Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 1"
Автор книги: Петр Краснов
Соавторы: Василий Криворотов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
В загородном ресторане их ждали. Швейцар распахнул перед ними двери, и они вошли на широкую деревянную лестницу, покрытую красным ковром с чёрными разводами. Зеркала в золотых рамах отразили красивых раскрасневшихся от мороза дам и офицеров.
Вера Константиновна была смущена. Она не того ожидала. Ей представлялась в её воображении сказочная роскошь, но этого не было. Роскошь была грубая, аляповатая, бьющая в глаза, безвкусная. Толстый бритый татарин-лакей во фраке и белом жилете провёл их по коридору, устланному широким ковром, к отведённому для них кабинету. Пол кабинета был покрыт сплошным мягким ковром. Посередине был стол, накрытый для ужина. У окон были засушенные пальмы. Окна были плотно занавешены тяжёлыми портьерами. Пианино у стены, широкая оттоманка, покрытая ковром, с мутаками и подушками, стулья, кресла и пуфы – всё это придавало кабинету нежилой и неуютный вид. Дамы, презрительно морщась, осматривали обстановку. У дам была одна мысль: «Вот здесь наши мужья ищут забвения от нас с разными певичками и танцовщицами. Вот он, знаменитый отдельный кабинет». Они брезгливо клали свои шляпки на подзеркальник. «Кто-кто не клал сюда свои шляпки», – думали они.
– Смотри, Вера, – сказала Наталья Борисовна, – все зеркало мутное от надписей.
– Ах, пг'авда. Сег'дце, пг'онзенное стг'елою. Внизу А. С. Не ты ли это, Александг'?
– А тут, гляди, Вера, кто-то написал: «здесь был Мурчик – свеж как огурчик», а другой добавил: «и глуп как осел!» Какой душка!
– А здесь… Ой… ой… Нет, в самом деле!
– Mesdames, – сказал Гриценко, – надписи на зеркалах и заборах вслух читать не принято. Раскроете чужие тайны. Что вы предпочитаете – провансаль к рыбе или соус из белых грибков?
Ужин был заказан, но до него, чтобы согреться, Гриценко приказал подать чай и шампанское. Дамы запротестовали было против шампанского, но Ротбек уселся за пианино и скверным фальцетом, бренча на клавишах, запел: «По обычаю петербургскому, отдавая дань чисто русскому, мы не можем жить без шампанского и без табора без цыганского!..»
Подали чай и шампанское. Разговор не клеился, офицеры стеснялись перед полковыми дамами и не могли взять верного тона, дамы нервно смеялись. Ждали начала обещанной программы. Пришла певица Моргенштерн. Все знали, что она живёт с Гриценко, что это поздняя, но прочная любовь Павла Ивановича, и ожидали от разборчивого жениха чего-то особенно великолепного. Вошла скромно одетая в белое глухое платье барышня невысокого роста, с простоватым лицом, с крашеными большими синими, испуганными глазами. Гриценко и Ротбек бросились к ней.
– Александр Николаевич, – громким шёпотом спросила у Саблина
графиня Палтова, – как ей? Надо руку подавать?
Саблин пожал плечами. Выручил Мацнев. Он подошёл к ней и представил её дамам.
– Марья Фёдоровна Онегина – графиня Наталья Борисовна Палтова, Вера Константиновна Саблина, Нина Васильевна фон Ротбек.
Дамы обменялись с нею холодными рукопожатиями. Как-то незаметно, сзади представляющихся гостей, к пианино проскочил молодой, но уже лысый чёрный человек во фраке и взял несколько аккордов. Дамы уселись на оттоманке, брезгливо подбирая платья, офицеры кругом на стульях и креслах. Наступила минутная тишина. Певица смущалась перед дамами, дамы бесцеремонно разглядывали её и перешёптывались на её счёт.
– Люди всегда ищут противоположностей, – тихо сказала Вере Константиновне графиня Палтова, – чёрный Гриценко и Онегина – совсем хорошенькая чухонка.
– И не хог'ошенькая вовсе, – сказала Вера Константиновна. Певица показала глазами аккомпаниатору начинать, и он взял несколько плавных аккордов.
Утро туманное, утро седое, —
низким полным грудным голосом проговорила певица, и безотчётная грусть засверкала в её расширившихся, куда-то ушедших глазах.
Нивы печальные, снегом покрытые,
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица давно позабытые.
Пела она хорошо, верно и вкладывала много силы в каждое слово. Но она нагнала тоску и задумчивость, а не этого хотели гости. Вера Константиновна тихо мешала чай в чашке.
– Попробуйте, – шептал ей Стёпочка, – глоток шампанского и глоток чая, как самая лучшая конфета выходит.
– Ничего подобного, – тихо говорила Нина Васильевна. – Я пробовала, совсем монпансье.
Онегина кончила и обвела гостей печальными глазами.
– «Уголок», – сказал Ротбек. Онегина покорно начала:
Дышала ночь восторгом сладострастья, —
Неясных дум и трепета полна…
– Какой вы нехороший, что так обманули её, бедную, – шептала, задорно блестя глазами, Нина Васильевна на ухо Гриценке.
Любовь сильна не страстью поцелуя,
Другой любви вы дать мне не могли,
О, как же вас теперь благодарю я
За то, что вы на зов мой не пришли! —
пела со страстным упрёком Онегина.
– Как это вег'но, как это вег'но, – шептала Вера Константиновна Палтовой, но Палтова улыбалась и ничего не говорила. Она думала другое. Гриценко чувствовал, что его «Муська» успеха не имела, и проводил её, за нею покорно, как собака, вышел и аккомпаниатор.
В кабинете было неловкое молчание.
– Эти романсы со слезою хороши, – сказала графиня Палтова, – но… они требуют другого настроения.
– Ты, Павел Иванович, не вовремя подал это блюдо, – сказал Мацнев. – Она хороша, когда уже много выпито, когда грусть бороздит пьяное сердце и тянет плакать и мечтать, вот тогда и эти русалочьи очи, и этот голос с надрывом в груди, и слова печали, и «Ах!» и «ох!» и «ой!» и «аи!»– И страсти не надо после страсти, а перед страстью нам надо огня. Мы и так холодны.
– По обычаю петербургскому, – снова запел уже без аккомпанемента Ротбек, – мы не можем жить без шампанского и без табора без цыганского!
– Оставьте, Пик! – сказала Наталья Борисовна.
В эту минуту дверь кабинета распахнулась, и живой розово-чёрный чертёнок – как определила Нина Васильевна, вбежал в кабинет. Громадная копна чёрных волос была вся усыпана брильянтами. Узкое декольте длинным треугольником спускалось до середины живота спереди и до конца спины, покрытой у хребта маленькими тёмными волосами, сзади. Чёрный корсаж, обшитый кружевами, скрывал только бока и груди, и оттого она казалась совершенно раздетой. Чёрная пышная, воланами, кружевная юбка едва доходила ли до колен. На юбку было брошено несколько красных роз. На ногах были шёлковые, вышитые чёрными цветами ажурные чулки, такие ажурные, что местами нога выступала из них. Мамзель ни с кем не здоровалась, но быстро каким-то танцующим шагом пробегала между дамами и офицерами, чуть не садилась им на колени и говорила слова привета. Она наполнила весь кабинет раздражающим запахом мускуса, рисовой пудры, духов и острым запахом страсти. Вера Константиновна увидела, как от одного присутствия её раздувались ноздри у мужчин и глаза стали масляными и… глупыми.
То стоя посередине кабинета, то разваливясь на стуле, то хватая бокал шампанского и нервно делая глоток, мамзель рассказывала живо, быстро, красиво грассируя, как пригласили гостей, как их принимали, угощали, провожали, а потом ругали. Рассказ был совершенно приличный, и дамы были разочарованы.
– Где же тут очень? – спросила Нина Васильевна.
– Сейчас; – сказал Гриценко.
– Oh! – с ужасом сказала, делая большие глаза, и начала свой рассказ.
Теперь дамы закрывались салфетками и веерами, чтобы не видеть кавалеров. Им было стыдно своих мужей.
После рассказа мамзель хлопнула в ладоши, и тот же аккомпаниатор, что аккомпанировал Онегиной, проскочил к пианино. Она спела задорную песенку.
– Я никогда не думала, что смысл этой песни такой, – сказала Нина Васильевна.
– Ужас… – сказала Вера Константиновна.
– Как мужчины развратны! – протянула графиня Палтова.
XXII
За ужином было очень весело. Смеялись, шутили, рассказывали анекдоты.
– Нет, ради Бога, – кричали дамы, – не ставьте точек над i, и так понятно.
И сейчас же ставили эти точки. Нина Васильевна разыгрывала из себя наивную и задавала совершенно невозможные вопросы. Теперь уже Ротбек, окончательно пьяный, останавливал её укоризненными возгласами:
– Нина, постыдись!
Стёпочка был неподражаем. Саблин блистал анекдотами и на русском, и на французском языках. Дамы раскраснелись, и обстановка отдельного кабинета сделала их для их мужей какими-то новыми и заманчивыми. Уже кончили есть мудреный пломбир и лакеи расставили стулья для цыганского хора, а хор все не шёл. Метрдотель два раза подходил к Гриценко и шептался с ним, и Гриценко выходил из кабинета и возвращался красный и чем-то недовольный.
– Что такое, что такое? – спрашивал его Стёпочка.
– Ерунда. Стешка отказывается петь. Говорит, что сегодня много народу убито.
– Ах, как глупо. Что она? Из таких? Левая? – спросила Наталья Борисовна.
– Просто дура! Да придёт. Это чтобы только кокетничать да цену себе набавлять.
И действительно, хор входил в кабинет. Впереди шли цыганки. Их было восемь. Все тёмные, черноволосые, некрасивые, с большими таинственными глазами, одетые в вычурные платья, смесь бальных с яркими цветами дикого табора, с чёрными кружевными накидками, сзади шли мужчины, кто в сюртуках, кто в коротких шитых цыганских куртках. Сандро Давыдов с гитарой на белой ленте выступил вперёд.
Они сразу, одним своим появлением внесли особый колорит в кабинет с разрозненным столом, с бутылками шампанского, торчащими из серебряных ваз со льдом, с фруктами и цветами. Пошлая позолота, красные ковры и тёмно-малиновые бархатные портьеры стали осмысленными и нужными. С ними вместе вошли целые столетия кутежей, пьяной страсти, дикого разгула и дикой безудержной любви. Оленьи глаза цыганок, тонкие носы, острые подбородки говорили об ином мире и иных страстях. С ними вошли хмель и разгул и ушёл тот цинизм, что принесла француженка. От страсти пахнуло кровью, от любви – тяжёлым надрывом, страданием и мукой.
Дамы разглядывали цыганок, цыганки смотрели на дам, смеялись и переговаривались между собою. Мужчины стояли сзади серьёзные, важные и некрасивые. Толстый Сандро не походил на цыгана. Плешивый, бритый, он смахивал на актёра.
Пара гнедых, запряжённых с зарею,
Тощих, голодных и жалких на вид… —
начал Сандро красивым баритоном, аккомпанируя себе на гитаре.
Это было для начала. Хор вторил ему, тихо гудя, и всем известный романс приобрёл новый характер.
Сейчас же после раздалась лихая плясовая песня. Цыганки взвизгивали и вскрикивали, сначала пустилась танцевать одна, потом другая…
Песня шла за песней. В кабинете становилось жарко и душно. Сколько времени, никто об этом не думал. Стёпочка предложил открыть на минуту окно.
– Coca Гриша, coca Гриша,
Ту сан барвалэ, —
пели по-цыгански цыгане.
– Что же, Гриша, что же, Гриша,
Хоть ты и богат,
А, однако, а, однако,
Ты не честен, брат!
Любить вечно, любить вечно
Хоть ты обещал,
А цыганку, а цыганку
Замуж ты не взял,
Ай-ай-ай-а-а-а-я-яй!
Мацнев оттянул портьеру. Бледное утро стояло за окном. Подняли штору. В окно были видны большие чёрные деревья, маленькие деревянные дачи, клумба с деревянным столбом, на котором был стеклянный серебряный шар, и на всём этом толстым слоем лежал пушистый белый снег. Мутный свет утра освещал землю. По пустой улице проехало рысью трое чухонских саней с закутанными в серые большие платки чухонками. В город везли молоко.
Открыли форточку, и в душный кабинет вместе с паром ворвался крепей запах свежести, мороза, снега и утра.
– Не простудите только дам, – сказал Стёпочка.
В окно вдруг донёсся обрывок стройной, величественно печальной песни. Все вздрогнули и прислушались. Цыганки сорвались со стульев и бросились к окну. Песня становилась слышнее и громче. На лицах у дам был испуг. Нина Васильевна забилась лицом в угол оттоманки. Вера Константиновна встала и оперлась на мужа. Все смотрели в окно.
В улицу медленно входила громадная чёрная толпа народа. Над нею тихо колебалось четыре гроба, простых, дощатых, убранных красными лентами и бантами.
Вы жертвою пали в борьбе роковой,
Любви беззаветной к народу
Вы отдали всё, что могли, за него,
За жизнь его, честь и свободу! —
пела толпа молодыми мужскими и женскими голосами.
– Хоронят жертвы революции, – низким грудным голосом сказала Стеша. – Ваши, господа, жертвы! – и дико вскрикнув, бросилась из кабинета.
За нею стал выходить хор.
– Что такое? Что такое? – говорил Стёпочка.
– Увозите дам, я рассчитаюсь за всё, – сказал Гриценко.
– Какая м-м-мерзость! – проговорил Мацнев.
– Думают что-то показать, – сказал Саблин, подавая ротонду на соболях своей жене.
Ротбек и Палтов одевали своих жён. Нина Васильевна тихо плакала. Вера Константиновна была бледна, графиня Палтова нервно смеялась.
– Хамы! – сквозь смех говорила она. – Отреклись от Бога, от религии и довольны! Жертвы! Борьба! О Боже мой! Мало их казнят.
Толпа удалялась. Никто не закрыл форточку, и вместе с утренним морозным воздухом в кабинет долетали слова волнующего душу напева:
Настанет пора, и проснётся народ
Великий, могучий, свободный!
Прощайте же, братья, вы честно прошли
Ваш доблестный путь – благородный!
– Этакие мер-р-завцы! – стиснув зубы, проговорил ещё раз Мацнев.
XXIII
16 октября 1905 года Саблин во главе двадцати конных солдат въезжал во двор большой фабрики на окраине города. Моросил мелкий, как самая тонкая пыль, холодный дождь. Во дворе фабрики выстраивались казаки, которых Саблин приехали сменить. Рослые люди выводили из сарая лёгких гнедых лошадей и становились в две шеренги. Молодой подъесаул с небольшой серебрящейся от мелкой капели рыжеватой бородкой стоял у подъезда под железным зонтом и дожидался Саблина.
– Нашли нашу дыру, штабс-ротмистр? – сказал он, здороваясь с Саблиным и представляясь ему. – Глупое место. Тут совсем тихо и никакой забастовкой не пахнет. Работают больше женщины. А, между прочим, вы очень уютно проведёте время. У вас уголок в конторе – и конторщица – просто прелесть и такая монархистка – один восторг. Вот обедать придётся у управляющего. Стеснительно немного, но управляющий такой славный швед, так хорошо кормит и так сам любит покушать, что всякая неловкость пропадает. Между прочим, очень образованный и просвещённый человек.
Взводный казачий урядник показал унтер-офицеру саблинского взвода, куда и как поставить лошадей. Казаки садились на коней.
– Ну, между прочим, до свиданья. Счастливо. По нелепой и неприятной для меня случайности я же вас и сменяю завтра. Весь наш полк в разгоне, на прошлой неделе я трое суток подряд просидел на Путиловском заводе. Паршивая штука, но ничего. Рабочие бастуют, но нас не обижали. Глупо это всё.
Подъесаул легко вскочил на свою лошадь и поехал в ворота впереди казаков. Саблин посмотрел, как проскакивали, стуча по мокрым камням, казаки в ворота, посмотрел, как завели лошадей в сарай его солдаты, и стал подниматься по узкой каменной лестнице в контору.
Контора представляла из себя большую, в три окна, комнату со стенами, покрашенными масляной краской. В ней было пять столов. За тремя сидели какие-то очень молодые вихрастые и прыщавые люди в пиджаках и писали, щёлкая на счетах, за четвёртым – миловидная шатенка, немного растрёпанная, с непокорными локонами, набегавшими на лоб, на уши, на щёки и на глаза. Нос у ней был задорно вздёрнутый, губы пухлые, полураскрытые, влажные, зубы прекрасные мелкие, небольшой подбородок с ямочкой и большие смелые карие глаза, опушённые длинными чёрными ресницами. Пятый стол был предоставлен Саблину. Саблин поклонился общим поклоном.
– Здравствуйте, господин офицер, – быстро заговорила шатенка. – Как мы рады, что вы пришли. Мы так боялись, что останемся без войск, и Борис Николаевич, это казачий офицер, все нас пугал, что он уйдёт, не дождавшись смены. А вас как зовут?
– Александр Николаевич, – сказал Саблин.
– Вот это, Александр Николаевич, вам стол. Если хотите книгу, я вам дам. Только не знаю, понравится ли она вам. «Князь Серебряный». Какое хорошее у вас имя, Александр Николаевич! А меня зовут Анна Яковлевна, только я больше люблю, чтобы меня звали просто Нелли. Вы любите театр?
– Да, – сказал Саблин.
– Я очень. Обожаю. И, знаете, всякий. Оперу, балет, но драму больше всего. В художественном театре я видала «Три сестры», ах какая прелесть, или у Суворина «Царь Фёдор Иоаннович» с Орленевым. Я не знаю, что лучше. Чехов мой любимый писатель. А вам кто больше нравится – Чехов или Горький?
Вопрос остался без ответа.
– Но теперь с этими забастовками стало ужасно трудно. Кому нужны эти забастовки? Кто от них выигрывает? Знаете, наш завод ни одной минуты не бастовал. От этого на нас так злятся все кругом. Сюда приходили студенты, нас как-то обзывали, ну да мы их выгнали сами, а потом к нам казаков поставили. И какой милый этот Борис Николаевич, просто прелесть. Деликатный такой.
Сторож принёс на подносе чай и хлеб с маслом. Он поставил на каждый стол по стакану, принёс и Саблину. Саблин отказался, но Анна Яковлевна настояла, чтобы он взял.
– Пейте, кушайте на здоровье. Это от хозяина. Обедать вы к управляющему пойдёте. Оскар Оскарович зовут его, чудесный человек. Такой занятный и очень умный, – сказала она.
Саблин слушал эту болтовню, а сам, не раздеваясь, сидел у окна и посматривал во двор. Двор был маленький, узкий. Против окон был низкий сарай, крытый железом. Коричнево-красная крыша блестела от дождя. За сараем были чёрные огороды, на которых уныло торчали кочерыжки, ещё дальше мокрые буро-зелёные набухшие дождём поля, вдали чернел густой лес. Туман застилал дали, поезд прорезал поля, и густой белый пар сначала шёл большими клубами, а потом разрывался и низко летел над тёмной землёю. Все было сыро, серо и безотрадно грустно.
Какой-то человек в чёрной мягкой фетровой блестящей от дождя шляпе и чёрном мокром пальто заглянул с улицы во двор, постоял в нерешительности и потом вошёл и пошёл к сараю. Из сарая вышел солдат Кушинников. Саблину было видно его красивое круглое лицо с чёрными усами; он был без шинели в расстёгнутом мундире. Он стал, опершись о притолоку двери, и закурил папиросу. Саблин залюбовался им, так он был красив. Человек в чёрном подошёл к нему и заговорил. Кушинников слушал внимательно. Человек в чёрном достал из бокового кармана листочек, и они стали вместе читать. Кушинников смеялся. Потом взял листок и ушёл в сарай. Человек в чёрном быстро ушёл со двора.
«Это он ему прокламацию передал», – подумал Саблин и поспешно вышел во двор.
На дворе уже никого не было. Он вошёл в сарай. В сарае стояли посёдланные лошади и мирно жевали сено. В дальнем углу дремал дневальный. Саблин приказал позвать к нему взводного и Кушинникова. Взводный явился заспанный, недовольный, он уже успел заснуть. Кушинников пришёл сейчас и смело, ясными серыми глазами смотрел в глаза Саблину.
– Кушинников, – сказал Саблин, – здесь сейчас был вольный, штатский человек и передал тебе бумажку. Где эта бумажка? Дай мне сейчас её.
– Никак нет, ваше высокоблагородие, никакой бумажки я не видал. Никого здесь и не было, – сказал, бледнея, Кушинников.
– Зачем ты лжёшь! – сказал Саблин. – Зачем!? Я видел. Ты вышел к дверям сарая и закурил папиросу. К тебе подошёл вольный в чёрном пальто и дал бумагу. Вы вместе читали, ты смеялся, потом ушёл.
– Никак нет, – сказал Кушинников. – Этого не было.
– Что же я лгу, что ли?
– Не могу знать, ваше высокоблагородие, только никакого вольного я не видал. Вот хоть под присягу пойду сейчас.
– Ах ты, каналья! Лгать! Я под суд тебя отдам!
– Воля ваша, – покорно сказал Кушинников.
– Обыскать этого негодяя.
Взводный вывернул карманы, залез за пазуху, но нигде ничего не нашёл.
– Ничего нет такого, – сказал взводный.
– Осмотрите все помещение, а этого негодяя арестовать и отправить в полк. До моего приезда содержать на гауптвахте. Лгать! Получать прокламации…
– Никак нет, ваше высокоблагородие. Я под присягу сейчас. Воля ваша, Вы засудить можете, вы офицер, – говорил ставший бледным как полотно Кушинников.
– Молчать! – крикнул Саблин.
На дворе привлечённые шумом собрались рабочие и работницы. Саблин сдержался и пошёл в контору. Кровь кипела в нём от негодования. Он ошибиться не мог. Проверил себя, Кушинников ли это был? Да, Кушинников. Он отлично помнил, что подумал, какой это типичный русский солдат, так и просится на картину… Впрочем, – подумал он, – у меня есть свидетели. Двое писцов и Анна Яковлевна сидели у окон, неужели никто из них не видал штатского с прокламацией. Он поднял голову к окнам. Вся контора была у окон. Она интересовалась тем, что происходило на дворе. Она и тогда не могла не видеть происшествия.
– Господа, – сказал он, войдя в контору. – Минуту тому назад во двор вошёл штатский и разговаривал с солдатом, вы не видали?
– Мы ничего не видали, – сказал за всех пятнадцатилетний юноша, садясь за свой стол.
– Мы не смотрели в окна, – подтвердил и его товарищ.
– Анна Яковлевна, а вы, неужели и вы ничего не видали? Анна Яковлевна смутилась. Её милое лицо стало пунцовым.
– Я не смотрела в окно, Александр Николаевич, я разговаривала с вами. На дворе так неинтересно. Может быть, кто и приходил. Я не заметила.
Саблин по их глазам видел, что они все видели, но все держали сторону солдата и того чёрного, потому что боялись их, а его, офицера, не боялись. Ему стало противно. Он снял амуницию, шинель, повесил на вешалке против своего стола и сел на стул. Он достал книжку французского романа, привезённую с собою, и сделал вид, что читает её. Писцы щёлкали на счетах и скрипели перьями по бумаге. Анна Яковлевна вздыхала. Наконец она отважилась.
– Что вы читаете, Александр Николаевич? – спросила она.
– Книгу, – ответил он.
– Ах, я очень люблю читать книги. Только мне современная литература нравится меньше, нежели старая. Я ничего так не обожаю, как «Обрыв» Гончарова. А вы кого предпочитаете, Леонида Андреева или Тургенева?
Саблин не отвечал. Писцы фыркнули и громко защёлкали на счетах, Анна Яковлевна покраснела и углубилась в громадную конторскую книгу, но молчать она не могла.
– Вы знаете итальянскую бухгалтерию? – спросила она.
Саблин опять не отвечал. Писцы снова фыркнули. Анна Яковлевна надулась. «А мне что до неё, – думал Саблин, – черт с нею совсем!»