Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 1"
Автор книги: Петр Краснов
Соавторы: Василий Криворотов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 38 страниц)
Вечером этого дня Саблин был на одном вечере у родственницы княгини Репниной, где собрались все офицеры полка, бывшие в Москве. Он, волнуясь, чуть не со слезами на глазах рассказывал обо всём том, что он видел на Ходынке, но его рассказ приняли холодно.
– Это обычное явление, – сказал, куря сигару, полковой адъютант. – На празднествах по случаю коронования королевы Виктории, на народном гулянье, погибло гораздо больше народа. Но англичане народ культурный, они сумели это скрыть и не создавали из этого какого-то драматического события.
– Виновата полиция, – сказал князь Репнин, – нужно было вызвать казаков и конными людьми разрежать толпу, оттирая её от входов. А этого сделано не было.
– Слыхали, господа. Власовский, полицмейстер, только что застрелился. На него это так подействовало.
– И хорошо сделал, – сказал командир первого эскадрона граф Пенский.
– Ему ничего другого не оставалось сделать, если он мало-мальски честный человек, – сказал Репнин.
– Но, князь, – сказал горячо Саблин, – при чём же тут Власовский, если он получил категорическое приказание Государя Императора не наряжать на гулянье полиции. Ведь гулянье на иллюминации прошло так великолепно.
Сказал и по ледяному холодку, пробежавшему в обществе, почувствовал, что сказал не то, что надо.
– Не забывайте, корнет, – холодно сказал ему адъютант, – что не все приказания Государя Императора надлежит исполнять буквально. Иные надо исполнять по своему разумению. Благородный порыв Государя Императора, его трогательная вера в благоразумие русского народа должны были быть широко оглашены, но Власовский должен был взять на себя смелость и не исполнить приказа. Народ его ругал бы, Государь, вероятно, сделал вид, что он не заметил, а если бы и заметил, то отставил бы Власовского от должности, а потом его оправдали бы, но не было бы этой гадости, которую не сумели даже скрыть от Государя и иностранцев.
– Мне рассказывали, – сказал штаб-ротмистр князь Меньшиков, – что толпа на Ходынке горячо приветствовала Государя. Русский народ – удивительный народ. Это прекрасный, святой народ, народ-фаталист. Он бесконечно добр, и притом он понял, что эти жертвы неизбежны. Когда строится что-либо великое, необходимо пролить человеческую кровь. Я утверждаю, что вопреки общему мнению, что это плохое предзнаменование и знаменует кровавое царствование – это отличная примета. Мир, тишина и слава будут в России над головой её великого Самодержца.
– Я говорил третьего дня частным образом с Его Величеством, – сказал князь Репнин, и все общество придвинулось к нему и почтительно насторожилось. – Государь Император мечтает о вечном мире. Он преисполнен самых лучших желаний. Весь обряд коронования на него подействовал чарующим образом. Государь Император поведал мне, что он чувствовал, что благодать Божия снизошла на него во время миропомазания. Он говорил, что он мечтает достигнуть того, чтобы войн не было, но всякий спор между народами решался бы на конференциях третейским судом. Он мечтает спаять при помощи России Францию, Англию и Германию, к которым одинаково благосклонен. В Бозе почивший император отлично знал что делал, когда в жёны ему предназначил германскую принесу и притом из небогатого дома.
– Это новая Екатерина Великая, – сказал толстый поручик Метелиц отличавшийся тем, что всегда говорил невпопад.
– Как царственно прекрасна была молодая императрица в уборе Российской царицы, – сказал адъютант, – в ней сочетались красота женщины с величием богини.
Саблин слушал, молчал и не понимал.
«А как же, – думал он, – та прекрасная девушка, которая лежала, запачканная пылью, со следами каблука на виске, девушка отлично, богато одетая, из хорошей семьи, валявшаяся никому не нужная на откосе канавы? Как же тот маленький гимназист с зелёным лицом, на котором резкими пятнами легли брови и густые ресницы – гимназистик, которого утром заботливо снаряжала его мама – как же он брошен на пожарные дроги и увезён? Что же это? Асфиксия? – как сказал чиновник, – несчастный случай, нераспорядительность Власовского или громадная кровавая жертва людьми, принесённая какому-то страшному, не христианскому богу, для того, чтобы новое царствование было прекрасно». Но, что бы ни было Саблин не мог отрешиться от сознания, что всё это было ужасно. Оно не красило Государя. Первый раз его сердце дрогнуло… О! Ни на одну минуту он не переставал любить и боготворить Государя, но зачем, зачем это было?! Зачем видели Государь и Императрица весь этот ужас и как могли они перенести его? Кажется, теперь вечно будет слышать Саблин это тихое позвякивание дышловых колокольцев, и будут чудиться человеческие ноги, мерно качающиеся из-под брезентов!
Он не искал виновных среди людей. Но сердцем своим он спрашивал Бога, как допустил Он, всемогущий, это? Как не устранил Он этой страшной казни невинных людей? И, если Он сделал это, то что хотел Он показать Царю и народу этим страшным знамением и зачем, зачем кроткий, так любящий людей Иисус допустил это?!
Зачем?!.
XLIII
Вернувшись из Москвы, Саблин написал длинное письмо Марусе. Он откровенно и подробно, как матери или сестре, описал не только то, что видел на Ходынке, но описал и свои чувства, и свой ропот против Бога. Он просил свидания. Он писал, что только Маруся своим добрым молодым сердцем поймёт его и, может быть, рассеет тот страшный кошмар, который навис над ним.
Маруся сейчас же ответила. Она поняла его. Она назначала ему свидание в не совсем обычном месте, на взморье Финского залива, на Лахте.
Когда по широкой Морской улице, поросшей вдоль дачных палисадников старыми высокими ветвистыми берёзами, Саблин вышел на взморье, он сейчас же увидал Марусю влево, на песчаном берегу. Она сидела на камне спиной к нему в простеньком соломенном канотье, в белой блузке и широкой в складках синей юбке с белыми горошинами. На коленях у неё лежала мантилька, и зонтиком она чертила по мокрому песку, на который тихо набегали волны. Лёгкий ветер играл её тёмными вьющимися локонами и то загонял их за ухо, то трепал ими по щеке.
Она сидела, задумавшись, и смотрела на море. Жёлтые волны тихо подымались, сверкая на вечернем солнце, пенились на вершине и рассыпались у ног Маруси, шелестя камышами. Дальше море казалось свинцовым, и ярко вспыхивали на нём белые гребешки волн. Чёрный, неуклюжий пароход с низкой трубой, из которой валил и далеко тянулся над морем густой тёмный дым, тяжело тащил три чёрные низкие баржи. Парусная лайба, надув паруса, шла ему навстречу. Дальше был низкий берег, чернели леса и двумя чуть заметными холмами вздымались Кирхгоф и Дудергоф. На общем тёмном фоне ярко белели здания и церкви Сергиевского монастыря.
Тихая печаль севера была разлита кругом. Море не чаровало, не грозило, не увлекало, оно точно нежно ласкалось к ровным берегам и широкому простору низменной тихой России. Пахло водою, гнилым камышом и смоляными канатами. На мелком белом песке, обозначая границы прибоев, в дни ветров и бурь лежали чёрные гряды старого изломанного камыша. За ними, едва на пол-аршина поднимаясь над песком морского берега, шёл ровный луг, поросший зелёной чахлой травой с белыми пушистыми шариками одуванчиков.
Девушка стройная, милая, просто одетая, с тонкою шеею, оттенённою бархаткой, так подходила к простому пейзажу северного моря, была так прекрасна на фоне мутно-жёлтых волн, что Саблин приостановился и загляделся на Марусю.
Маруся оглянулась, увидала его и встала ему навстречу. Саблин взглянул на часы.
– Нет, нет, Александр Николаевич, – сказала Маруся. – Не опоздали. Это я нарочно пришла пораньше, чтобы вдоволь налюбоваться этим прекрасным видом. Лучше его я не знаю.
Саблин смотрел на Марусю. Как она похорошела за этот месяц!
– Да, – сказала она, дожидаясь и не дождавшись ответа, – это очень простой вид. Тут нет ни фиолетовых гор, ни синего тёмного неба, ни зеленоватой волны, полной таинственной глубины, всего того, что так любят художники, но для меня нет лучше этого вида, быть может, потому, что он такой родной для меня.
Слово родной вышло особенно мягким, круглым и тёплым у неё.
– А как же, Мария Михайловна, ваши рассказы о том, что родина понятие условное, узкое, что истинное человечество не должно знать этого слова, потому что вся земля, все человечество должны быть ему родными?
Вся та туманная философия, которой её учили Коржиков и брат Виктор, вдруг вылетела у неё из головы перед этим видом, полным тихой грусти. В Эрмитаже, переходя от Веласкеса к Полю Веронезе, от Рубенса к Мурильо, от Рафаэля к Путерману и от Брюллова и Иванова к Корреджо, она понимала её и любила весь мир, объединившийся в одном искусстве. Здесь, когда стала перед живою картиною, она потерялась.
Она смутилась и ничего не ответила. Лгать она не умела. Она сейчас чувствовала, что всем сердцем любит скучное море и плоскую землю, над вторыми широким шатром раскинулось бледное небо, покрытое тучами. Любит потому, что это её родина. Что же обманывать себя и других? любит весь мир, да, – но свою Россию, с её дивным языком, с её простыми видами, с грубым народом, она любит особенною любовью. И изо всей беспредельной Руси она любит этот тихий печальный вид, когда-то вдохновивший великого Петра заложить здесь город, изо всех героев всемирной истории, несмотря на навязываемые ей имена Робеспьеров Маратов, Рысаковых, Петрашевичей, Плехановых, Марксов – она почему-то больше всех ценит и любит, да, любит, скрывает, но любит этого могучего Петра, который рубил головы стрельцам, резал боярам бороды пьянствовал и безчинствовал, а между тем сделал великое дело, создал Российскую империю… И из всех русских людей ей почему-то так нравится этот гладко причёсанный с блестящими волосами юноша, затянутый в свежий китель, в синих рейтузах и высоких сапогах со шпорами. Почему-то он, а не товарищ Павлик, не Коржиков, ежедневно рискующий своею свободою.
– Расскажите мне про коронацию. Как же это все вышло? Как мог произойти такой ужас. Неужели нарочно? – сказала она.
Они сели на большом плоском камне. На нём было удобно, но тесно сидеть, и Саблин первый раз почувствовал подле себя её молодое тело и близко увидал глубокие синие глаза, смотревшие на него из-под длинных ресниц. От неё не пахло духами, но свежий аромат юности, запах её густых волос коснулся его лица и взволновал его.
Его голос дрогнул, когда он ответил.
– О, конечно, не нарочно. Это глупость, недомыслие архитектора, который никогда не мог представить себе такую громадную толпу и всю её страшную силу. Вы понимаете, Государь переоценил толпу и народ. Ему казалось, что это разумный народ с благородными инстинктами. Народ, полный братской любви. Он не хотел стеснять его полицией, не хотел лишать свободы.
Постепенно голос его креп. В его изображении Государь рисовался идеальным Монархом, который хочет создать золотой век русской истории. Не будет грубой полиции, не будет войск, вопросы будут решаться на конференциях. Государь как будто, коронуясь, отказывался от власти. Так казалось Саблину. Таким он рисовал себе Государя. И потому эта первая неудача его так сильно поразила и показала, что, может быть, если Царь готов идти к этим широким реформам, то народ не был готов принять эти реформы. Но Саблин не винил и народ. Из громадной грубой толпы он выхватил купца, чиновника, студента, бегавшего за версту за водой, его подругу девушку, стоявшую на коленях и мочившую водой голову потерявшему сознание мужику, и их он рисовал идеальными чертами. Бедствие только подчёркивало прекрасные черты русских людей, бедствие дало возможность развернуться в полной мере благородному сердцу Монарха. Государь был неутешен, Императрица плакала, они посетили семьи убитых и раздавали деньги. Откуда взял это Саблин? Зачем он это выдумал, он и сам не знал. Он бы так поступил и он приписывал Государю то, чего не было, но что ему хотелось, чтобы было.
Синие глаза то темнели, и суженный из-под прищуренных век зрачок становился сапфировым, то вдруг поднимались загнутые кверху густые ресницы, исчезал, становился маленьким глубокий зрачок, а кругом него была бледная синева бирюзы. То улыбка поднимала губы, и тогда блистали за ними белые влажные зубы, то губы сжимались в страдании за людей но неизменно всё время глаза её смотрели прямо в глаза Саблину, и она, казалось, наслаждалась его словами.
Она спрашивала. Он отвечал. Рассказ о коронации был давно окончен все московские темы исчерпаны, а разговор не смолкал. Перед ними угорал светлый день, солнце было близко к закату, и стали видны на золотом небе туманные силуэты труб, укреплений и церквей Кронштадта, потянуло от моря холодною сыростью, и сумерки белой ночи надвигались над затихавшими волнами. Белые гребешки больше не вспыхивали на середине залива, море не шумело и не гнуло камыши, но ласково шепталось, подкатываясь холодными прозрачными волнами к их ногам. Маруся встала, надела мантильку.
– Мне пора, – сказала она, выпрямляясь всем гибким станом на фоне светлого неба.
Он закрыл глаза. Страстное желание вспыхнуло в нём. О! Хотя бы даже насилие!..
Он оглянулся кругом. Как вор. Лицо его стало красным. Кровь стучала в виски, он сам себе был противен в эту минуту. Но удержаться не мог. Слишком хороша была она, и он понял, что любила его. Саблин отбросил пальто, которое держал в руке, стал на колено, охватил могучими руками её ноги и хотел привлечь к себе и повалить на грудь.
Она отскочила от него. Страшный испуг был у неё на лице. Щёки побледнели, глаза были опущены.
– О, простите меня, – воскликнул он, вставая. – Простите. Я с ума сошёл. Я – болван, подлец. Не сердитесь на меня!
– Я не сержусь, – тихо сказала она и, не оборачиваясь, пошла от моря. Он шёл за ней и чувствовал, что надо говорить, говорить, а слов не было.
Он молчал и неловко волочил своё пальто. Он не смел пойти рядом.
Она ускоряла шаги, почти бежала, он за нею. Так дошли они до моста у Бобыльского залива, где были лодки.
– Простите меня. Я виноват, – прошептал он, и она услышала слёзы в его голосе.
– Виновата я, – сказала Маруся печальным голосом. – Не надо было приходить сюда.
Она спустилась на плот к лодкам.
– Вы позволите проводить вас? – сказал Саблин.
Она ничего не ответила, но молча подвинулась на скамейке ялика, давая ему место. Он сел рядом. Она нервно куталась в мантильку, её лихорадило. Мужик-яличник мерно, ровно и неторопливо грёб короткими гребками.
В Старой Деревне она пошла на конку. Саблин пошёл за нею.
– Нет, ради Бога. Не вместе. Я не могу больше, – умоляющим голосом прошептала Маруся, протягивая ему маленькую холодную дрожащую руку. Он нагнулся и почтительно поцеловал её. Рука дрогнула в его руке, но она её не выдернула.
– Прощайте, – тихо сказала Маруся.
– До свидания, – настойчиво, глядя Марусе в глаза, сказал Саблин. Маруся ничего не ответила, вскочила в вагон, который трогался с места.
Саблин пошёл пешком. Он долго видел в бледных сумерках белой ночи светлое канотье с красной лентой и опущенную голову. Его сердце сжималось и томилось тяжёлым предчувствием.
Она ни разу не повернула головы в его сторону, не посмотрела на него.
XLIV
Лагери были тяжёлые и бестолковые. Только что вышел новый кавалерийский устав. Он был прост. Все команды взводных командиров были отменены, строй стал тихим и молчаливым. Высшим шиком считалось немое учение. Барону Древеницу, воспитанному в совершенно иных традициях, этот устав не давался, и он нервничал. Он давил на эскадронных командиров, собирал их, учил «на спичках», раскладывая спички по столу, повторял на «пешем по конному», гонял людей и офицеров, добиваясь отчётливости движения эскадронов.
Лето стояло дождливое. Красносельское военное поле раскисло и было растоптано в глинистый кисель. От эскадронов на полевом галопе летели тучи брызг, люди стали не походить на людей и все очумелые, бранились и суетились, боясь Великого князя. Великий князь свирепствовал. На смотру одного полка он грубо, по-мужицки выругался и сказал: – Это г…, а не полевой галоп.
Жуть охватывала старых генералов, когда он на своём громадном белом с чёрными пятнами ирландском гунтере, в сопровождении рыжего начальника штаба, холодного, аккуратного и педантичного генерала Палицына, четырёх очередных трубачей и уральского казака с громадным ярко-жёлтым значком появлялся на военном поле и прорезывал его могучими прыжками лошади. Остановившись на холме у Царского валика, он смотрел на учившуюся на поле кавалерию. Иногда ординарец-офицер отделялся от него и скакал к какому-либо полку. Сердце замирало у полкового командира, когда он скакал к Великому князю и останавливался против его сухой строгой фигуры с окаменелым лицом.
Ротбек насчитал, что он на одном ученье повернулся с взводом семьдесят шесть раз повзводно налево кругом. Все тупело – лошади, люди, офицеры. Ждали дня, когда отбудут полковой смотр и начнутся ученья бригад, дивизий и манёвры.
Саблин томился. От Маруси ни слова. Его письма оставались без ответа. Мартовы уехали в имение, молодёжь разбрелась, и Саблин даже не зная, где Маруся. Он искал её по городу. Два воскресенья подряд Саблин ездил на Лахту, ходил по Летнему саду, заглядывал в Эрмитаж. По случаю ремонта Эрмитаж был закрыт. Полчаса ходил Саблин по Николаевской мимо дома Мартовой – нигде не встретил Марусю. Это его раздражало. Он поехал к Владе, жившей на Черной речке, но грубые ласки Влади не успокоили его. Саблин вернулся в лагери и нашёл все в предсмотровом волнении. Ротбек изучал присланную из полковой канцелярии программу полкового смотра. На дворе солдаты взвода начищали ремни седельного убора, сёдла были развешаны на заборе, и стремена играли бриллиантами в солнечных лучах. День был свежий. Набегали тучи, солнце бледно и скупо светило. Через три двора, в трубаческом взводе трубачи повторяли сигналы. Ротбек, весёлый, румяный, прислушивался и напевал вычурные выданные шутниками слова сигналов.
– Саша, а Саша, слыхал новые слова полевого галопа?
– Ну, – мрачно протянул Саблин.
– Уж сколько раз говорил дура-ку – крепче держись за лу-ку! – пропел Ротбек и захохотал.
– Ты знаешь, Лорис приказал на военное поле две вехи отвезти и поставить, чтобы направление держать легче. «Ежели, – говорит, – направление будет, всё будет отлично». Гриценко с утра пошёл к барону на спичках играть. Все боится, что напутают что-либо. Вот программу разослали, а я уверен, что барон первый забудет порядок и напутает. Тогда все полетит кувырком.
– Ему адъютант подскажет.
– Самальский-то! Нет, брат, дудки. Самальский ни за что не подскажет. Он ненавидит барона и с тех пор, как он флигель-адъютант, такую политику ведёт, что барон его и сам побаивается.
– Вздор, Пик, смотр пройдёт отлично, – сказал Саблин, почувствовавший себя в этой мелочной атмосфере строевых интересов как рыба в воде.
– Я не сомневаюсь, Саша. Наш полк не может иначе учиться, но понимаешь, – смеяться вовсе не грешно над тем, что кажется смешно. Сакс уже послал освежить запасы Мумма в собрании, а Петрищев обещал завтра новую штуку показать. Его кирасиры научили.
– По части выпивки? – спросил Саблин.
– Верно. Угадал. Говорит, здоровая штука – слон не устоит.
– Ну, Петрищев-то устоит.
– Говорит, и он не смог, свалился. А я хочу попробовать. Нет, Саша, ей-Богу, как посмотрю кругом – весело. Я рад.
– Чему ты рад?..
– А черт его знает чему, но рад. Понимаешь, жизни рад. И меня печалит, Саша, только одно, что ты хандришь. Ей-Богу, не стоит. Помнишь Мацнева: бей ворону, бей сороку. Молодчина этот Мацнев. Философ. Ты знаешь, он завтра дежурный по полку и на полковое ученье и смотр не едет. Тебе, милый друг, не угодно ли на четвёртый взвод становиться.
– Это кто же так придумал?
– Сам Мацнев. Пошёл к Гриценке, с ним к Стёпочке, Стёпочка к Репнину и готова карета. Призвали Самальского и составили приказ. Да это и лучше. Мацнев задумается, в философию ударится, просмотрит знак, прозевает команду, напутает. А если отзовут командиров эскадронов? Боже упаси! Мацнев станет за Гриценку, он такого наплетёт, что эскадрон лопнет со смеха. А теперь вызвали Гриценку – Фетисов выедет – он молодчик, потом ты тоже лицом в грязь не ударишь. До меня и не доберутся. Хочешь, повторим сигналы и команды.
– Ну, валяй, – ложась на койку, сказал Саблин.
Ротбек взял в руки корнет, на котором недурно играл.
– Ты за командира полка. Я сигналы подаю от начальника дивизии. Ты командуешь за барона, я за эскадронного, начинаем. По программе. Слушай: рысью размашистой, но не распущенной, для сбережения коней!..
– Направление по третьему эскадрону! На левый край лабораторной рощи. Рыс-сью! – закричал звонким молодым голосом Саблин.
– Веху! Веху Лориса не забудь, – внушительно сказал Ротбек и солидным баском пропел: второй эскадрон, равнение налево рысью!..
За окном то светило, то скрывалось солнце, на дворе шурхали щётки отчищая на завтра потники и рейтузы, а из избы неслись сигналы и звонкие молодые голоса, задорно кричавшие:
– Полевым гал-лоп-пом!
– В резервную колонну!
Солдаты улыбались и говорили одобрительно: «Ишь ты. Как молодые петухи на заре раскричались. А ловко Саша Гриценкину голосу подражает… Ротбек-то, Ротбек-то – лучше штаб-трубача подаёт сигналы. Музыкант!»