Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 1"
Автор книги: Петр Краснов
Соавторы: Василий Криворотов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц)
В полку наступило скучное время. Строевых занятий не было.
Все начальство было в отпуску. Всюду были временно исправляющие должность, которые для того, чтобы не напутать чего-либо, предпочитали ничего не делать и всех уверяли, что они только халифы на час. В канцелярии сидел ротмистр вр. и. д. командира полка, корнет вр. и. д. полкового адъютанта, эскадронами правили корнеты, появлявшиеся ежедневно на полчаса в эскадронной канцелярии, чтобы выслушать рапорт вахмистра, что все обстоит благополучно, и подписать какие-то ведомости и требования.
Суетились только квартирмейстер и ветеринарный врач. Первый спешно оканчивал ремонт казарм без расходов от казны на полковые средства, второй лечил лошадей и исправлял убытки, которые сделали манёвры. С утра лазарет наполнялся лошадьми с набитыми спинами, хромыми, волочащими ноги. Засечки, растяжения, ушибы, мокрецы – всё это промывалось, бинтовалось, подмазывалось, делали втирания, массажи и готовили четвероногих пациентов к новой работе.
Окна в казармах были забрызганы краской, всюду пахло олифой, свежеоструганным деревом, извёсткой, кирпичом. Солдаты в рубахах и шароварах какого-то пятого срока, не показанного в табели и состоящих из заплат и дыр, лазили по крышам, стояли на лесах и красили, строгали, месили извёстку, производя свой полковой ремонт. Увольняемые в запас то малыми командами, то поодиночке уходили в город справлять гостинец для деревни.
Большой полковой двор был пуст и порос травою. Барьеры, чучела и станки для рубки лежали в углу, поломанные и грязные. На них сушились какие-то тряпки да подле них бродили вахмистерские куры и утки.
Саблину, который никуда не поехал, противно было заглядывать на дворы и в конюшни. На квартире одному было скучно. Он иногда целый день проводил, лёжа в кабинете с книгой в руках. Даже обед ему приносили из собрания на квартиру. Скучно было ходить по залам с занавешенными по-летнему зеркалами и портретами, где гулко отдавались шаги, и садиться за большой стол, где накрыто было пять, шесть приборов и сидел один дежурный по полку.
Саблин думал, подводил итоги прожитому году. Что приобрёл он за этот год офицерства? Уменье одеваться по форме. Он узнал, что при сюртуке с эполетами нельзя носить высокие сапоги, что в ложах надо быть при эполетах и привозить дамам конфеты, что есть приличные и неприличные клубы, что в приказчичий клуб на Владимирском ходить неприлично даже и для игры, также нельзя посещать и благородное собрание на Мойке. Он узнал и большее. Узнал, что любить можно кого угодно – но любовь должна быть скрыта. Что Китти может приехать на квартиру Гриценки и на глазах у песенников, трубачей и прислуги её можно целовать, но с нею нельзя пройтись под руку по Павловскому парку, куда вход нижним чинам воспрещён.
Он бросился к Китти, хотел у ней снова опьяниться страстью. Взволнованное воображение рисовало её соблазнительно прекрасной. На даче её не оказалось. Саблин поехал на Офицерскую. Там была одна Владя. Она сказала, что Китти уехала куда-то далеко, в провинцию. Может быть, вышла замуж не то за аптекаря, не то за музыканта. Владя смеялась в лицо Саблину. Странно было видеть, что Владя так же щурила глаза, как Китти, и глаза у неё были такие же большие, как у Китти, только серые. Близость полного тела и белых рук, обнажённых до локтя, волновала Саблина.
– Да войдите же, чего стоите. Я одна, – говорила Владя. Гостиная была полна воспоминаний. Только гиацинтов в ней не было.
Стояли лохматые хризантемы.
– Ну, снимайте пальто, – говорила Владя.
Саблин повиновался. Было странно, что он так любил Китти, так хорошо говорил о ней с Владей, а остался у Влади. Она целовала его, а он называл её также «мышкой». Но все кончилось очень просто, и когда Саблин засовывал растрёпанной Владе за корсет кредитный билет, ему не было совестно, и Владя, смеясь, говорила, что это «на булавки».
Все это было пошло, но Саблин не мог не сознать, что это удивительно удобно, никого не шокировало и не марало мундира полка. Но после этого жизнь стала ещё скучнее, и ещё больше хотелось выйти из её тенёт и поставить её идейно.
«Идейно, – мысленно повторил Саблин».
Он вспомнил Ламбина. Надо стать таким, как он. Надо серьёзно изучить своё ремесло. Стать близко к солдату, узнать его душу и тогда сознательно воспитывать в беспредельной преданности Государю Императору. Это чувство любви к Государю осталось незыблемо прекрасным, и мечта о нём радостно волновала сердце, и мысли о нём были святыми.
Пришла мысль идти в академию. Академия в полку была не в моде. Туда шли больше артиллеристы, сапёры, армейская пехота, семейные люди. Шли от голода. Но Саблин пойдёт – идейно. Чтобы расширить горизонт своих знаний и стать образованным офицером.
Он достал программу, книги, просмотрел. Учить пришлось бы всю историю, начиная с древней, по Иловайскому, повторять все эти сказки про Периклов, Агезилаев, Алкивиадов. Потом требовалось извлекать квадратные и кубические корни, снова знакомиться с таблицей логарифмов, решать задачу о двух курьерах и светящихся точках. Нужно было по немой карте угадывать реки России и называть города и губернии… Все это показалось скучным и безцельным для того, что он хотел знать, и он отложил академию до лучших времён.
«Буду учиться у Ламбина и у жизни, – думал Саблин, – войду в солдатскую семью, буду изучать её на месте в эскадроне, заведу дружбу с солдатами, заставлю их открыть свою душу».
Саблин вспомнил всегда почтительного унтер-офицера Балатуева, на все отвечающего готовыми ответами: «так точно», «никак нет», «не могу знать», «не солдатское это дело», вспомнил тупого Артёмова. Тот только потел и молчал при разговоре на вольные темы с его благородием, и мука отражалась на его лице.
«А Любовин? Любовин солдат и в то же время свой человек – образованный. Любовин станет мостом, по которому Саблин пройдёт в солдатскую среду и станет другом солдат. Они говорили же про песни, и как умно и хорошо говорил Любовин. Любовин от него узнал ноты, и Саблин научил его многим хорошим нотным песням. Теперь при помощи Любовина он сблизится со всем взводом. Узнает душу солдатскую и научится влиять на неё. Вот когда он станет настоящим офицером, Мацнев не будет смеяться над ним. Он сделает целые открытия в этой области, где ещё никто не занимался».
Саблин бросил книгу, над которой задумался, в два глотка допил холодный чай, вскочил с дивана и пошёл в эскадрон.
XXXI
В эскадроне было пусто и прохладно. Все окна были раскрыты настежь. Матрацы, одеяла и подушки вынесены на двор. Кровати стояли, открыв свои доски, и имели скучный нежилой вид. Дежурный бойко отрапортовал Саблину, и эхо вторило ему в пустом зале. Человек двенадцать солдат, мывших полы, вытянулись с мокрыми тряпками в руках, и с тряпок текла и струилась мутная грязная вода.
– Где Любовин? – спросил Саблин.
– В эскадронной канцелярии, – отвечал дежурный.
Саблин прошёл в конец зала и открыл большую дверь, ведущую в маленькую комнатку. Это была эскадронная канцелярия. После ярко освещённого сентябрьским солнцем зала в ней показалось темно. Воздух был спёртый, пахло чем-то кислым. Любовин был один. Он корпел над громадным провиантским листом, сводя по нему расход капусты, гороха, лука и т. п. Он нехотя встал и негромко ответил на приветствие, проглатывая «ваше благородие». Саблин сел на нагретый табурет Любовина и отпустил дежурного. Они остались одни с глазу на глаз с Любовиным, и Саблину под настойчивым любопытным взглядом Любовина стало неловко.
«С чего начать?» – подумал он. Любовин стоял, опустив руки по швам, и видно было, что его это утомляло.
– Любовин, я пришёл к вам, – неожиданно для самого себя переходя на вы, сказал Саблин, – за советом.
Удивление выразилось в карих глазах Любовина. Он согнул ногу в колене и заложил руки за спину. Саблина это покоробило, но он промолчал. Пришёл он с сердечной беседой, и формалистика и «руки по швам» здесь, пожалуй, были бы и не у места. Он бы даже посадил Любовина, но в маленькой канцелярии был всего один табурет.
Любовин молчал, и Саблина это мучило.
– Да, – сказал он. – За советом. Вы живете в эскадроне, одною жизнью с солдатами, вы их знаете хорошо. Я офицер. Вместе умирать будем, – сам не понимая для чего сказал, Саблин и почувствовал всю неуместность этой фразы, – а между тем мы далеки друг от друга. Солдаты не знают меня, я не знаю их. А мы – братья. Мы братья не только по Христу, как все люди, но братья по полку, так как под одним святым штандартом присягали и одному Государю служим. Вот я и хотел бы, чтобы вы помогли мне стать в такие отношения к солдату, чтобы мы стали не чужими, а родными. Как братья. И я знал бы всё, что таится в их душе.
Любовин смотрел недоброжелательно на Саблина. Ему показалось, что Саблин просто пришёл в целях сыска и шпионажа и хочет воспользоваться для этого им, Любовиным. Но он посмотрел в открытое честное лицо Саблина, в его ясные глаза, которые не умели лгать, и понял, что Саблин имеет самые лучшие намерения.
– Это, ваше благородие, невозможно, – тихо сказал он.
– Но почему? На службе, в строю мы будем офицер и солдаты, а вне службы – товарищи.
– Вот это-то и невозможно, – повторил Любовин. – Вы – барин, они тёмные, серые люди. Они вас боятся.
– Но теперь крепостного права нет и все люди вольные, – сказал Саблин.
– Слишком вы разные. Чтобы вы стали товарищами, чтобы вы могли в полной отчётливости понять солдата, а солдат понял бы вас, надо, чтобы вы стали одинаковыми. Или вы спустились бы до солдата, или солдат поднялся бы до вас.
– Я не понимаю вас, Любовин, – сказал Саблин.
– Извольте, я вам сейчас объясню. Это всё, ваше благородие, формально начинается. Приходите вы в эскадрон. Корнет Ротбек командует вам «смирно». Вы сейчас это с корнетом Ротбеком за ручку. Наше вам почтение, мол. Разговор. Где вчера были? Как опера или там девица какая. А солдатам – «здорово, ребята». Да смотрите, чтобы ответ громкий был и головы на вас повёрнуты были. Солдат это чувствует. Вот, если бы вы ему ручку, да как, мол, Павел Иванович, ночку провели – он почуял бы, что стены-то нет. Возьмём далее. Какой разговор у вас с солдатом. «Какой губернии?» – «Вятской, ваше благородие». – «А уезда, волости? Родители есть? Чем занимаешься?» Ну, точно следователь или становой выспрашиваете. Солдат этого не любит. А вы ему про себя расскажите. Вот, мол, как я живу.
Любовин помолчал немного, отставил ногу и испытующе посмотрел на Саблина. Саблину совсем стало неловко.
– Да ведь рассказать-то этого нельзя, – тихо, шёпотом сказал Любовин.
– Почему? – ещё тише спросил Саблин и почувствовал, как ноги у него точно свинцом налились.
– Жизнь-то не такая. Оберните её на солдата. Похвалили бы вы его за такую жизнь? Вот и выходит: одно для солдата, другое – для вас. И ему про себя никак нельзя сказать вам правду. Ну как он скажет, что у торговки двугривенный украл, или овса дачу продал булочнику, или коня вилой пырнул, просто так, балуясь? Ведь вы за это не похвалите. Не посмеётесь с ним вместе. «Ловко, мол, бестия устроил. Так, мол, и надо, отчего не побаловаться». Вам это нельзя. Под арест, под суд. Да, может быть, оно так и надо. Вот и стала между вами ложь. А как её обойдёшь? Ни вам солдату правды сказать, ни ему вам. А когда правды между вами нет – то стала стена и как её перелезешь?
– Ну, Любовин, а если, предположим, читать солдатам, – сказал задумчиво Саблин.
– Что же, ваше благородие, дело хорошее. Солдат это любит. Только бесполезное это дело. Что вы ему читать будете? Вот поручик Фетисов этою зимою на занятиях словесностью «Тараса Бульбу» солдатам читал. Солдаты с истинным удовольствием слушали, ну а польза какая? Никакой. Солдат слушает, а сам думает – «Все это сказка. Вот ладно придумано». Он тут как малый ребёнок. Принесите серьёзную газету, почитайте, растолкуйте, вот тут оборот другой будет. Солдата интересует его дело. А его дело какое? Коли он крестьянин – земля, коли он рабочий – капитал. Вас он слушать не станет. Да вы ему и не скажете, как это улучшить его положение. Он пойдёт к тому, кто его этому научит. Вы для него всегда помещик и капиталист и между вами – стена.
– Но, Любовин, как же это так? Значит, вы в основу всех отношений ставите социальные отношения?
– Так точно, ваше благородие. Прежде равенство, потом братство. А ведь у нас какое равенство? Даже перед законом и то равенства нет. Для солдата закон один, для офицеров – другой. Солдат солдату в морду дал – ну и ладно, а у вас, если до такого греха дошло – преступление. Дуэль! Если кто из господ на службу проспит – пустяки, а нашего брата под арест. Вот снимите эту стену – тогда и откроется душа солдатская.
– Это невозможно. То, о чём вы говорите, Любовин… Я не знаю, понимаете ли вы? Но ведь это – социализм.
Любовин молчал.
– Любовин, – сказал Саблин, устремляя свой пытливый взор в карие глаза солдата, – тогда, накануне парада в Красном Селе, это были вы, Любовин, кто говорил со мною ночью. Это был ты! – воскликнул, вставая Саблин.
Любовин спокойно выдержал взгляд Саблина.
– Я не знаю, о чём вы говорите, ваше благородие, – медленно проговорил он, становясь смирно и вытягивая руки по швам.
Гадко, противно и склизко стало на сердце у Саблина. Он встал и вышел из канцелярии.
XXXII
– Ну, каковы? – спросил Стёпочка, в сотый раз оглядывая внутренний караул Зимнего дворца, построившийся для смены на главной гауптвахте. Полковой закройщик Пантелеев с громадными ножницами в руках и с двумя помощниками со щётками, согнувшись, нагибая свою плешивую седую голову и щурясь, проходил вдоль караула, подравнивая ножницами полы мундиров.
– Пантелеев! Пушинку сними… Не там… У второго с правого фланга. Не видишь. На плече у самого погона… Так хорош, говорите вы, – обратился Стёпочка к дежурному плац-адъютанту, пришедшему, чтобы вести смену.
– Великолепен, полковник. И, знаете, что хорошо? Русская южная красота. Вы замечательно подобрали. У всех маленькие усики, все как один налицо, кровь с молоком, лёгкий загар. Тут на прошлой неделе кавалергарды караул выставили. Начальником – барон Моренгейм. Вы его знаете. Сажень роста, розовый, безусый, и весь караул такой. Ну, просто парные телята, да и только. Все светловолосые гиганты. А, знаете, мне не понравился. Не русское что-то. Не то немцы, не то чухны. А вот ваши, несмотря на форму, – русские богатыри. Так на картину из сказки и просятся. Великолепны. И офицер писаный красавец.
– Да! Удался.
Стёпочка взглядом художника, закончившего картину, оглядел ещё раз караул, вздохнул и спросил плац-адъютанта:
– Что же, пора вести?
Плац-адъютант посмотрел на часы и ответил:
– Нет. Ещё полторы минуты. Комендант будет на смене и, может быть, Великий князь. Вчера казачьего начальника караула на трое суток на губу отправили. По Невскому вёл караул мимо дворца, на левом фланге казак не в ногу шёл. Беда с этими людьми.
– Красоты не понимают.
– В ней родиться надо, полковник.
Плац-адъютант взглянул на часы и сказал торжественно:
– Ведите.
Стёпочка ещё раз вздохнул. Ему тяжело было расставаться с людьми, которых он любовно подобрал из всего полка, которых при себе обучил смене караула и только что одел в специально сшитые мундиры.
– Ведите, корнет Саблин, – сказал он устало.
Саблин вышел по уставу перед караулом и сдержанным ровным голосом скомандовал:
– Караул! Палаши – вон. На пра-во. Шагом марш.
Стёпочка крестил караул и осматривал каждого солдата любовным восторженным взглядом. Высокие блестящие сапоги дружно скрипели, звенели шпоры, и караул шёл, держа палаши у плеча и ровно махая руками. Он прошёл мимо толпившихся солдат пехотного наружного караула, мимо своих кучками сложенных мундиров и шинелей, в которых пришёл, свернул на узкую лестницу и в ней растянулся. Входя в светлую галерею, увешанную батальными картинами, правый фланг задержался, люди подтянулись, сомкнулись и, ровно скрипя сапогами, стараясь ступать на цыпочках, вошли в громадный Николаевский зал. Кавалергардский караул уже выстроился, и мальчик-офицер детским голосом скомандовал: «Палаши – вон!»
Саблин заводил свой караул плечом. Граф Адлерберг, комендант, знаток этого дела, и Великий князь стояли у дверей и смотрели на смену караулов. Волнение охватило Саблина. Все было просто, проще нежели любая фигура кадрили, а вот волновался, боялся напутать, не то скомандовать. Караулы стали друг против друга. Действительно, караул Саблина был картина. Это была выставка русской мужской красоты, и, может быть, ни одно государство в мире не могло бы подыскать таких одинаковых людей, в которых красота и изящество черт, тонкие носы, маленькие усики, большие глаза, опушённые длинными ресницами, загнутыми вверх, сочетались бы с физической силой, широкой грудью и сильными ногами.
Люди взяли на караул и застыли. Только жёлто-красные темляки тихо качались под кулаками в белых перчатках. Саблин поднял палаш к подбородку и пошёл к середине караула. Маленький кавалергард вышел ему навстречу. Они остановились и опустили палаши к носкам.
– Корнет Саблин. Пароль – Варшава, – тихо, чуть слышно сказал Саблин.
– Корнет Шостак, – также тихо сказал кавалергардский офицер.
Оба одновременно подняли палаши к подбородку, отчётливо повернулись кругом, мягко щёлкнули шпорами и отошли к своим караулам. Они священнодействовали. Блестящие полы штучного паркета, портрет Государя Николая Павловича на гнедом коне, так написанный, что где бы ни был зритель в зале, откуда бы ни смотрел, все казалось, что государь скачет и смотрит прямо на него, громадное помещение, люстры из бронзы, увешанные хрустальными подвесками, – все создавало обстановку необычную, волшебную, сказочную. Здесь не ляжешь спать, не станешь бегать и кричать, и люди здесь казались не людьми, а часовыми и караулом, вызванным охранять священную особу Государя.
Караул Саблина заступил на место кавалергардов, кавалергарды вышли из зала. Смена кончилась. Парные часовые стали у дверей. Великий князь, комендант и плац-адъютант, вполне довольные правильностью и точностью смены, ушли из зала. Солдаты сели в особые дубовые кресла, в которых сидеть было неудобно. Они сидели как изваяния. Каски тускло мерцали, затенённые стеною. Лакей в красном кафтане, обшитом позументом с чёрными государственными гербами, пододвинул большое кресло с золотыми ножками и ручками, небольшой стол, накрыл его скатертью и почтительным шёпотом доложил Саблину: «Сейчас подам вам фрыштыкать».
Саблину не хотелось есть. Люди караула, сидевшие сзади и внимательно смотревшие, что подавали и что ел их офицер во дворце, у Государя, стесняли. Было подано красное вино в хрустальном графине, но Саблин к нему не притронулся. Он совестился людей караула. Он ел суп-крем д'асперж котлеты де воляйль, обёрнутые гофрированными бумажками, рисовое сладкое пирожное, ему поставили вазочку с яблоком, грушей и виноградом.
Опять чувствовалась разница между ним и его солдатами. Невольно вспомнился разговор с Любовиным осенью после манёвров, и чувствовалось, что невозможно сойтись на равную, братскую ногу. Он был гостем у Государя, и Государь кормил его со своего стола. Они были слуги, наёмники. Им привезли из полка не обед, а горячую пищу в котле, закутанном сукном, и они по очереди ходили есть на главную гауптвахту.
В зале было тихо. У дверей дремотно сидели лакеи, неподвижно стояли часовые. С Невы, замерзшей и покрытой снегом, тянуло холодом. Слышался по торцу, подсыпанному снегом, топот лошадей. Столица жила своею жизнью. Здесь жизнь давно застыла, и, казалось, зал был полон призраками прошлого.
Странно было сознавать, что в двадцати шагах, по ту сторону зала, тянется прекрасная Помпеевская галерея, увешанная картинами кисти Рубо, Дмитриева-Оренбургского, Кившенки, изображающими всю войну 1877 – 78 годов, и нельзя пойти посмотреть эти картины. Там, в середине галереи устроено чудо Семирамиды – большой Зимний сад во втором этаже, растут латании, веерные пальмы, музы, висят причудливые орхидеи, а войти туда нельзя. Нельзя отойти от караула. И выйти Саблин может только в сопровождении трубача. Он охранял Государя, но он не видал его. Он знал, что квартира Государя, называемая «внутренними покоями», находится за залом, где стоят казаки, что там будет коридор, в коридоре высокие двери, у которых стоят часовые пехотного караула, там же стоят часовые казаки, там же бродят, мягко ступая сапогами без каблуков, конвойцы и сидят чины дворцовой полиции. Громадный дворец полон людьми, стоящими на постах, и в то же время пуст до уныния. В двери виден зал, за ним ещё зал и ещё зал и всюду у дверей лакеи, кое-где парные часовые и никого, живущего во дворце. Было жутко от тишины мёртвых стен, нарушаемой тихими крадущимися шагами, да негромким, точно испуганным кашлем. Пройдёт проворными шагами скороход, но и он не похож на живого человека. Круглая шляпа с белыми, жёлтыми и чёрными страусовыми перьями, чёрный, расшитый золотыми лентами кафтан, белые брюки в обтяжку до колен, высокие чулки и чёрные башмаки с бантами делали его похожим на тень прошлого или на слугу из сказки.
Зимний день проходил скоро, было всего четыре часа, а уже гнездились сумерки в высоких углах белого с золотом мраморного зала, со стенами, увешанными серебряными и золотыми блюдами. Каждое блюдо было образцом чеканного и гравёрного искусства, каждое блюдо имело свою историю любви и преданности Монарху. На этих блюдах города и губернии, земства и крестьяне, дворяне и купцы подносили своему Государю хлеб-соль. На них искусной чеканкой и резьбой были нарисованы целые сцены, виды городов, эмблемы…
Они тускло светились в надвинувшихся сумерках и вдруг потонули, вспыхнули кое-где по залу электрические лампочки, засветилось несколько свечей в центральной люстре, но не рассеяли мрака. Холодно и жутко стало в громадном зале.
На столе перед Саблиным поставили керосиновую лампу под синим абажуром. Подали обед…
День проходил. Ночь надвигалась на тихий дворец.