вдали над Ростовом, стало меркнуть. Гасли по хатам огни, выступали лица окружающих, казались бледными, усталыми и неживыми. Старый Мануил, кряхтя, отошел к домам и присел на рундук.

Толпа у собора заколыхалась. Послышалось пение, стали громкими вздохи старух, где-то в отдалении кто-то кричал и плакал, причитая. В притвор над темною толпою знаменами распростерлись хоругви, сдавились в дверях и обрисовались, тускло, блистая, на белом камне все светлеющей церкви.

Двинулись…

Сгибаясь под тяжестью носилок, несомых слишком большим числом людей, – так многим хотелось прикоснуться к ним и послужить Царице Небесной, – толкаясь и мешая друг другу, забегая с боков и спереди, старики и старухи, молодежь, бабы и казаки несли плывший над толпою образ, окруженный сонмом духовенства. Несколько казаков – стражников местной команды шли, расталкивая народ, чтобы не сбили с ног несущих.

Впереди, с боков и сзади текла порожистая людская река.

Когда выходили из станицы в степь, распылились по степному шляху, по сжатым нивам и по пахнущей полынью степи и пошли широким потоком.

На западе полыхали зарницы, – уже ничего не освещая. На востоке небо быстро светлело.

Остановились… От соседних станиц и хуторов подходили крестные ходы, сопровождаемые народными толпами.

Дед Мануил и Димитрий стояли в стороне и глядели на восток. От иконы неслось пение:

– Бог Господь и явися нам!

Димитрий смотрел на нарождающееся солнце, и что-то глубоко схороненное на дне души поднималось внутри. Опять вспомнились рассказы деда Мануила.

Так, верно, несли по Синайской пустыне скинию завета на носилках из дерева сикким, окутанную виссоном и шерстяными тканями, накрытую голубыми и алыми бараньими кожами. Так шли, Аарон с Иисусом Навином молили Бога явиться им. И так же нарождалось солнце. Не в нем ли, не в его ли свете и тепле являлся Бог со всеми великими милостями?

Вставали в памяти и рассказы Ляшенки о древнем боге Митр, которому некогда римские императоры и азиатские цари строили храмы с изображением солнца, о древних верованиях славян. Все в его сознании сливалось в одну точку, и все дышало одним, – жаждою Бога, жаждою веры в Бога.

– Бог Господь и явися нам!

Брызнули лучи над степью, залили золотом лица людей, засверкали на хоругвях и ризах, и стали живыми, благостными и радостными людские лица.

«Солнце и есть Бог… Вон еще в старину казаки, что разбойничали по Волге, пели:

 
Ты взойди, взойди, солнце красное,
Освети Волгу-матушку;
Ты согрей нас, разбойничков,
Стеньки Разина сотоварищей.
 

Димитрий посмотрел на деда Мануила. Сказать ему? Не стоит. Осерчает старый.

Шире и могучей разливались солнечные лучи по степи, освещая народные толпы. Вспыхивали слова молитвенных возгласов и песнопение, вырывались воплями, полными неизъяснимой муки, страсти и радости:

 
– О всепетая Богородице Дево!
 

Колыхались над степью густые волны хора, повторяющего за священником:

 
– Радуйся Невесто Неневестная!
 

И торжественно плавное плыло над ними:

 
– Аллилуйя.
 

Димитрий смотрел на солнце, на степь, на людей, на растущий простор земли, на вдруг вставшие за желтым бугром сжатых полей золотые купола Новочеркасского собора, далекие и маленькие, но какие-то значительные, призывные и ждущие. И охватила его красота бытия, – красота этой степи с народившимся в небе солнцем и это великолепие пестрых красок толпы, сопровождающей икону.

Рядом стоял дед и тоже охваченный радостью утра бормотал:

– «Подлинно суетны по природе все люди, у которых не было ведения о Боге и которые из видимых совершенств не могли сознать Сущего и, взирая на дела, не познали Виновника, но почитали за богов, правящих миром, или огонь, или ветер, или движущийся воздух, или звездный круг, или бурную воду, или небесные светила… Если, пленясь их красотою, они почитали их за богов, то должны были бы познать, сколько лучше их, Господь: ибо Он, Виновник красоты, создал их»… (Книга Премудрости Соломона. Глава XIII, ст. 1, 2 и 3)

– Деда… Ты это что?

Голос Димитрия дрожал предвидением непостижимого чуда.

– Боговдохновенные слова, Митенька. Книга Премудрости Соломона.

Помнил Димитрий: стало тогда ему страшно и жутко. Подошел к какому-то краю, а что за ним, не мог увидеть.

Бездна тьмы?.. Или тихий свет?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю