Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 1"
Автор книги: Петр Краснов
Соавторы: Василий Криворотов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 38 страниц)
Только в шесть часов вечера Государь освободился от дел и прошёл в свой кабинет.
– Обождите маленько, ваше высокоблагородие, – сказал полный почтенный камердинер Его Величества, – я доложу о вас.
Иногда в эти часы Государь призывал к себе Саблина и беседовал с ним. Иногда приходили дочери, великие княжны, и Государь читал им по-английски. Было в эти часы тихо и спокойно в кабинете Царскосельского дворца. Суета и заботы уходили куда-то, менее грустно глядели глаза Государя, и он был доступнее для простого разговора.
Саблин остался один в библиотеке. По стенам стояли большие шкапы со стеклянными дверцами, полные книг, посередине на круглом столе лежали журналы и газеты. «Новое Время» и «Русский Инвалид», отпечатанные на веленевой бумаге, были откинуты в сторону. Государь читал их утром.
За дверью красного дерева с золотыми ручками был Государев кабинет. Там было тихо. Саблин ждал, неподвижно стоя у стола, уже более получаса. Бронзовые часы, на которые он смотрел, пробили шесть, потом половину седьмого.
Дверь в приёмную резко распахнулась, и в неё, в предшествии камердинера, прошёл дежурный генерал-адъютант. За ним шла какая-то странная личность. Среднего роста худощавый человек, с густыми в скобку, по-мужицки, обрезанными волосами, чёрными усами и блестящей волнистой бородой на очень бледном лице, был одет в длинную шёлковую белую расшитую по воротнику и полам рубаху, бархатные тёмные длинные штаны и мягкие опорки, в которых он неслышно ступал. Но всего замечательнее были глаза этого человека. Громадные, почти белые, окаймлённые чёрными ресницами и густыми бровями, в тёмных ввалившихся веках они светились и горели внутренним огнём. Саблин невольно потупил свой взгляд, когда человек этот внимательно и остро посмотрел на него. Взгляд его проникал глубоко в душу и, казалось, видел все изгибы её, читал мысли.
Если бы этот человек входил один, без камердинера и генерал-адъютанта, Саблин задержал бы его и вызвал караул, – так необычен, странен и нелеп был этот человек в дворцовой обстановке.
Генерал-адъютант сконфузился, увидав Саблина в библиотеке. Саблин вытянулся и стал смирно, глядя на генерал-адъютанта. Спутник его остановился против Саблина и пронизал его своими необыкновенными глазами.
– Не на него смотри, милой, а на меня. Большая польза будет тебе с того. На меня обопрись.
Саблин невольно обернул глаза на говорившего. Он стоял против него. Очень длинный белый нос разделял его лицо на две части. Ярко блестела тёмная борода и тёмные волосы, из-под густых бровей смотрели громадные нечеловеческие глаза. Они видели то, чего другие не видели, и не выражали своих мыслей. Было что-то демоническое в этом проникающем глубоком взгляде.
– Большое дело задумал! Эво-на! Перекроим по-своему! Ишь ты! Грише поклонись. Он тя научит… А боле того с женою молодою сведи. Ух, хороша она!.. Люблю… Бе-е-е-ла-а-я!..
И он отвернулся от Саблина, шмыгнул по-мужицки носом, плотоядно, похотливо улыбнулся длинными ярко-красными губами и, опережая генерал-адъютанта, прошёл к двери, которую распахнул перед ним камердинер, и смело вошёл в Государев кабинет.
Генерал-адъютант молча пожал руку Саблина и вышел из библиотеки.
– Кто это такое? – спросил Саблин у камердинера.
На лице старого почтенного человека, замкнутом и строгом, скользнула презрительная улыбка, но сейчас же оно стало обычно спокойным и бесстрастным.
– Григорий Ефимыч. Лампадник царский, – сказал он. – Теперь приёма больше не будет. Его Императорское Величество заняты. Вашему высокоблагородию дожидаться не к чему. Можете идти. Коли что будет нужно, я доложу-с!
Продуманная горячая речь улетучилась из головы Саблина. Бледное лицо с длинной тёмной бородой стояло перед ним, белые глаза прожигали насквозь, и он слышал сладострастные слова: «А боле того с женою молодою сведи! Ух хороша она! Люблю. Белая!..»
Саблин пожал плечами и вышел из библиотеки. Жуткое предчувствие чего-то неотвратимо тяжёлого охватило его душу, и первый раз серьёзно заколебалась его любовь к Царю…
XXXII
Государь принимал у себя полки гвардии и угощал их в дни полковых праздников со своего Царского стола. Одному из самых близких к Царю полков пришла в голову дерзкая мысль отплатить за это Государю: пригласить его в своё полковое собрание, угостить его на славу и показать ему то, чего он не мог видеть вследствие этикета – дать послушать цыган, разухабистый русский хор из Крестовского, румынский оркестр Гулески, певичек из виллы Роде. Задумали вывести Государя из сказочной Царской обстановки дворца, Царской охоты, парада, манёвра, бала, приёма и поставить его в интимную обстановку офицерского кутежа. Будут все свои, офицеры того полка, который любил Государь и где каждого он знал. Мысль дерзкая… Но она явилась в те дни, когда Государь тяготился властью, когда искал он хотя минутного забвения от становившейся всё более тяжёлой обстановки дворцовой и семейной жизни. И Государь согласился.
За этим полком пошёл другой. Отказать было нельзя, и вошло в обычай у полков принимать у себя Государя. Эти приёмы стоили безумно дорого. Годовой оклад жалованья младшего офицера уходил в один день. Для многих офицеров более скромных полков такой приём знаменовал семейную драму, отказ жене в покупке платья, башмаков, слёзы и стоны. Но жаловаться и протестовать не могли. Слишком велика была милость царская и высоко счастье принять Государя у себя. Но незаметно Бог спускался с облаков, и люди видели уже не Бога, а простого человека. И не всем было дано понять это. Дух критики был прочно привит русскому обществу, и, видя Государя в своей семье, находились дерзкие, которые критиковали его.
Но некому было сказать о том Государю. Он видел искреннее веселье, он забывался среди полковой молодёжи, он отдыхал от тяжёлого нравственного страданья. Но Бог переставал быть Богом, и сплетня, и клевета, передаваемая потихоньку и не могшая проникнуть во дворец, легко приходила в казармы.
Полк, в котором служил Саблин, ожидал Государя. Он должен был приехать в семь часов вечера на обед в собрание.
Люди в парадной форме были расставлены по лестнице, убранной растениями и устланной красным сукном. Полиция и агенты охранного отделения были на улице.
Собрание со спущенными шторами горело огнями люстр, канделябров и настенных бра. Закусочный стол ломился от тяжёлых блюд с окороками, громадными осетровыми балыками и хрустальными вазами со свежей икрой. Офицеры были выстроены по чинам в большом зале. Рядом с бильярдной помещались трубачи. Дежурный офицер ожидал внизу на лестнице. Ровно в семь часов показался на улице большой автомобиль Государя, управляемый преданным Государю офицером. Автомобиль подошёл к собранию. В народе снимали шапки, жидко и нестройно кричали «ура». Государь поднялся в собрание, где за руку поздоровался с офицерами. По залу гремел полковой марш. Обойдя офицеров, Государь остановился у окна и закурил папиросу. Трубачи кончили играть и любопытною толпою теснились у дверей зала. Первый раз они смотрели на Государя не из строя, а в привычной обстановке офицерского собрания. В зале было тихо. Офицеры стеснялись говорить и смущали Государя. Он смотрел на них блестящими ласковыми глазами. Выручил Саблин, он подошёл к Государю и заговорил просто, о домашнем. Государь улыбнулся и сказал:
– Курите, Саблин… Курите, господа.
Саблин закурил тонкую папиросу и, улыбаясь, стал рассказывать о своей зимней поездке в лагеря и славном старике-дворнике, охранявшем бараки.
– Такая чистота у него была, Ваше Императорское Величество, что просто удивительно для русского человека. На столе стоит ящик из-под сигар и на нём бумага с надписью: «а окурки и недокурки прошу бросать сюда, а не сорить по полу».
– Меткое название – недокурки, – сказал Государь.
– Очень, – ответил Саблин. – Чудное название, удивительно верное
название!..
Государь посмотрел на него и улыбнулся, но сейчас же улыбка исчезла с его лица, и глаза приняли то грустное выражение, которое последнее время не сходило с него. Подошёл командир полка и стал просить к столу.
За столом, по правую руку Государя, сидел командир полка, по левую – князь Репнин. Стёпочка, Гриценко и Саблин сидели напротив. Государь был задумчив. Он рассеянно выпил большую рюмку редчайшей мадеры и слушал не столько то, что говорил ему командир полка, сколько общий шум разговора и музыку трубачей. Играли мексиканскую песню Палому, и все смотрели на Государя, как он? Говорили, это любимая его пьеса. Служили быстро и внимательно. Для этого в помощь солдатам, прислуге собрания, были приглашены лакеи из лучшего петербургского ресторана. Толстый метрдотель, бритый и важный, дирижировал ими. Вино пили умеренно. Но корнеты, предводительствуемые Ротбеком, ко времени тостов успели раскраснеться и сделаться шумнее. Тосты были официальные и короткие.
– За Державного Вождя Российской Армии, покрытый бешеным «ура» и трижды повторенным гимном, за полк и офицеров полка, покрытый звуками марша.
После обеда пошли пить кофе в маленькую уютную гостиную. Государь не садился. Он подозвал к себе Саблина.
– Как ваша супруга? – сказал Государь. – Я давно её не видал, но знаю, что она часто бывает у Императрицы.
– Так точно, Ваше Величество. Моя жена даже иногда ночует в Царском, когда засидится с Её Величеством у Анны Александровны.
Лицо Государя стало грустным, оно чуть дрогнуло, точно о чём-то неприятном напомнили ему.
Он помолчал немного и сказал Саблину:
– Скучно, Саблин… Я сказал «недокурки – меткое слово». Вы сказали: «удивительно меткое». За столом играли Палому. Я имел неосторожность лет двадцать тому назад в моём гусарском полку сказать, что мне эта песня нравится. И с тех пор, куда бы я ни приехал, меня везде угощают Паломой… Иногда, Саблин, мне вспоминается разговор Гамлета об облаке… Вы помните?
– Как же, Ваше Императорское Величество. Но я, правда, тоже считаю, что «недокурки» – меткое и новое слово.
– Верю, верю, Саблин. Я вам верю. Но иногда – грустно.
Он подошёл к окну, поставил недопитую чашку и обратился к командиру полка:
– Вы окончили формирование пулемётной команды?
– Совершенно. В лагере приступим к обучению стрельбе.
– Я давно считал нужным дать кавалерии пулемёты, да все возились с бюджетом. Я понимаю, что ассигновывать деньги на войну скучное дело.
– Ваше Величество, – сказал, подходя к Государю, Гриценко, – осмелюсь просить вас в зал, послушать кое-что из нового репертуара.
– Вот не стареется человек, – сказал Государь, беря за локоть Гриценко. – Ведь вы одних лет со мною.
– Старше на два года, Ваше Величество.
– А каким молодцом!
– Что вы, Ваше Величество, все волосы потерял. Голова как у ксёндза. Перешли в зал. Там была устроена эстрада и перед нею в живописном беспорядке стояли кресла, стулья и диваны. Государь сел в кресло.
На эстраду выпорхнула русская шансонетная певица. У ней были башмаки и голые ноги, прикрытые небольшой, как у танцовщиц, юбочкой. Громадное декольте открывало её грудь. Она запела новые модные песенки:
Сначала модель от Пакэна,
Потом пышных юбок волна,
Потом кружева, точно пена,
А там и она!.. Она!..
Государь слушал и улыбался. Сзади корнеты громко фыркали, и Ротбек подмигивал певице.
В дверях толпились трубачи и песенники.
Саблин встал и пошёл из зала. Ему было тяжело. Ему казалось, что здесь, в полку, происходит оскорбление Его Величества.
XXXIII
В бильярдной трубачи курили и пили пиво. На столе стояли бутылки, лежали пеклёванные хлеба и французские булки. Кто сидел, кто стоял. Все были спиною к Саблину, никто не ожидал, что может войти офицер, и никто не обернулся.
– Смотрю я, братцы, как Государь закуривал, – говорил высокий смуглый трубач, игравший на геликоне. – Ну и совсем просто, как человек. Командир полка ему говорит что-то, а он смеётся. Чудно! Царь, а как просто! Домой приду, в деревне расскажу, ну поверит разве кто?!
– А французиньку как разглядывал. А она, ей-Богу, братцы, ноги голые и без трика даже. Вот срам-то, – сказал валторнист.
– Убить её, стерву, мало за это, – сказал геликонист. – Перед Царём и так! О Господи, что же это будет – ноги голые! Срам. Да деревня не то что не поверит, а за один рассказ побьёт.
Саблин отошёл за портьеру и слушал. Его сердце билось. Слёзы надвигались на глаза, хотелось плакать.
Баритонист, вольнонаёмный из консерваторских учеников, болезненный, желчный и раздражительный юноша, брызжа слюнями, говорил в толпе трубачей:
– Царица с Григорьем, ну и Царю утешиться надо. Выбирай любую.
– На что офицеры Царя толкают, хорошо разве, – сказал геликонист.
– Дурак!
– От такового слышу. Зачем лаетесь, что вы, унтер-офицер, что ли?
– Я артист, а вы – тьфу… Бу-бу-бу! – и больше ничего, – баритонист обернулся снова к штаб-трубачу и, понизив голос, заговорил: – Я её знаю, эту самую Мери-Кэт, какая она Мери-Кэт, она из чухонок, ну простая девка, только что задора много.
– Государю Императору нравится, – сказал, улыбаясь, эсный трубач.
– Ещё бы. Распутин его научил толку.
– И отчего силу такую взял человек, – сказал трубач, – говорят простой мужик.
– Здоровый… – сказал баритонист, и все грубо засмеялись.
У Саблина было намерение ворваться к ним и бить чем попало эту грубую толпу. Кием, шарами, бутылками, увидеть кровь на разбитых лицах, увидеть страх в подлых глазах. Но он сдержался. Ах! Да и чем они виноваты, что им, непосвящённым, показали божество. Было досадно, больно, обидно… Да ведь это пропаганда, которая идёт через офицеров, через тех, кто должен беречь и спасать Государя! Сегодня у нас, вчера у стрелков, на прошлой неделе у Преображенцев, там раньше – у гусар. Трубачи, прислуга собрания, песенники. Что понимают они во всём этом? Видят развратных девок с голыми ногами, видят циничный танго и кэк-уок, слышат раздражающую музыку румын и слова непотребных песен и среди всего этого – Царя!
Царь – это Бог! Ну можно ли перед алтарём протанцевать или пропеть шансонетку!
Саблин вспомнил, как в дни революции 1905 года в Казанский собор во время молебна ворвалась толпа молодёжи в шапках, и один при смехе товарищей закурил папиросу о пламя лампадки.
А это не то же? Но там были социалисты, враги Бога и Царя, а здесь – мы! мы!
Ужас охватил Саблина, он схватился руками за голову и, шатаясь, вышел из собрания. Когда в передней он надевал пальто, из зала слышался несдержанный смех и задорное трио пело по-французски слишком шаловливую песню.
Белая весенняя ночь была на улице. У подъезда собрания стоял автомобиль. Толстый офицер сидел на месте шофёра и, не шевелясь, печальными глазами смотрел вдаль. Саблин подошёл к нему и пожал ему руку. Офицер посмотрел и вдруг увидал слёзы на глазах у Саблина. Он приподнялся на своём месте, горячо обнял Саблина и поцеловал. Они поняли друг друга. Оба страдали ужасно.
XXXIV
Весною Репнин принял полк, Саблин на Пасху был произведён в полковники, Стёпочка получил армейский полк, Ротбек – второй эскадрон, Мацнев вышел в отставку.
Саблин заведовал хозяйством. «Творчество, творчество», – думал он и стал высчитывать, что нужно сделать. Он не переезжал в лагерь и жил на два дома. Вера Константиновна должна была уехать с детьми в имение, но откладывала свой отъезд со дня на день. Она зачастила в Царское Село где стала постоянной гостьей у Вырубовой. Сын был в лагере в корпусе дочь кончала институт. Этот домашний распорядок сильно не нравился Саблину, но он был слишком занят полковыми делами, чтобы вмешаться в него. У него шла борьба с командиром полка.
В начале лета Саблин получил письмо от казачьего полковника Павла Николаевича Карпова, командовавшего полком на австрийской границе. С Карповым он познакомился на охране во время беспорядков в N-ской губернии. После они ни разу не видались. Карпов не принадлежал к тому кругу, в котором вращался Саблин. Он был хорошей старой фамилии, имел герб с пушками, но не служил в гвардии. На охране их связала общая любовь к Родине и к Государю. Они разошлись и изредка переписывались. Карпов посылал Саблину письма ко дню именин, к Новому году, к Пасхе. Письма были короткие, безличные. Писать было нечего. Это было первое длинное письмо, которое написал из Заболотья Карпов.
«…Думаете ли вы о войне, – писал Карпов. – Мои все мысли о ней. Учу полк, готовлю к страшному бою. Не хочется повторить позора Японской войны. Тогда – мы не знали – теперь этого оправдания у нас не может быть. Мы знаем. Только слепой может не видеть того, что Англия и Германия не могут не подраться. Если Англия теперь не уничтожит Германию, она погибнет сама. Здесь на границе я чувствую биение военного пульса. Германия хочет войны, она упустила момент в 1911 году: когда у нас не было ни пулемётов, ни тяжёлых пушек, когда Франция не провела своей программы и не увеличила кавалерии, Германия справилась бы. Теперь поздно. Мы победим. Вы спросите меня, при чём тут Россия и Франция, когда борьба идёт между Англией и Германией, но такова всегдашняя политика коварного Альбиона, он умеет других заставить вынимать каштаны из огня. У меня вся надежда на Государя Императора и на его миролюбие, ибо хочу войны, но и боюсь войны. Тревожит меня то, что крупные здешние евреи хотят войны. Значит, она им выгодна. А если она выгодна жидам, то не выгодна России. Готовьтесь и вы, Александр Николаевич, потому что настроение умов после 1905 года таково, что гвардии придётся идти.
А может быть, ничего и не будет. Вот приходили ко мне мои подрядчики Мандельторт и Рабинович заключать контракт. Говорят, что еврейский кагал решил не допустить до войны. Мы здесь верим во всемогущество еврейства, да простит нас Господь Бог. А я сына этим годом в училище сдал. Славный мальчик, на три года старше вашего и учится отлично. Ежели будете в училище, посмотрите: и собой красавец, и добрый казак. Обласкайте его. Он гордиться этим будет…»
Саблин задумался. Да, громы гремели, но не верилось в возможность мировой войны. Однако переглядел цейхгаузы и просмотрел неприкосновенные запасы. Тёплых шапок не было, не было полушубков, подковы не были подогнаны, офицерских вьюков не было, обоз был не в порядке, прокатка его никогда не производилась, привыкли пользоваться обывательскими подводами. Лазаретные линейки были тяжёлого старомодного фасона. Репнин настаивал на обновлении кирас и касок, супервесты моль поела, Саблин требовал покупки лазаретных линеек, обновления обоза, достройки полушубков, заведения офицерских вьюков, пересмотра мобилизации.
Шли жаркие споры. Саблин совещался с подрядчиками, ездил в Финляндию заказывать двуколки, посылал в Козлов за обозными лошадьми. Творчество захватило его. Чёрные мысли о народе, о Царе, о Думе, о сыне Викторе ушли далеко. Он делал расчёты и решил не задаваться многим, но делать своё маленькое дело по крайнему разумению и с полным усердием.
Он третий день жил на городской, по-летнему прибранной, квартире. Вера Константиновна приезжала и уезжала. Она показалась ему странной. У неё блестели глаза, она нервно смеялась, куталась в оренбургский платок, её лихорадило.
– Ты больна, Вера, – сказал он.
– Нет, а что? – тревожно спросила она, – Ты заметил что-либо.
– Ты как будто не в себе. Она истерично засмеялась.
– Я во власти демона, Александр, – сказала она, надела пальто и ушла с квартиры. Она вернулась ночью. Саблин занимался с делопроизводителем в кабинете. Она заглянула к нему.
– Ты занят? – сказала она. Её лицо горело.
Саблин вышел к ней.
– Спаси меня… – сказала она. – Молись за меня. Я не могу молиться.
– Вера, что с тобой?
– Ах, ничего… Ничего… Господь, может быть, и помилует меня.
– Вера, не хорошо, что ты бываешь в этом кружке, вера хороша, но мистицизм – это уже не вера.
– Пг'ости, Александг', и, если услышишь что – пг'ости. Я устала. Ты ског'о кончишь? Я спать пойду.
Она перекрестила его и ушла.
Саблин, кончив занятия с делопроизводителем, прошёл в спальню жены. Вера Константиновна спала. Её лицо было бледно. Тёмные круги окружали глаза. Во сне она металась. Иногда сурово сжимались брови и тяжёлый вздох вырывался из её груди.
XXXV
Цвела сирень. Петербург пустел, разъезжался по дачам. Саблин приехал из лагеря под вечер. Вечером у него было совещание с подрядчиками. Когда он вернулся с него на квартиру в одиннадцатом часу, жены его не было дома. Она уехала в Царское, Саблин сел заниматься в кабинете. Шли часы, Вера Константиновна не возвращалась. Наконец в третьем часу ночи она приехала на автомобиле. Не заглядывая в кабинет, она прошла в спальню и там запёрлась. Саблин решил серьёзно поговорить с нею. Он не допускал и мысли о том, что жена его могла полюбить кого-либо и изменить ему, но поведение её было странно. Он постучал в спальню.
– Сейчас, – сказала Вера Константиновна глухим голосом.
Он вошёл.
Она, уже раздетая, сидела с растрёпанными волосами у зеркала. При его входе она встала и заломила руки. Прекрасные синие глаза выражали нечеловеческую муку.
Саблин сел в кресло и хотел посадить её к себе на колени, но она увернулась от него, надела тёмный капот, села в угол и стала поспешно причёсывать волосы.
– Вера, милая, дорогая моя, – тихим ласковым голосом начал Саблин, – я уже давно вижу, что с тобою творится. Откройся мне… Ну, если полюбила кого, скажи мне. Ну, что же. Бывает это. Обсудим вместе что делать.
– Я никого, кг'оме тебя, не любила и не люблю, – глухо сказала Вера Константиновна.
– Так что же с тобою? Какой демон овладел тобою?
Вера Константиновна вздрогнула и пугливо взглянула на Саблина.
– Александр, – сказала она печально. – Если можешь, оставь меня одну… Я стг'адаю, сильно стг'адаю… Может быть, завтг'а я все тебе скажу…
– Хорошо, – сказал Саблин. – Да хранит тебя Господь. До завтра, моя дорогая. И что бы ни было, откройся мне. Я все снесу, только бы ты снова стала счастлива.
Но завтра она ничего не сказала. Она притворялась весёлой, сказала, что все пустяки и, когда нужно, она все скажет. Она потребовала, чтобы он выписал детей, взяла Таню из института, Коля стал ездить из лагеря. Временами Саблину казалось, что она стала прежняя. Но проходили дни, он снова видел устремлённые в одну точку глаза, она не слышала того, что он ей говорил, и вздрагивала, когда он её окликал. У неё были свои думы, своё горе, и она не считала нужным поделиться ими с ним.
Был июльский вечер. Она вошла к Саблину, только что приехавшему из лагеря, и сказала:
– Александр, я вижу, что ты нестег'пимо стг'адаешь. Готовься к худшему. Молись. Молись, мой дог'огой мальчик, и спаси детей… Завтг'а ты все узнаешь.
Она долго крестила его и смотрела ему в глаза затуманенными слезами глазами, и была она как безумная. Пустые глаза смотрели на него. Не светилась из них её чистая, ясная душа. Он рванулся к ней – она отстранилась от него. «Завтг'а», – сказала она ему и пошла к детям.
Саблин не спал эту ночь. Несколько раз он тихонько подходил к спальне жены и прислушивался к тому, что там делается. Но там было тихо. «Верно, спит, – думал он, – спи, спи, моя дорогая, и знай, что бы ни было, я прощу тебя». Мучительные думы теснились у него в голове. Почему-то Саблин вспомнил, что застрелившийся за год до их свадьбы барон Корф был двоюродным братом Веры. «Самоубийство наследственно. Это болезнь… А что, если Вера больна? Если её нужно везти к психиатру. Но почему? Так, вдруг, как тогда барон Корф? Какая причина? А что, если она узнала всю историю Любовина и Маруси? Что, если Любовин, чтобы отомстить, написал письмо, приложил его письма к Марусе, и она все знает про Виктора!» Холодный пот проступил у него на лбу. Он сжал его руками. «Какая мука, – подумал он. – Никуда не уйдёшь от мести, никуда не уйдёшь от наказания Божьего!»
Предчувствия томили. Саблин не спал всю ночь. Ждал Веру Константиновну, прислушивался, что у ней. В квартире было тихо. Тёплая июльская ночь стояла над городом. С Невы доносились свистки и гудки, где-то ревел фабричный гудок.
К утреннему чаю Вера Константиновна не вышла. Дети беспокоились.
– Папа, пойди к маме, – говорила Таня. – Мама странная, больная. Вчера она так долго нас крестила, как никогда, точно навеки с нами прощалась. Пойди, пойди к маме, у ней что-то есть на душе.
Саблин пошёл. Он постучал у двери – никакого ответа. Прислушался – тихо. Холодом смерти веяло от запертой двери. Он нажал на ручку – дверь была заперта. Тревога детей увеличивалась.
– Папа, не случилось ли что! – настойчиво повторяла Таня. – Мама вчера была не своя.
Послали за слесарем, открыли тяжёлую дверь. Вера Константиновна, одетая в своё лучшее платье, с тщательно убранными волосами, лежала с посиневшим лицом поперёк кровати. Она была мертва. Она отравилась. На ночном столике стоял пузырёк с ядом и под ним банальная записка – «в смерти моей никого не винить». Подле большой запечатанный пакет с надписью: «Моему мужу, Александру. Прочесть после похорон».
Долго стояли все трое, Саблин и дети, у постели и молча глядели на омертвевшие черты. Рыдания Коли и Тани пробудили Саблина, он нагнулся, уложил дорогой прах вдоль постели, покрыл поцелуями холодное лицо и вышел, уводя детей.