355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Последние дни Российской империи. Том 1 » Текст книги (страница 5)
Последние дни Российской империи. Том 1
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:45

Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 1"


Автор книги: Петр Краснов


Соавторы: Василий Криворотов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 38 страниц)

   – Если такое государство когда-либо и осуществилось бы, то весь мир должен был бы поставить категорическое условие, чтобы в эту еврейскую страну переселились бы из диаспоры не менее девяноста из ста евреев, а не наоборот. Это «наоборот» было бы для человечества более опасным, чем теперешнее положение. Такое еврейское государство, лишь с десятью процентами евреев, могло бы стать опасным возбудителем международных конфликтов и помогало бы соотечественникам, оставшимся в огромном числе в диаспоре, завоёвывать её ещё с большим успехом. Их войну на невидимом фронте представил нам с замечательной ясностью Сергей Николаевич. Сколько таких стратегов во всём мире, как этот Аарон Симанович? Можно думать, что очень много, – сказал Лешнев с той же запальчивостью. Говоря об этих вопросах, он всегда возбуждался, говорил живо и много. Рамсин стоял у входа в беседку и выбивал пепел из трубки о её колонку. Он прислушивался к завязавшемуся разговору между своими слушателями и сосредоточенно молчал.

   – Я приближаюсь в моём повествовании о Распутине к концу, – сказал он вдруг. – Старец имел своей главной целью помочь своему царю, но будучи наивным, малознающим и доверчивым человеком, делал по проискам и наущению своего еврейского окружения совсем обратное. Он предавал и своего царя, и родину на каждом шагу, не подозревая этого. Параллельно со своей борьбой против оборонительных союзов русской общественности Симанович развивал всестороннюю пропаганду в пользу уравнения в правах русского еврейства. Ему удалось склонить в свою пользу митрополита Питирима, епископа Исидора и других духовников, надеясь через их участие навязать религиозному царю свою волю. По совету, этих духовников, Штюрмера и Распутина Симаиович должен был изложить свою просьбу царю о равноправии евреев лично. Это произошло в церкви военного лазарета Св. Серафима в Царском Селе после литургии, на которой присутствовала царская пара. Я тоже был на этой литургии и являюсь, так сказать, свидетелем происшедшего. Распутин подошёл с Симановичем после конца обедни к царю и сказал: «Перед тобой стоит сын еврейского народа». После этого обратился к государю Симанович: «Ваше Величество, мои братья и весь еврейский народ прислушиваются к Вашему голосу. Они ждут от Вас освобождения, разрешения свободопередвижения и права на образование. Они надеются на вашу милость».

И снова, вопреки надеждам Симановича, царь отказал категорически: «Скажи твоим братьям, что я им ничего этого не позволю». Симанович почти расплакался, надеясь слезами тронуть царя, и говорил при этом дальше о нуждах евреев. Царь остался твёрд в своём отказе и объяснил его словами: «Мои крестьяне неграмотны и ещё не созрели. Евреи зрелы. Скажи евреям: когда мои крестьяне достигнут однажды той ступени развития, как и евреи, тогда я дам евреям всё то, что будут иметь и мои крестьяне». В этих мудрых словах царя, господа, и заключается основной смысл решений еврейского вопроса. Согласятся ли евреи с этим решением, трудно поверить.

Эта неудача не остановила Симановича долбить дальше ту самую скалу, а я думаю, что и после новой неудачи он со своим еврейским упорством будет долбить её и дальше[28]28
  28 Несколько позже, в январе 1916 года, Симанович атаковал царя ещё раз. На квартире митрополита Питирима собрались кроме него Штюрмер и Распутин. Симанович писал об этом в своей книге: «Митрополит должен был по требованию остальных написать царю очень внушительное письмо, в котором должен был его заклинать выйти навстречу требованиям времени и объявить ожидаемые новшества (т. е. конституцию). Это письмо подписали: Питирим, Штюрмер и Распутин. Я получил задание передать его царю. Прибыл с этим историческим документом в Царское Село».
  Это письмо было передано царю. Царь появился в Думе, но ни одним словом не отозвался на требования заговорщиков.


[Закрыть]
. По его наущению Распутин должен был убедить царя ввести в России конституцию, надеясь этим путём добиться равноправия евреев через парламент. Царь отказал и в этом. Распутин, потерявший уже охоту к этим проискам своего секретаря, был принуждён им и дальше воздействовать на царицу и на Вырубову. Старец должен был запугивать царицу и её придворную даму призраком революции в том случае, если царь не согласится с конституционной формой правления. Можете себе представить, господа, объем заговора тёмных сил и беззащитность наших высших авторитетов власти, оставленных почти без охраны. Крещёные и некрещёные евреи включились в заговор, разузнали через Распутина все тайны взаимоотношений между людьми, близкими ко Двору, взвесили их слабости, их ошибки и сделали их рычагами своей дьявольской машины, шантажа и подкупа. Для большинства наблюдателей со стороны и даже из непосредственной близости «тёмной силой», стоявшей за троном, был Распутин. Настоящей же тёмной силы, скрывавшейся за ним, никто не видел. Отдельным, редким людям[29]29
  О действиях тёмных сил за плечами Распутина говорилось повсюду. Об этом открыто говорили так называемые «черносотенцы». Министр внутренних дел Англии Самуил Хоаре посвятил в своих воспоминаниях целую главу этому вопросу, озаглавив её: «Тёмными силами». Злогласный, посол Англии Бьюкенен при русском дворе в те времена тоже писал в своей книге «Моя миссия в России» об «оккультных влияниях» и о «тёмной мощи позади трона». Французский посол Палеолог знал наверняка всех членов еврейской группы вокруг Распутина: Симановича, Моисея Гинзбурга, банкира Рубинштейна, Соловейчика и других еврейских финансовых магнатов, так же хорошо, как и Манасевича-Мануйлова, чей гнусный портрет дал в своих воспоминаниях. Но он не назвал их не по имени, не выразился о них, как о «делегатах» тёмных сил при русском дворе, Боллиак-Палеолог, как еврей, сохранил свои сведения об этом в тайне.


[Закрыть]
, различавшим за действиями Распутина усилия круга из представителей тёмных международных сил, никто не верил и не верит, а если они пытались что-нибудь предпринять, им угрожали заговорщики даже смертью. Рассказывая вам тут всё это с полной откровенностью, я не знаю, что каждый из вас думает про себя обо мне. Кто-либо из вас может подумать, что я, раскрывая подобные тайны, совершаю преступление против царя, как человека и государя, что умаляю этим его достоинство и высоту. Я слишком привержен и слишком хорошо осведомлен о жизни августейшей семьи, чтобы мог допустить нечто подобное. Я утверждаю, что государь в данный момент стоит совершенно одиноким борцом за благо России и народа, что он один несёт на своих плечах, как тяжкий крест, непосильные заботы и тяготы войны против внешних врагов и находит в себе ещё силу и мужество отражать атаки врагов внутренних, то есть тёмных сил, к которым подключились уже многие из интеллигенции. Только тот, кто обладает достаточной силой воображения, может поставить себя на место нашего царя и лишь тогда оценить его силу, решимость и готовность к жертве за Россию. По благости своего нрава и вследствие своих христианских взглядов на жизнь, он не хочет и не может стать ни Петром Великим, ни Иваном Грозным, и в этом, пожалуй, будут обвинять его потомки. Будут ли они правы при этом, я не думаю, так как этот его нрав и наклонность к христианской мысли суть главнейшие и величайшие аргументы нашего российского будущего. Вот это пока всё, что известно мне в распутинском вопросе до сегодняшнего дня.


Пётр Николаевич Краснов
От Двуглавого Орла к красному знамени

Вместо предисловия

Если бы кто-нибудь нарочно захотел собрать людей, столь различных по положению, профессиям, понятиям, национальности, даже по цвету кожи, и посадить их всех вместе в помещении, равном двум квадратным саженям, то вряд ли бы ему это удалось так, как сделал это случай зимой 1918 года на одной из маленьких станций на юге России.

Это было тогда, когда одуревшая, помешавшаяся Российская армия вдруг побросала позиции и кинулась куда глаза глядят – домой, не разбирая ни эшелонов, ни направлений, когда начался по всем большим городам кровавый террор и когда казалось, что только на юге можно найти спасение и сколько-нибудь сносную жизнь. На одной из больших узловых станций юга России вдруг застряла компания людей, стремившихся попасть на скором поезде в Ростов. Билеты им в Москве продали, но предупредили, что поезд может и не дойти. Донские казаки и их атаман Каледин, как его называли, не признали советской власти и идут на Москву. Где-то идут переговоры, и это может помешать движению поезда.

Действительно, поезд докатил до Воронежа, но потом вдруг повернул обратно, дошёл до узловой станции, здесь остановился, и пассажирам было заявлено, что он дальше не пойдёт. Новая толпа жаждущих попасть в Москву навалилась на поезд, и пассажиры из Пульмановского международного вагона очутились сначала на грязной, заплёванной шелухой от семечек и страшно загаженной станции среди громадного людского стада солдат, ожидавших движения на юг, а потом в товарном вагоне.

Были среди пассажиров люди значительной энергии, они пошептались между собой, поговорили, сложились и за триста рублей – шестнадцать буржуев получили в полное своё распоряжение товарный и довольно чистый, правда холодный, вагон, в котором и предполагали не без некоторого удобства, на своих вещах и увязках, а главное в своей компании, доехать до места назначения.

Тут был человек лет около пятидесяти, но, видимо, многое перенёсший в жизни, седой, в седых холёных усах. Он был одет в хорошее пальто с меховым воротником и такую же шапку, однако как будто бы и не по нём шитое, несколько широковатое и свободное. К нему пугливо жалась свежая блондинка, известная столичному миру певица Моргенштерн, по сцене Онегина, два совсем юных изящно одетых в штатское и тоже с чужого плеча человека – Ника Полежаев и его брат Павлик и с ними их сестра Оля, совсем ещё молоденькая девушка с наивными круглыми глазами, вдумчиво и печально смотревшими кругом, инженер Арцханов с красивой болезненной дамой, которую он взял проводить от Москвы до Ростова, толстый, в рыжей бороде богатый еврей Михаил Осипович Каппельбаум и солидный немец банкир Нотбек. Была публика и попроще, победнее, так сказать, второго сорта, но всё-таки своя, буржуйская, как презрительно отзывались о них на станции товарищи солдаты. Молодой офицер-кубанец, ехавший хотя и без оружия и без погон, но в черкеске с гозырями, и с ним его жена, из простых хохлушек; маленькая, но очень юркая и находчивая старушка, наконец, ещё мелкий телеграфный чиновник с женою, неряшливой женщиной с ребёнком, грязным и неопрятным.

Все эти люди, в сумраке вечера, при помощи станционной прислуги прицепили вагон к поезду и, помогая друг другу, втащили свои вещи и стали устраиваться на чёрном дощатом полу, покрытом угольными крошками. У самой стены уселся старик, посадивший подле себя певицу. Тут же сбоку расположились братья и сестра Полежаевы. Инженер Арцханов из своей шубы и каких-то пледов устроил некоторое подобие ложа для своей болезненной спутницы, а сам сел у неё в головах, – словом, каждый устроился так, что мог и лежать и сидеть, а в середине вагона и у дверей, из которых дуло, оставили свободный проход.

И только устроились, и Арцханов, приклеив свечку к краю вагонного переплёта, начал раскладываться, вслух мечтая о том, как он закусит, как подле вагона собралась громадная, человек в триста, толпа солдат, тоже хотевших ехать на юг, и устроился митинг. Больше всех волновался, шумел и возбуждённо кричал молодой красивый солдат с очень бледным лицом с тонкими, злыми чертами и блестящими серыми глазами. Был он хорошо одет в шинель и папаху, сдвинутую на затылок. Из-под папахи выбивался подвитой клок волос. Сухое, нервное лицо его постоянно передёргивалось от волнения.

– Товарищи! – кричал он, – мы все, представители трудового народа, имеем желание ехать на юг по своим домам. А между тем, что же мы видим, товарищи? Представители капитала, люди, которые имеют деньги, уже устроились по вагонам, а мы ждём на морозе и снегу. Товарищи! Правильно это или нет?

– Мы в окопах сидели, кровь проливали, а они на нашей крови наживали да брюхо набивали, – мрачно сказал пожилой, угрюмый солдат с большим мешком за плечами и с винтовкой в руках.

– Мало, что ль, кровушки нашей попили, – проговорил солдат с плоским лицом и бледно-серыми злобными глазами, глядевшими кругом с непримиримой ненавистью.

– Что церемонию с ними разводить, товарищи, – воскликнул первый говоривший, – давайте повыкидаем буржуев вон, а сами поедем.

– Чего вздор молоть, – сказал высокий и сохранивший ещё выправку солдат, – они тоже люди. Там женщины есть, с детями. Выкидать! Им тоже нужда ехать. Потеснимся, нам не в первый раз привыкать.

– Ах ты, рабская душа! – сплюнул злобный солдат. – Всех выкидать беспременно. Чего возиться-то!

– Али, товарищи, вещи повыкидывать, пусть без вещов едут, с одною котомкой, – весело крикнул молодой солдат, тоже с ружьём, и рассмеялся, широко раскрыв рот и так оскаливая крупные ровные зубы, что они и в сумраке блестели.

– Ну, вали, товарищи, чего время терять.

Толпа навалилась, дверь, которую пробовал придержать телеграфный чиновник, распахнулась, и в вагон, кто подсаживаемый товарищами, кто грудью наваливаясь в пол, стали влезать солдаты. Ни самих пассажиров, ни их вещей, однако, не тронули, но стеснили их так, что они сидели чуть не друг на друге. Толстого и коротконогого Каппельбаума усадили в углу на его чемодане, поставленном стоймя, так, что он ногами не доставал до пола. Болезненную даму заставили подняться и сесть.

– Нечего тут разлёживаться, – говорил, обходя вагон, молодой солдат.

– Разве не видите, что она больная, – сказал Арцханов.

– Я сам нездоровый, – злобно сказал солдат с блестящими серыми глазами.

Когда вагон набился так, что многим уже нельзя было сидеть и проходилось стоять, сами солдаты заперли дверь и перестали пропускать больше, отстаивая и свои интересы, и интересы попавших раньше пассажиров.

Но тут оказалось, что в вагон попало двое китайцев, а третий их товарищ, притом не говорящий по-русски, остался один на станции и теперь стучал и ломился в вагон, требуя, чтобы его пропустили.

Его товарищ, уже устроившийся на полке, завопил диким голосом.

– Плопусти. Это моя товалища, вместе едем.

– Надо впустить его, – вмешалась и жена телеграфиста, – как же он один-то будет, коли языка не знает.

– Впустить или всех их к чёртовой матери вышвырнуть, – сказал злобный солдат.

– Да что один человек сделает, впустить! – раздались голоса. Дверь приоткрыли, и в вагон, в который, казалось, ничего нельзя было

больше пропихнуть, протискался ещё и третий китаец, сейчас же залопотавший по-китайски со своими товарищами.

Озлобление не улегалось. Буржуи стесняли, и вопрос о том, чтобы их выбросить, был поднят снова.

Молоденькая Оля Полежаева дрожала как в лихорадке и все говорила своему старшему брату Нике.

– Ах, я так боюсь… боюсь, – шептала Оля.

Седой господин неподвижно сидел у стены и старался быть в тени, вне света зажжённых Арцхановым и телеграфистом свечей. Каппельбаум решительно вступился за свои права. Сидя на некотором возвышении и сердито сверкая глазами из-за золотых очков, он обратился вдруг к солдатам:

– Как же это можно, товарищи, нас вышвырнуть? Да по какому праву? У меня билет 1 класса до самого Ростова, у меня плацкарта, я ещё здесь на станции заплатил за этот вагон сорок рублей, и меня вышвырнуть?! Это какая же справедливость? Я спрошу – у вас билеты есть?

– А ты на войне воевал? В окопах сидел? А? Есть у тебя, есть? А? – вдруг напустился на него злобный солдат.

– Капиталист! – сказал молодой солдат, который смеялся на платформе.

Каппельбаум весь вскипел.

– Вы почему же знаете, что я капиталист? Вы у меня деньги считали?

– Ишь, брюха толстая, – вот те и капиталист, – смеясь сказал солдат. В разговор вмешался Арцханов. Его передёргивало, он давно уже хотел образумить этих людей, но его спутница отговаривала его, уверяя, что только хуже будет.

– У вас у кого брюхо толстое, тот и капиталист, – вдруг выкрикнул он, – а я кто же, по-вашему?

– Буржуй, – презрительно сказал, сплёвывая семечки, солдат со злыми серыми глазами.

– Почему? Это доказать надо, – сказал Арцханов.

– Чего там доказывать. По платью видать и так.

– Ничего не видно. Я, товарищи, на фабрике служу. Я такой же пролетарий, как и вы. Я так же, как и вы, нахожусь в зависимости от капитала. Вот вы меня, товарищи, вышвырнуть хотели. А я выборный от союза рабочих, я везу важные постановления, рабочие меня ожидают, а вы – вышвырнуть!

– Завёл шарманку, – сказал злобный солдат. – Ты мандат покажи.

– Не говорите мне ты, я вам вы говорю.

– А я тебе – ты.

– Оставьте его, Михаил Иванович, – шептала болезненная дама, – умоляю вас.

Но Арцханова остановить было нелегко. Он весь кипел возмущением.

– А по какому праву? – воскликнул он.

– А по такому, что ты буржуй.

– Что же, буржуи не люди, что ли? – воскликнул Арцханов.

– Известно, не люди, – раздались голоса в разных концах вагона.

– Да чего, товарищи, с ними говорите, пора их вышвыривать, – крикнул кто-то из толпы.

– Уйдём, уйдём, Ника, – молила Оля Полежаева, кладя свою руку на руку брата. – Ведь это ужасно.

– Ничего, ничего, милая Оля, – все образуется. Ничего они с нами не сделают.

В разговор вмешался молодой красивый солдат с клоком волос, выбившимся из-под папахи.

– Пусть едут, – покровительственно сказал он. – В пути мы разберём, кто едет по своим делам и кто отправляется, чтобы пить народную кровь, кто пособник Корнилова и Каледина и хочет отнимать землю у крестьянина и в угоду капиталистам продолжать убийственную войну.

– Правильно, товарищ, – сказал злобный солдат. – И уже ежели кто только подлинный буржуй окажется, своими руками задушу его!

– Да за что? – сказал Каппельбаум. Солдат повернул к нему озлобленное лицо.

– За что? – сплюнул он. – За гнёт, за обман… Мало кровушки нашей крестьянской попили! Мало держали народ в темноте. Нет! Довольно нам гнёта царизма, свергли мы Николашку, и больше никто издеваться над нами не будет. Мы сумеем своими солдатскими руками отстоять революцию.

Столько злобы и ненависти было и в словах его, и в голосе, и особенно в выражении его лица, ненавидящего до боли, до самозабвения, что в вагоне притихли.

– А вы, товарищ, воевали? – вдруг спросила маленькая старушка в платке, опять-таки ловко протиснувшись и страшно стесняя, чуть не на колени садясь к Оле Полежаевой, обращаясь угодливо к молодому рослому солдату с гвардейскими петлицами на шинели.

– Воевал, – неохотно отвечал тот.

– Где же?

– В Питербурхе, когда права народные брали.

– Ах ты, Боже мой, – засуетилась старушка. – Вот страсти-то!

– Ну чего страсти, – сказал солдат, – больше ведь безоружных били. И я городового штыком цапнул.

– А он что?

– Ничего. Кровь фонтаном, как из свиньи. Он в штатском был.

– В штатском? А почему же вы узнали, что он городовой?

– Женщина указала. Я иду, он навстречу, а женщина одна и говорит мне: «Смотрите, товарищ, это городовой!» Ну я штыком ему в грудь…

Поезд все стоял, не двигаясь. Устроившиеся солдаты начали бегать за кипятком, и рослый солдат, сохранивший выправку, предложил и буржуям принести кипятку. На досках наверху китайцы ссорились между собой, и говоривший по-русски китаец, указывая на своего приятеля, говорил солдатам:

– Моя лаботник, а это булжуй, купеза.

– Ты откуда же, ходя? – спрашивал у него солдат с круглым веснушчатым лицом.

– Моя Шанхай. Он – Халбин. Купеза – булжуй… – И он тыкал пальцем в лежащего китайца.

– Нет, холошо! Булжуй.

Тот вскочил и стал ругаться. Спокойные лица китайцев вдруг исказились злобой, и солдаты смеясь стали стравливать их между собою.

Оля Полежаева смотрела на всё, что происходило перед ней на маленьком пространстве вагона, и тоска и недоумение отражались на её юном лице. Почему это так? Откуда эта страшная ненависть одних людей к другим, не все ли они братья во Христе, не все ли одинаково Русские, страдающие русские люди? Но почему солдаты так ненавидят их всех и откуда, откуда явилось это слово «буржуи»? Были крестьяне, дворяне, мещане, и как-то уживались между собой. Может быть, и много было несправедливого в их отношениях, ненормального и жестокого, но злобы не было… Её брат Ника рассказывал ей, как трогательно на войне его денщик заботился о нём и как нянька ходил за ним. В бою солдаты прикрывали своим телом офицеров, чтобы спасти от удара врага… Она, Оля Полежаева, каждый день ходила в лазарет и писала письма и читала солдатам книги, приносила им белый хлеб, фрукты, и как её любили! Неужели всё, что она видала за свои девятнадцать лет, – была ложь, а правда в этом новом делении людей на два ненавидящих друг друга класса буржуев и пролетариев, неужели правда в этом слепом преследовании капиталистов?

Вагон затихал. Кое-кто, свернувшись на своих кулёчках и укладках, дремал. Солдат со злыми глазами сидел в двух шагах от Оли и смотрел вдаль, думая какую-то свою угрюмую думу. Против него сидел тот, который хвастался тем, что он убил городового. Китайцы ещё переругивались вполголоса. Ника и Павлик, прижавшись друг к другу, дремали.

Оля посмотрела на них, потом на солдата, на старика, сидевшего рядом с певицей, на толстого Каппельбаума, застывшего в позе буддийского бога, и вдруг странная мысль мелькнула у неё в голове и стала развиваться и вырастать.

«Вот этот, – думала она, глядя на солдата, убившего городового, – этот все может. И тот, что так злобно смотрит вдаль, тоже везде найдётся и везде справится. Брось его на необитаемую землю – он сумеет там первобытными орудиями, которые сам же смастерит, обработать землю, собрать урожай, смолоть муку и спечь хлеба. Он умеет убить животное, содрать с него шкуру, очистить и приготовить пищу. Он выкопает землянку, построит жилище, найдёт топливо – он проживёт. Это та страшная рабочая сила, которая кирпич за кирпичом терпеливо складывала храмы и дворцы, которая укладывала рельсы, из полос железа и стали ковала паровозы, которая пахала, сеяла, молотила, молола, пекла, которая кормила и согревала весь мир…

Найдётся ли она, или Павлик, или Ника, или вот хотя бы этот господин с благородной осанкой старого военного и маленькими породистыми руками, если их лишить всякой помощи со стороны?» Оля вспомнила, как Ника, убив зайца на охоте, нёс его к кухарке, так как ни выпотрошить, ни ободрать его он уже не мог и не умел… «Сможет Ника построить дом, приготовить пряжу, ткать материю и сшить себе платье?»

Она рассмеялась в душе от этой мысли. «Ни он, ни она, ни этот важный господин, что так умно смотрит вдаль печальными серыми глазами, не могут и не знают ничего. Они – паразиты в этом мире. Они – буржуи. И всё то, что работает и может жить самостоятельно, не прибегая к посторонней помощи, ненавидит их за это и считает их эксплуататорами, считает кровопийцами. Надо стать как они. Надо опроститься – самой убирать свою постель, стирать белье, смотреть за полем, огородом и скотиной, готовить обед, обшивать себя и тех, кто работает в поле, работать целый день не покладая рук, как то делают крестьянки. Господи! да и дня тогда не хватит. А когда же читать, изучать языки, когда же думать, гулять, любоваться красотой Божьего мира и претворять эту красоту в песни, стихи, думы, музыку, краски картин и линии статуй и зданий? Когда же изучать и отыскивать божество и повиноваться его законам? Тогда, значит, весь мир должен пасть до уровня этих людей и обратиться только в одну притупляющую работу для добычи себе пищи – ни поэзии, ни искусства, ни религии, ни красоты… Красоты мира не будет…»

Оля смотрела на лица злобного солдата и того рослого парня, который хвастался тем, что заколол штыком городового. Их лица были красивы, но и топорно грубы. Они гармонировали с грубыми солдатскими шинелями, но представила их у себя в гостиной, в офицерском платье или в изящном штатском костюме и почувствовала, что это невозможно. Картинами каменного века, первобытными людьми веяло от этих резких очертаний лиц, от больших челюстей, здоровых крупных зубов, черепов, нависших прочной лобной костью над глазными впадинами, и густых жёстких волос. Жизнь и тела их приспособила для работы, для тяжёлого физического труда.

Ей вспомнилась одна сцена из её раннего детства. Оле четыре года. Вырвавшись от няньки, она убежала на двор и уселась рядом с четырёхлетней малюткой, дочерью кухарки Катей. Кухарка на дворе рубила головы курам. Положит бьющуюся курицу головой на ступени крыльца, вытянет ей шею и ударит острой тяпкой. Куриная головка с алым гребешком и чёрными окаймлёнными жёлтым глазами падает на песок, и несколько секунд мигают тускнеющие глаза. А курица, пущенная кухаркой, вдруг вскакивает и бежит без головы по двору, странно взмахивая крыльями. Из шеи течёт кровь. Курица падает и затихает. Катя в восторге хлопает в ладоши и радостно смеётся. Она поднимает головки, смотрит в их мигающие глаза. Её пальцы в крови… Оле делается дурно, и со страшным криком в нервном припадке она падает на песок. И долго потом её мучило воспоминание об этой резне кур… И сейчас ей тяжело… Кровь для них одно – для неё и ей подобных совсем другое.

С каким восторгом рассказывал вот тот молодой солдат, как он штыком заколол городового, и как у него кровь брызнула, как из свиньи. Сочувственно его слушала старушка, и эта худая и болезненная жена телеграфиста с неопрятным ребёнком смотрела на него как на героя. И жена кубанского офицера устремила на него свои тёмные глаза с чувством не ужаса, но восхищения.

«Для нас он убийца, и мы сторонимся от него. Для них – это герой. Герой революции».

Вспомнила и ещё сцену – сцену из такого недавнего прошлого. Оля шла по Фонтанке. На мосту и по набережной чёрной стеной толпился народ. Из толпы слышались выстрелы. На большой льдине, окружённой полыньями, был человек. По нему и стрелял какой-то солдат из толпы. Человек сначала бегал, смотрел на воду, но броситься в паром клубящуюся тёмную пучину не рискнул. Он стал на колени и молитвенно сложил руки, обратившись к толпе.

– За что его? – раздавались голоса.

– А кошелёк у солдата украл.

– Так ему и надо.

– Эк солдат, и стрелок-то плохой

– Да не солдат это, а милицейский.

Пули щёлкали подле, и видно было, как они взрывали снег, а человек стоял, молился толпе и надеялся. Но вот он пошатнулся.

– А, попал, попал, – прогудело одобрительно в толпе.

Ещё два выстрела – и человек упал и вытянулся на снегу. Выстрелы прекратились, толпа начала расходиться. Никто не возмутился, никто не осудил и не проклял убийцу. Это было в те дни, когда красные знамёна с надписями «свобода, равенство и братство» гордо реяли над городом и совершалась воспеваемая газетами великая бескровная революция!

Оля два дня не могла успокоиться. Все мерещился ей этот несчастный вор, на коленях стоящий перед толпой и молящий о пощаде в смертной муке.

Поезд наконец тронулся. Скрипя и звеня цепями, наталкиваясь буферами друг на друга, подались вагоны сначала назад, остановились, дёрнулись вперёд и покатились, отсчитывая стыки рельсов и вздрагивая на стрелках.

Поезд шёл и останавливался. Почти все в вагоне спали, не спали седой господин и певица, не спал и тот молодой возбуждённый солдат со злобными чертами лица. Не спала Оля.

Она думала. Она пришла уже в своих думах к тому, что, может быть, они правы. Они, трудящиеся над землёй, они, живущие в маленьких тесных избушках, где спёртый дурной воздух, они, голодающие и мерзнущие. «Мир и все его богатства принадлежат им, и буржуи – словом, все те, кто не умеет сам работать и добывать все своими руками, должны или стать такими, как они, или уйти в иной мир, но на земле не место тунеядцам…» Придя к этой мысли, Оля почувствовала страшную жажду жизни. «Ну, хорошо, – говорила она, – я буду работать, как они, я буду прачкой, я стану садить и полоть огороды…»

С этою мыслью она задремала. Но сейчас же вернулась в явь от новой яркой мысли.

«Да ведь тогда, – думала Оля, и мысли точно торопились в её мозгу, стремясь что-то доказать ей важное и убедительное, – тогда, когда все станут, как они, и не будет нас, погибнет красота. Тогда погибнет вера в Бога, погибнет любовь. Тогда исчезнет сознание, что позволено и что не позволено. Тогда убийство не будет грехом и сильные и дерзкие станут уничтожать слабых. Слабые станут раболепствовать перед сильными, угождать тем, кто свирепее осуществляет своё право жизни. Тогда все обратится в сплошную резню. Христос с Его кротким учением уйдёт из нашего мира, с ним уйдут красота и прощение, и в дикой свалке погибнут люди. Они, как хищные звери, разбегутся по пещерам и будут жить, боясь встретиться с себе подобными.

Так значит, – думала Оля, – и мы нужны. Мы не тунеядцы. Тем, что с нас сняты непосредственные заботы о хлебе насущном, мы создаём красоту мира. Мы удерживаем этих людей от преступлений – одних страхом наказания, других – силою своей души. Мы нужны миру. И мы – Растрелли, Воронихин, Стефенсон, Уатт, Яблочков, Морзе – создали прекрасные дворцы и соборы, паровозы и электрический свет, придумали телеграф, мы, а не они. Даже такие, как я, светские барышни, ничего не умеющие, но нарядные, весёлые, красиво одетые, нужны, потому что в нас влюбляются, нам пишут стихи, для нас создают картины, за нас умирают и трудятся, и мы, возбуждая возлюбленных, двигаем мир вперёд!»

На этой радостной и горделивой мысли Оля успокоилась. Она опустила голову на плечо крепко спавшего старшего брата и заснула. Поезд мерно стучал колёсами и убаюкивал её.

Проснулась она от громкого крика и дуновения холодного ветра. Поезд стоял, но стоял не у станции, а вероятно, случилось что-либо с паровозом, и он остановился среди леса. Было уже утро. Солдаты для света и для воздуха, который ночью был очень тяжёлым, отодвинули наполовину дверь, и через неё был виден густой, голый лиственный лес, талый снег, слышалась частая капель воды, упадавшей с ветвей и шумевшей по старой листве, местами освободившейся от снега.

Кто-то резко, хриплым голосом, крикнул в сторону паровоза: «Гаврила, крути!», и несколько человек грубо засмеялись. Жена телеграфиста, уже не спавшая и возившаяся со своим ребёнком, подобострастно засмеялась и воскликнула:

– Ах уже и солдатики, солдатики! Ну придумают же, право! И с чегой-та они всех машинистов Гаврилами прозвали?

Солдаты хмуро потягивались и зевали. Седой господин и певица сидели в прежних позах и, видно, всю ночь не спали. Не спал и всё так же стоял и молодой солдат. Теперь он смотрел острым, внимательным взглядом на седого господина. Оля невольно посмотрела на того и другого, и вдруг странная вещь поразила её. Между изящным, с благородной осанкой, господином и этим солдатом с ухватками петроградского хулигана было большое сходство. У обоих были маленькие породистые, точёные руки, глубокие серые глаза, одинаковый изгиб бровей, длинные ресницы, тонкие носы с чуть раздутыми страстными ноздрями, полные чувственные губы и одинаковые подбородки с маленькой ямочкой посередине.

Сын и отец. Порочный, блудный сын и благородный отец вдруг оказались друг против друга. Певица Моргенштерн, казалось, тоже заметила это сходство. Она с тоскою смотрела то на того, то на другого и ждала чего-то.

Молодой солдат внимательно вглядывался в господина, чуть освещённого утренним светом, и точно припоминал что-то. Он подозвал из глубины вагона другого солдата, маленького, кряжистого и немолодого, со следами сорванных георгиевских крестов на шинели, и показал ему на господина, оба долго смотрели и тихо совещались.

Седой господин всё так же глядел в сторону, казалось, не обращая ни на кого внимания, но острый взгляд его становился тоскливее, он глубже уходил в воротник своего пальто, и лицо его, гладко выбритое, бледнело и становилось серым.

Кряжистый солдат вышел из вагона.

Поезд все стоял на пути, и видно было, что сдерживаемое волнение господина увеличивалось. Оно незаметно передавалось певице и Оле Полежаевой. Все ждали чего-то.

Прошло минут пять. Солдаты входили и выходили из вагона. Вдруг послышался гул голосов, и к вагону придвинулась толпа солдат, человек в пятьдесят или более, как видно приведённая посланным. Многие были с ружьями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю