Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 1"
Автор книги: Петр Краснов
Соавторы: Василий Криворотов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 38 страниц)
В три часа все ушли. Писцы – не кланяясь и не прощаясь, Анна Яковлевна – протянув маленькую ручку дощечкой и жеманно сказавши: au revoir до завтра!
В конторе зажглась одна лампа под зелёным абажуром на столе у Саблина. Сторож подметал комнату и открыл форточку. За окном без занавеси сгущались осенние сумерки непогожего дня. Фабрика мерно стучала, и весь корпус её тревожно трясся.
В шесть часов за Саблиным пришёл сторож.
– Господин управляющий просят вас обедать. Я вас провожу. Заметив, что Саблин потянулся к амуниции, он добавил:
– Это здесь оставьте, не извольте беспокоиться, всё будет сохранно. По лестницам и коридорам он вывел его к двери, открыл её, и Саблин очутился сначала в большой светлой, пахнущей лаком прихожей, а потом в кабинете, где навстречу к нему на низких толстых ногах как бы подкатился маленький лысый человек, бритый и пухлый, с заплывшими жиром глазами.
– Рад, сердечно рад принять вас, – говорил он, пожимая тёплой, мягкой рукой с толстыми, жиром налитыми пальцами руку Саблина. – И прошу покорно сразу в столовую, все готово. Старка нас ожидает.
Он говорил по-русски отлично, с едва заметным акцентом.
В столовой было тепло. Ярко горели дрова в громадном камине, висячая лампа с абажуром освещала безупречной чистоты стол со скатертью с накрахмаленными складками, накрытый на два прибора. Громадный жирный копчёный сиг, бледно-розовая сёмга, нарезанная тонкими ломтями, белые грибы в соусе, сосиски, ветчина покрывали стол.
– Я люблю, господин ротмистр, покушать, – говорил управляющий, наливая в толстые хрустальные рюмки желтоватую водку. – И не так выпить, как именно закусить и покушать. Я швед. У нас тоже этот обычай, что и в России, перед обедом немного заморить червячка, раздразнить аппетит. Сига рекомендую особо. Сам за ним на Неву ездил, сам выбирал и приказал закоптить. Сливки, а не сиг.
Оскар Оскарович положил покрытую прозрачным слоем жира спинку сига на тарелку Саблина. Сиг был очаровательный.
– И сёмгу рекомендую. Я любитель нашей северной рыбки, – говорил Оскар Оскарович, наливая по второй.
Радушие хозяина, водка, закуска, треск больших поленьев в камине, уют столовой, радушный жирный человек, совсем чужой – прогнали чёрные мысли Саблина, и он с аппетитом ел простой, но вкусно изготовленный обед.
После обеда оба закурили сигары. Саблин хотел было встать, но Оскар Оскарович удержал его пухлой рукой и, подкатывая кресло к камину, сказал:
– Посидите, господин ротмистр. У меня на заводе все спокойно. Да и вообще все эти забастовки, рабочие беспорядки – всё это вздор, это неумение правительства понимать обстановку. Бьют по оглобле, а не по лошади. Это все политика, имеющая целью уничтожить в России православие и самодержавие и поработить Россию. Сделать русских рабами.
– Как, Оскар Оскарович, но революция идёт к нам под знаменем свободы, – сказал Саблин.
Оскар Оскарович положил горячую мягкую руку на колено Саблину и, пыхнув засипевшей у него во рту сигарой, сказал:
– Вы знаете, что такое интернационал?
– Слыхал что-то, но не знаю, – сказал Саблин.
– Эге. И слава Богу, что не знаете. О нём разно толкуют. Видят в нём нечто высшее, нежели христианская религия. Общечеловеческое. Хотят создать не государство, не нации, а что-то особенное, общемировое, ну, словом, Вавилонская башня какая-то наизнанку. Да… Но только я смотрю на это иначе. Я не знаю, господин ротмистр, верующий вы или нет человек, но мне кажется, что интернационал – это есть учение Антихриста. Это начало конца мира и гибель культуры. Наше правительство близоруко и не видит его зла. Ему говорят: восьмичасовой рабочий день, участие рабочих в управлении предприятием, доступ рабочих к управлению государством. Отлично. Все это не так страшно. Но почему рабочих, а не крестьян !
– Они всех допускают, – сказал Саблин.
– Нет, господин ротмистр. Если бы всех, мы могли бы бороться. Они только себя допускают. Всеобщее, прямое, равное и тайное – построено для них. Надо знать их вождей, чтобы понять всю опасность такого голосования. Судите сами. Всеобщее, прямое, равное, тайное… Вы пойдёте? Нет. Потому что вам это противно. Купец пойдёт? Нет, потому что лень. Крестьянин пойдёт? Нет, потому что некогда да и далеко ехать с хутора или из деревни. И ведь тайное, тайное! Поймите, страха-то сколько в этом слове. Кто же пойдёт? Пойдут бездельник, пролетарий, хулиган, бездомный, безродный и никчёмный. За кого подаст он голос? За того, за кого ему укажут. Он проголосует список вождей, указанных партией, а партия настроена и приготовлена за границей. Им нужна прежде всего амнистия, чтобы все эти агенты сатаны могли прибыть и работать. Вы мне сказали слово свобода. Вернее, вы его повторили. Что такое свобода? Понимаете ли вы это слово? Свобода от чего?
– Свобода собраний, слова, стачек, неприкосновенность жилища и личности, так говорят они, – сказал Саблин.
– Отлично, отлично. Но разве этого нет? Разве вы не можете собраться в театре, в церкви, на сходке, в клубе, просто у себя на балу. Вам мешают только собираться для разрушения, для убийства, для казни. И разве это неразумно? Разве можете вы тронуть или оскорбить последнего нищего? Предусмотрено уставом о наказаниях, налагаемых мировыми судьями. Нет, господин ротмистр, им нужна другая свобода.
– А вы знали их вождей?
– Видал-с. Не далее как два месяца тому назад был я по делам нашего предприятия в Швейцарии. Там я встречался с неким Коржиковым. Страшная личность.
Саблин вздрогнул и насторожился.
– Коржиков. А вы слыхали про него?
– Нет, – глухим голосом сказал Саблин, – так что же этот Коржиков?
– Я не говорю про самого. Он у них подручный, так сказать, не посвящённый во все тайны, но у него есть мальчик девяти лет, которого он воспитывает. Представьте себе малютку с лицом херувима. У итальянских художников есть такие головки. Может быть, вы в Эрмитаже видали картину Рейтерна, в русской школе, жертвоприношение Авраама. Так вот там у ангела такое лицо. Ах, господин ротмистр, посмотришь на этого малютку раз и всю жизнь его будешь видеть.
– Откуда у него этот мальчик? – спросил Саблин, опустил свою голову на ладони и устремил глаза на красные головни в камине.
– Сын его.
– Сын? Коржиков женат?
– Он овдовел. Жена, – говорят, это была писаная красавица, – родила сына и умерла. И сын-то, говорят, не Коржикова, а плод любви несчастной…
Оскар Оскарович замолчал. Он тщательно раскуривал потухшую сигару.
– И ваша потухла. Не хотите ли другую? Настоящая «гаванна».
– Ну так что же сын? От кого же этот сын? Как звали его мать?
– Не знаю. Дело не в матери, а в том, как Коржиков этот воспитывает своего сына. Мальчик не знает совсем Бога. Когда он видит храмы, иконы, Коржиков толкует ему их так, как толкуют какую-нибудь греческую мифологию. У мальчика нет иллюзий. Он знает, как он родился, и ему внушено, что души нет, что «Я» уничтожается со смертью, а потому все позволено, потому что нет будущей жизни, нет ни награды, ни наказания. Мальчику девять лет – он развращён до последней степени, он нагл, он резок до противного. Это будущий бес-антихрист.
– Вы его сами видали?
– Да. При мне он исподтишка подбил камнем ногу богатой девочки-англичанки. Он резал ножом котят и выковыривал им живым глаза. Я сказал отцу. Комкает свою паршивую рыжую бородку и смеётся. «Пусть, – говорит, – приучается к крови. Победит тот, кто сможет дерзать. А ему придётся дерзать». Вот, господин ротмистр, какие люди ведут в Россию революцию. Вы думаете, Гапон писал своё воззвание и письма к царю? Нет, это все сделано там, где хотят разрушить весь культурный европейский мир, довести народ голодом до отчаяния и тогда поработить его и создать своё царство, царство сатаны. Коржиков говорил мне откровенно и смело: «У вас три кита, на которых держится ваш христианский мир: вера, надежда и любовь. Нам надо разрушить веру и доказать, что Бога нет, нам надо надежду заменить отчаянием и любовь сначала классовою, а потом всеобщею ненавистью». Я говорю ему, что люди обратятся тогда в животных, станут ютиться по пещерам и избегать друг друга. «Во-во, – говорит он, – это-то нам и нужно. Ибо мы останемся… А рабочие, что рабочие – это рабы. Их взяли как орудие, как тёмную силу, как пушечное мясо». Социалисты не понимают этого и работают на них. «Социалисты русские, – сказал мне Коржиков, – это послушные идиоты, это Маниловы, мы их дразним красным платком, и они идут на плаху. Все эти Рысаковы, Желябовы, Каляевы – это наши рабы». Трудно, господин ротмистр, правительству. Оно всегда на пять минут опаздывает. Конституцию надо было дать при воцарении императора Николая II – тогда Дума и ответственное министерство, самое слово «конституция» разрушило бы работу этих бесов – её дают завтра, когда она завоёвана забастовками и мятежами и вырвана у правительства. Ах, господин ротмистр, они сильнее нас. С ними зло, а зло сильнее добра.
Оскар Оскарович замолчал. Его сигара мерно попыхивала, сам он сопел.
– Что бы вы предпочли, господин ротмистр, к ужину – отварную осетрину в шампиньонах и белом соусе или белых куропаток с брусничным и клюквенным вареньем? Есть и то, и другое.
– Вы меня простите, – сказал Саблин, вставая, – если я откажусь от ужина. Мне немного нездоровится. Я бы прошёл к себе и пораньше лёг спать.
– Промокли, верно, как сюда ехали, а может быть, я надоел вам своею болтовнёй. А знаете, – я вам пошлю и того, и другого, и бутылку согретого Бургундского. На ночь покушаете. Уж больно хороша осетрина и жирны куропатки. Сам покупал. А мне доставит такое удовольствие сознавать, что и вы кушаете.
XXV
Странный вид представляла из себя ночью эта большая комната с пятью столами и тремя окнами без штор и занавесок. Саблин погасил лампу, стоявшую на его столе. В углу была поставлена ему постель и умывальный столик. Но спать он не мог. Внизу за окнами, на дворе, тусклым красноватым светом горел фонарь. Дождь перестал, подморозило, грязь и лужи затянуло льдом. Наверху небо сияло звёздами, и месяц ясно светил. Влево видны были белые стены кладбища и постройки Новодевичьего монастыря. Там кое-где мигали огоньки неугасимых лампад на могилах. Прямо были огороды, кочерыжки капусты и поля; он присмотрелся к ним утром. Над головою жужжала и стучала тысячью станков фабрика. Работала ночная смена. Монотонный ровный шум был хуже всякой тишины. Он будил воспоминания, тревожил совесть, и призраки прошлого вставали из глубины. На столе, освещённом луною, стояли тарелки и блюда, бутылка вина и чайный прибор. Саблин ни к чему не притронулся. Постель свежим холодным бельём манила тело, уставшее быть целый день в мундире, но Саблин не думал ложиться. Он ходил взад и вперёд по комнате и смотрел, как мелькала по стене его тень, отброшенная лунными лучами. Иногда он останавливался, заложив руки за спину у окна, и долго вглядывался в серебристую мглу лунной ночи.
«Мой принц! Мой принц!» – слышался ему звенящий, будто оттуда, из загробного мира несущийся голос, и он видел прекрасное лицо с лучистыми громадными глазами и рядом в кресле маленького красного паучка. Своего сына. Отчего он не подумал о том, что это маленькое, противное существо его сын? Отчего не взял? Прекрасный, как ангел на картине Рейтерна, и злобный, и жестокий, как дьявол! Сын его и кроткой Маруси.
Но мог ли он тогда его взять? Что стал бы он делать с ним на своей квартире, куда девал бы, куда отвёз? Раскрылась бы тайна Маруси и оскорбления, нанесённого Любовиным!
Саблин ерошил свои волосы. «Нет… Тогда это было невозможно. Да и Коржиков бы не отдал ему сына. Не драться же из-за него? Не судиться да и как судиться, когда закон на его стороне. А вскрывать всю тайну зарождения этого младенца было невозможно. И вот там где-то, на чужбине, в далёкой Швейцарии, растёт его сын. Оскар Оскарович сказал, что он не крещён, но что его назвали Виктором, так как он должен победить мир. Сын Виктор. Ему теперь идёт десятый год. Поехать в Швейцарию, привезти его сюда. А что скажет Вера Константиновна? Это значило бы разрушить всё своё семейное счастье. Николай, Татьяна и Виктор. Воспитанный в безверии и глубоком цинизме, приученный к крови, брат его прекрасного Николая и кроткой, сердечной Тани?! Да и опять на дороге стоял Коржиков, и если тогда он не отдал, то как отнять от него теперь? Как доказать? Ну допустим, что за большие деньги ребёнка выкрадут и привезут к нему».
«Вера, – скажет он, – это мой сын. Внебрачный». И вся история Маруси, Любовина, оскорбления, которую наконец-то удалось забыть, выплывет снова.
Глухо шумела и стучала тысячью станков фабрика, и содрогался её флигель. Мерцали огоньки лампадок на кладбище, жёлтым пятном печально горел на дворе фонарь. Непохожая на жизнь – уродливая и искусственная суета шла кругом него. Громадный город жил и копошился, как комок червей в жестянке. В каждом доме, в каждом тёмном или светлом окне совершалась тайна. Люди жили. Люди думали. Люди страдали. Вдруг длинная страшная вереница самоубийств показалась Саблину во тьме холодной ночи. Это петербургская ночь каждый час уносит новые жертвы. Мы узнаем о них из полицейских протоколов, мы не видим их, потому что они таятся от людей и умирают одни. Саблину почудилось, что он видит тёмный сарай на втором дворе, заставленный старою ненужною мебелью, диванами с вылезшей из обивки мочалой, трёхногими стульями с прорванным сиденьем, мокрыми склизкими сырыми дровами, и среди этого хлама старик, мостящийся к балке, чтобы привязать верёвку и сделать себе петлю. О! Какой ужас, какой холод должен быть у него на душе в эти грозные минуты расставанья с жизнью… Ему казалось, что он видит девушек в платках, бегущих к тёмным водам грязных каналов и простирающих руки над омутом. Что видят они в эти страшные минуты в тёмной глубине? Он видел маленькие комнаты грязных гостиниц или меблированных квартир на окраине города, чад и копоть, лоскутьями ободранные обои и юношу с револьвером в руках. Ему казалось, что во тьме ночи он различает деревья громадных парков. Они стоят голые, без листьев, чёрные. Кривые сучья переплелись во мраке, и на них висят вытянутые тела юноши или девушки. Ему грезились скамейки у самой воды, на которых уснули вечным сном отравившиеся. Призраки ночи неслись, обступали, тянули его к себе и за собою.
«Что твоя жизнь? – говорили они ему. – Позор и мука! Как совместишь ты Виктора, воспитываемого как анархиста, и твою богатую жизнь с Верой Константиновной? Не заблуждение ли это? Не живёшь ли и ты призраками и только не видишь их, а мы увидали и поняли, что такое жизнь, и ушли из неё».
Лукаво мигали лампады на монастырском кладбище, и тени мёртвых манили в свой холодный покой. «Вера, Царь и Отечество, – шептали ему они. – Мы поняли, что ничего этого нет. Вера в Бога. Но Бога нет, потому что, если бы был Бог, то было бы и чудо. Ну вот, ну вот! Помолись горячо! Устреми свои взоры туда, на юго-запад. Там Швейцария. Там Коржиков и твой сын. Ну, молись: Господи, покажи мне его! Господи, со всею силою своей веры я молю тебя, протяни мой взор далеко, пусть своими глазами увижу во тьме ночной образ того, кто от меня родился». Саблин ждал. Ему казалось, что чудо будет.
Раздвинется сумрак холодной октябрьской ночи, и, как на экране волшебного фонаря, он увидит лицо своего сына. Ведь есть же какие-либо нити, которые связывают их незримыми путами. А если нет ничего, то нет и Бога. Но стояла серебряная ночь, кротко мигали тихие звёзды, блестела замерзшая крыша, и жёлтый фонарь внизу говорил о томящей и вечной скуке.
Нет, Бога нет. А если Бога нет, то во что же верить?
Отечество, состоящее из людей, подобных Коржикову, людей, пишущих прокламации и развращающих народ. Бастующие рабочие, поп Гапон, это отечество? Любить этих лгунов, любить Кушинникова, как это глупо!
Но оставался Царь. Он предстал перед Саблиным во всём своём царственном блеске и великолепии и стоило жить за него. Царь-семьянин, со своею прекрасною женою и прелестными детьми… Уют своей семьи, нежные чистые ласки Веры Константиновны, Коля и Таня, такие прекрасные вдруг встали перед ним и прогнали призраки. Ему представилась спальня его детей, громадный образ Божией Матери и лампадка перед ним. Ради них, ради них…
На стене висели его шашка и револьвер. Было темно. Только свет фонаря на дворе тускло и скупо входил в комнату, а Саблин видел револьвер. Почему револьвер? Не знамение ли это? Не ответ ли Господа на дерзкий вызов его? Возьми, решись, дерзай, и ты увидишь чудо.
Саблин вспомнил барона Корфа с простреленною грудью в гробу. Как холодно и презрительно было его лицо! Он точно узнал что-то важное. Там узнал. Здесь всё будет то же самое. Муки совести. Сын Виктор анархист и хулиган, в котором течёт благородная кровь Саблиных, оскорбление Любовина, Кушинниковы, забастовки и крики толпы: опричники!..
Ему рассказывал граф Палтов. Молодой офицер пехотного полка вёл караул. Какой-то рабочий подбежал к нему, с размаху ударил по лицу и убежал. Караул ничего не сделал. Офицер растерялся. Он явился к командиру полка, ничего не сказал о происшествии, пришёл домой, лёг на диван и провалялся до глубокой ночи. Ночью он застрелился. Солдаты рассказали о том, как ударил их офицера рабочий. Их спросили, почему они не задержали рабочего? Одни сказали: «Мы не смели сделать это без приказа», другие: «Мы шли караулом и думали, что нельзя выйти из строя», третьи прямо сказали: «Это дело его благородия, нас не касается». Большинство тупо и мрачно молчали. Граф и графиня Палтовы и те гости, офицеры, которые были у них, считали, что офицер иначе поступить не мог.
А Саблин после оскорбления Любовина живёт.
«Мне отмщение и Аз воздам!»
Встаёт эта месть. Из туманного далека сверкают наглые глаза мальчика, прекрасного как ангел, месть идёт оттуда.
Холод прошёл по спине и мурашами пробежал по рукам и ногам.
– Боишься?
Саблин твёрдыми шагами подошёл к стене и вынул револьвер из кобуры.
– Я ничего не боюсь, – сказал он сам себе.
«Нет, ты трус! – ответил тот же голос. – Дерзай! И ты увидишь, что нет ни Бога, ни вечной жизни. Ничего не будет. И твоего «я» не будет».
Саблин чувствовал это «я» всеми уголками своего тела. Нет, это невозможно, чтобы «я» пропало. Он посмотрел на кладбище, где чуть светились огоньки лампадок. За кладбищем были стены монастыря, и они казались белее. Ночь проходила.
«Ну! Пока не поздно!»
«А зачем?» – спросил Саблин сам себя.
«Затем, чтобы не мучиться из-за сына Виктора, не страдать за Родину, забыть всех этих Любовиных, Кушинниковых, забастовщиков, всю эту грязь жизни».
Саблин разглядывал револьвер. Он блестел ярко никелированный и, казалось, манил испытать свою силу.
«Собственно, из-за чего я? Фу! Как глупо! Можно ли так поддаваться нервам. А ведь другой с меньшим равновесием в нервах, может быть, и дерзнул бы. Мы балансируем на канате над пропастью. Один неверный шаг, и кончено…»
Саблин положил револьвер обратно и подошёл к окну.
Ясный, белесоватый день нарождался. Кочерыжки блестели на косых лучах проглянувшего из-за земли солнца. Фонарь уже не давал света, но глядел жёлтым пятном. Никого нигде не было.
– Есть, есть Бог! – прошептал Саблин. – Да воскреснет Бог и расточатся врази Его! Боже, избави меня от беса полунощного!
Что-то ухнуло над ним, заревело странным гулом, затопотало, затарахтело тысячью ног, сбегавших по лестнице, и загомонило людскими криками. Саблин схватился за сердце. Фабричный гудок ревел густо и надоедливо, в ушах звенело. Смена рабочих и работниц с криком и шутками наполняла двор. Ночная смена кончила свою работу. День вступал в свои права.
XXVI
Саблин получил по телефону приказание снять охрану и возвращаться в казармы. Была объявлена конституция, дарована свобода совести, личности, сходок, народ получил то, чего он так добивался.
Солнце тускло сверкало с бледного неба и растопляло лужи. На тротуарах и мостовой была грязь. Толпы народа по-праздничному ходили по улицам и собирались в кучки. На домах развевались флаги, кое-где над толпою реяли красные тряпки и раздавалась исковерканная марсельеза. Полиция ходила равнодушная, пришибленная, она была побеждена. Саблин со взводом чувствовал себя глупо. Он был ненужным и лишним в ликующей толпе.
– Да здравствует армия! – кричал какой-то уже подвыпивший мастеровой.
– Опричники! – неслось с другого угла. Толстый купец на лёгкой одиночке обгонял взвод.
– Кормильцы наши! Что-то теперь будет. Не выдавайте, родимые! – воскликнул он, махая Саблину бобровой шапкой.
У Саблина на душе было смутно. Его поразила неожиданность манифеста. Три дня тому назад Саблин видел Государя в Петергофе. Государь не шёл ни на какие уступки. Он считал, что он не вправе отказываться от самодержавия из-за сына. Сам он ничего себе не желал. Готов был удалиться совсем, но сына он не хотел лишить чего бы то ни было. Великий князь Николай Николаевич был растерян. Он не ручался за войска. Саблин видел во дворце генерала Пестрецова. «Помяни моё слово, Саша, – сказал ему Пестрецов, – как Сергей Юльевич укажет, так и будет. Россия уже во власти масонов. История повторяется. Был Царь Фёдор Иоаннович умный, кроткий, богобоязненный царь и был правитель Годунов. Мы нажили себе своего Годунова. Он из Америки вывез не только позор Портсмутского мира, но кое-что и много похуже!..»
Но Саблин твёрдо помнил, что и Витте, и Государь были против конституции. Приехав домой и переодевшись, Саблин схватился за газеты.
Да… Манифест был. И свободы были. Но оставались золотые для Саблина слова: «Божиею милостью, мы… самодержец»… Пока Царь милостию Божиею, все эти свободы не страшны. Саблин читал дальше о свободе печати, собраний, совести, личности, о созыве Государственной Думы.
Краска залила его лицо. «Но ведь это обман, – подумал он. – Обман, подписанный именем Государя. Как мог он это подписать?»
А очень просто. Ему принесли манифест готовым и сказали, что его нужно подписать для блага народа.
«Для блага народа?» – сказал Государь и поднял свои прекрасные глаза на докладчика. О! Саблин как бы видел это, видел чудный блеск серых больших глаз, прекрасную руку, медленно и чётко выводящую свой характерный росчерк. Государя обманули. Саблин почувствовал, как ещё пустее стало в его сердце. Разочарование в Царе закопошилось в нём. Фёдор Иоаннович! Он слышал часто, как сравнивали Государя с царём Фёдором… Последний Царь! А там… правитель Годунов, Семибоярщина, Тушинский вор, Заруцкий и поляки, кровь и стоны, разбитая порабощённая Московия, долгие годы смуты и Михаил Фёдорович… и Пётр… История повторяется. Но доживу ли я до Петра?!
Бессонная, в муках совести проведённая ночь сказывалась не утомлением, но нервным подъёмом. Сердце билось горячо, в виски стучала кровь, и глаза сверкали в опухших красных веках. От холодной воды лицо горело. Саблин справился у прислуживавшего ему лакея, где Вера Константиновна.
– Оне-с в столовой. Вас ожидают с завтраком. У них господин Обленисимов, – отвечал лакей.
– А дети где?
– На прогулке с фрейлен. Погода больно хороша. Совсем весна…
– Ну хорошо, – сказал Саблин и строго посмотрел на лакея. Он уже слышал и читал в газетах это слово весна. Он не верил ему. Не бывает весна в октябре.
Егор Иванович Обленисимов, муж родной сестры матери Саблина, был крупный, речистый мужчина, земский деятель, всем увлекающийся, то боготворящий мужика и народ, называющий его народом-богоносцем, едущий в деревню, либеральничающий там; то проклинающий мужиков, ругающий их хамами и залечивающий в Ницце и Монте-Карло раны, нанесённые его барству. Барин в полном смысле этого слова, рослый, дородный, с седеющими висками и холёной бородкой на красивом, упитанном, сытом лице, с большими руками в перстнях, всегда по моде одетый в какие-нибудь смокинги, пиджаки особого цвета и фасона, умеющий со вкусом и политическим значением завязать свой галстук и вставить цветок в петлицу пиджака, Обленисимов последнее время ударился в политику и шумел, сочиняя петиции и письма к Царю и министрам. Саблин не любил его, потому что чувствовал в его словах ложь и карьеризм, основанный на заигрывании с тем народом, который Обленисимов эксплуатировал и презирал. Но теперь ему интересно было посмотреть и послушать Обленисимова и узнать, что почуял он в манифесте.
Саблин быстрыми шагами прошёл в столовую.