Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 1"
Автор книги: Петр Краснов
Соавторы: Василий Криворотов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 38 страниц)
Саше Саблину четыре года. У него прелестная, но постоянно больная мама, которую он почти не видит и которая кажется ему какой-то далёкой феей, у него отец, который всегда в разъездах. Громадная квартира. Лакеи, горничные, прислуга, тихо шмыгающая по комнатам гувернантка и нянька. В прихожей всегда торчат два солдата, каждый день разных полков, рядом в приёмной дежурный адъютант.
Саша знает, что это потому, что его отец важный генерал Саблин и что у них есть свой герб – золотая сабля на голубом поле. В кабинете отца висят тёмные страшные портреты – это папин папа и папина мама и ещё папин папа. Много их. Все тёмные, страшные. У дежурного адъютанта, у солдат, сидящих в прихожей и от которых нехорошо пахнет, у горничной и няни, у mademoiselle нет герба с золотой саблей и нет портретов папы их папы. Они – люди. С ними разговаривать запрещено.
Следующее впечатление его детства, уже попозже, когда ему было лет восемь, была смерть отца и его похороны. В гостиной стоял большой гроб, покрытый золотою парчою. Кругом были золотые подушки с пришпиленными к ним орденами и звёздами – папиными орденами и папиными звёздами. Из гроба виднелись края густых золотых эполет, синяя лента и газом покрытое лицо. Подле гроба неподвижно стояли офицеры и солдаты. Маленький Саша был преисполнен гордостью, что так окружают и берегут его мёртвого папу. Потом он помнит музыку и бесконечные ряды войск пехоты и кавалерии, которые провожали папин гроб.
– Мама, – спрашивал он свою мать, – это все папины солдаты?
– Папины, – отвечала ему мать, – у него их ещё гораздо больше было.
– Мама, а почему папу провожают только Егеря и Кавалергарды?
Ему было восемь лет, но он знал полки. Все стены квартиры были увешаны картинами, изображавшими войска: битвы, сцены на биваках, парады, церемонии. Саша любил их смотреть. У него были свои солдаты. Он любил их расставлять так, как они и по-настоящему стоят. Иногда приходил папа, смотрел его солдат и говорил: «У тебя, брат, черт знает что за строй. Где же фельдфебель? Почему жалонерный попал в переднюю шеренгу? Экой какой ты», – и папа расставлял сам ему солдат и показывал, где должен быть ротный командир, где офицеры, где фельдфебель.
– За равнением, брат, наблюдай. Равнение чтобы чище было. Это, брат, важная штука, равнение.
– Папа, я буду офицером?
– Всенепременно.
– А если, папа, я не хочу офицером?
– Нельзя, брат. Все Саблины были офицерами. Что штатские! Штатские и не люди даже.
Лет девяти Саша напевал песенку, которой его научили кадеты, приходившие с ним поиграть:
Я очень штатских не люблю
И называю их шпаками,
И даже бабушка моя-а…
Их часто била башмаками!
Саша был уверен, что это правда, что бабушка могла бить штатских башмаками. Когда ему принесли новую курточку, он серьёзно сказал матери:
– Мама, я не буду носить курточку. Она штатская…
Десяти лет он поступил в корпус. Корпус был особый, привилегированный. И привилегии его состояли не в том, что в нём особенно хорошо учили или курс наук был шире и этим он гордился. Напротив, туда сплавляли всех тех кадет из других корпусов, которые плохо учились, но родители которых могли платить повышенную плату. Но кадеты этого корпуса гордились тем, что они носили синие штаны, алые с чёрной полосою кушаки и готовились быть кавалеристами. Быть в кавалерии это значило быть выше других. Пехота, артиллерия, инженерные войска – это было низко, недостойно, почти презиралось. Конечно, не в такой степени, как штатские.
Говорили в корпусе на уроке древней истории о римских всадниках и неизменно подчёркивали их громадное значение и то, что equites были высшим сословием древнего Рима. Говорили о средних веках, и опять указывалось на то, что конные войска – рыцари – были выше всех, их окружали пешие вассалы, не имевшие прекрасных традиций рыцарства.
Саблин рос дома. Там была полубольная мать, без ума влюблённая в него. В корпус он приезжал на щегольской одиночке, запряжённой рысаком, и в корпусе он сходился только с теми мальчиками, которые имели таких же рысаков и которые мечтали о службе в кавалерии.
В корпусе презрение к штатским увеличилось. Каких только смешных прозвищ кадеты им не давали: шпак, стрюцкий, штафирка, рябчик… каких стихов про них не писали.
Впрочем, и тут были исключения. Те мальчики, которые учились в Императорском лицее или училище правоведения, выделялись из общей массы гимназистов, презрительно называемых «синей говядиной»…
Мать сумела уберечь его от разврата, который царил в старших классах, где многие мальчики имели своих содержанок и открыто хвастались этим. Болезни, сопряжённые с развратом, не смущали мальчиков, и особое отделение лазарета называлось кавалерийским отделением.
Сашу спасла от этого мать. Она своим громадным влиянием и нравственною чистотою сделала то, что мальчик боялся разврата и инстинктивно сторонился от него. Мать хотела воспитать в нём человека, развить благородные инстинкты, но она не могла преодолеть с колыбели привитых ему понятий о классовом различии людей.
В корпусе и дома Саша научился боготворить Государя и любить Россию. Но какую Россию? Русскую деревню, русского мужика он презирал, он снисходил до них – это был чёрный народ, годный лишь на чёрную работу. Те, кто выходил из этого народа в знать своими талантами, подтверждали, как исключение, то правило, что простому народу и простое место. Саблин любил ту Россию, которая пробивалась к Европе и в дни его детства занимала первое место в мире. Царь и его армия и флот олицетворяли ту Россию, которую обожал Саблин. Он не любил людей, но любил солдат и офицеров. Армия была все для него.
В корпусе он знал названия, номера и шефов всех кавалерийских полков, знал у кого какие приборные сукна и не знал даже приблизительно, сколько дивизий пехоты в Российской армии.
Из корпуса он попал в Кавалерийское училище. То, что многих юнкеров младшего класса доводило до исступления, до ухода из училища, до самоубийства, приниженное положение бесправного зверя, принуждённого пресмыкаться перед издевавшимися над ним корнетами, для Саблина было нормальным. Он в этом унижении видел своё возвышение, потому что знал, что через год он сам будет корнетом и так же будет издеваться над зверьми. Впрочем, к нему, Саблину, и корнеты относились иначе. Он был хороший зверь.
– Зверь, покажите ваши таланты? – говорили ему в курилке благородные корнеты, и Саша пел и танцевал. Он был хороший гимнаст, отлично стал ездить верхом, – это всё, что было нужно. Он был богат, и ему и зверем было легко.
В училище ещё больше и толще стали перегородки между нами и ими.
Саблин скоро увидал, что нас немного. Мы были только гвардия, и то не вся. Были полки, с офицерами которых водили компанию, считались с ними, дружили, но за своих не считали. Армейскую кавалерию признавали, но далеко не всю. Только Нижегородский драгунский полк считался вполне своим. Саблин уже в училище увидел, что ему предстоит жить в маленьком мире людей, где все друг друга знают, в мире, окружающем Государя. Мир этот был со своими правилами, традициями и, главное, нужно было изучить эти правила и традиции и следовать им, а все остальное пустяки. Он скоро понял, что то, что он, Саблин, выходит в блестящий гвардейский полк, делает его выше многих. Он понял, что он, юнкер, выше офицеров и даже генералов.
– А, Саблин! Саша! – говорил ему в театре или на балу важный генерал и протягивал ему руку и не замечал старого полковника, стоявшего рядом навытяжку и смотревшего ему в глаза. Саблин знал, что так и надо – потому что он был наш, а тот был их.
Саша слышал, как его старая богатая тётка, обсуждая с его матерью кого позвать на серебряную свадьбу, сказала про одного заслуженного почтенного генерала: «Ну, он такой хам, я его звать не буду. Его отец фельдфебелем был у моего отца в роте».
Для Саши сословие было всё. А между тем он жил в те дни, когда жизнь властно разрушала сословные перегородки, и во главе этого разрушительного движения шёл Государь и великие князья. В замкнутую строго военную среду стремились впустить иной, не казарменный элемент. В Л.-гв. Измайловском полку, где ротою командовал царственный поэт великий князь Константин Константинович, были организованы литературные вечера «Измайловские досуги», на которых постоянным Почётным гостем был штатский поэт Майков. Почтенный старец с седою бородою, в простом чёрном сюртуке, окружённый офицерами, читал им стихи…
Великий князь Главнокомандующий со своим начальником штаба, генералом Бобриковым, организовали военные лекции для офицеров при Штабе округа.
В это время развивал свою деятельность Педагогический музей в Соляном городке, там устраивались лекции для солдат гвардейского корпуса и лекторами были призваны молодые офицеры от всех полков. Делаюсь какие-то попытки идти по новому пути от муштры к воспитанию, от господ и людей – к офицерам и солдатам. Но они наткнулись на глухую стену взаимной розни и непонимания друг друга. Талантливых лекторов не нашлось. Лекции носили чисто случайный несистематичный характер и не могли заинтересовать ни солдат, ни офицеров. Они скоро обратились в отбывание нудного номера, к которому офицеры небрежно готовились. Солдаты спали на лекциях. Им казалось беcмыслицей месить грязь и ходить за шесть или за восемь вёрст строем для того, чтобы прослушать часовую лекцию на случайную тему. Барская затея, – говорили они. А между тем военная литература открыто кричала, что армия – школа для народа. Требовали обязательного преподавания грамотности, развития солдата, но дальше азбуки, чтения и письма не шли. Армия не могла исполнять эту работу: не было учителей. Все эти попытки трясли старые основы суровой незыблемой дисциплины, беспрекословного исполнения даже глупого приказания начальника, возбуждали сомнения и вопросы, но не давали на них ответов. И в Саблине зародились вопросы и сомнения, но главное не было поколеблено в нём. Каста оставалась кастой. Молодёжь Мартовой интересовала и влекла, как влекут новые места на прогулках, но она не давала внутреннего содержания, она задавала вопросы, но не отвечала на них, она критиковала, иногда бичевала больные места, но ничего путного не умела предложить взамен, не могла залечить раны и ограничивалась абсурдными, совершенно неприемлемыми лозунгами и пожеланиями. «Надо так сделать, чтобы войны никогда не было», – говорила она, но Саблин со школьной скамьи узнал и с молоком матери впитал, что война неизбежна. Теперь, сейчас, через много лет, в отдалённом будущем – она будет. Единственное средство задержать приближение войны он видел только в сильной армии, в настойчивом приготовлении к войне. Отрешиться от этого он не мог. «Долой армию », – говорили ему. Но армия была для него всё. Сказать – долой армию – значило уничтожить военный быт, в котором он жил, уничтожить его самого. Он видел, как погиб и рушился помещичий быт, романы Тургенева и Гончарова казались уже невозможными теперь, но он не осуждал описываемый в них быт, а преклонялся перед ним, потому что это был быт его отца, его деда, его предков. Он считал его хорошим. Ещё более хорошим он считал военный быт, и для него сказать: «Долой армию» – значило сказать, что я уничтожаю самого себя, наш полк, всё, что он обожал с детства. Молодёжь Мартовой его интересовала, но казалась ему опасной и вредной, и он боролся с нею.
Особенно резкие рамки были в отношениях к женщинам. Если мужчины в том обществе, в котором вращался Саблин, замкнулись в особенную касту, то и женщины делились на своих и чужих. К своим было рыцарское преклонение. Над ними смеялись, осуждали их мелкие страсти и недостатки, но о них всегда говорили с большим уважением, Саблин отлично помнил, как обрезал его Мацнев – философ и циник, – когда однажды в период между Китти и Марусей в театре его познакомили с женой одного гвардейского офицера. Молодая женщина на секунду дольше задержала свою руку в руке Саблина и посмотрела на него с восхищением, Саблин спросил Мацнева потом: «А что, она доступная?»
– Милый друг, – сказал ему Мацнев, – про жён гвардейских офицеров так не говорят. Ты можешь попытаться иметь с ней роман, может быть, ты будешь иметь успех и достигнешь желаемого, но ты будешь скотина и подлец, если когда-либо заикнёшься об этом. И я первый, несмотря на всё своё отвращение к дуэлям, вызову тебя на дуэль. Наши жёны – святыня.
Это говорил Мацнев, жена которого почти открыто жила с Маноцковым. Все это знали, но никто не говорил об этом и менее всего хвастался этим Маноцков. Маноцков был старинного рода, его фамилия упоминалась в актах Михаила Фёдоровича, связь была приличная, со своим, который умеет за себя постоять, и все молчали.
Свои – это были матери, жёны, сёстры и дочери людей своей касты. Можно было, как лошадь, по суставам разбирать любую женщину, заглядывая в самые интимные уголки её тела, но нельзя было сказать что-либо циничное про жену или дочь товарища. Это были остатки того же помещичьего быта, где женились на дочерях помещиков и устраивали гаремы из крепостных девушек. Романы с крепостными девушками заходили иногда очень далеко, но и порвать их ничего не стоило. Крепостного права не было, девичьи были уничтожены, и Саблин не застал их, но остались горничные, дамы полусвета, жёны, сёстры и дочери людей иного круга, с которыми не считались. Они были созданы для мелких романов, для удовлетворения похоти. Прошлого зимою на охоте Саблин, ночуя в избе, увидал девушку редкой красоты. Он пожелал обладать ею, и оказалось, что это легко устроить. Когда она разделась, на ней было тонкое батистовое бельё на грубом и жёстком крестьянском теле. «Откуда у тебя это белье?» – спросил Саблин.
– Мне великий князь подарил, – сказала девушка и назвала имя молодого великого князя, почти мальчика. Саблин, проведший с нею ночь, не знал даже её имени, забыл деревню, где это было. Это не считалось ни за что. Вся связь длилась несколько часов.
Пока Маруся была Сандрильоной, с ней приходилось считаться, но когда она оказалась сестрою солдата, то есть из того, другого, мира – стесняться было нечего. Саблин знал, что вся каста станет на его сторону, все, начиная с непогрешимого Репнина, будут стараться обелить его и устранить эту девушку. То, что он её бросит, будет одобрено всем полком, и никто его за это не осудит.
Что могла сделать бедная совесть Саблина, когда она осталась в полном одиночестве и за Марусю говорило только сердце, которое всё-таки как будто любило Марусю?
Да точно ли любило? Не было ли это только увлечением? Прихотью? Желанием удовлетворить страсть?
Окно стало вырисовываться мутным квадратом. День наступал.
Саблин закрыл глаза, зарылся с головою в подушки. «Надо спать», – сказал он сам себе, вспомнил, что запер дверь на кухне, а утром должен прийти Шерстобитов, будет звонить, опять наделает тревоги, встал, накинул халат и прошёл на кухню отложить крюк. Кухня была залита жёлтыми косыми лучами восходящего солнца. Наступал ясный, весёлый морозный день. Ночные страхи проходили. Когда Саблин в полутёмной дальне закутался с головою в одеяло, он моментально заснул могучим сном усталого душою и телом человека.
Проснулся он поздно от стука дров, сваленных рядом в кабинете у камина.
– Шерстобитов! – крикнул Саблин.
Молодой, румяный солдат в серой куртке, пахнущей морозом, вошёл в спальню.
– Который час? – спросил Саблин.
– Половина двенадцатого, ваше благородие, – весело ответил денщик.
– Что же ты меня не разбудил? А занятия?
– Занятий нет, ваше благородие. Мороз дюжа большой. Вахмистр посылали к командиру эскадрона. Приказано только одну проездку сделать господ офицеров не беспокоить.
– Хорошо, – сказал Саблин.
– Ну и напугались мы вчера, ваше благородие, когда Любовин прибег в эскадрон и эдакое слово сказал. Господи! Как обрадовались, как узнали, что всё это пустое. Весь эскадрон, можно сказать, жалковал за вами. Экий грех, прости Господи!
– А Любовин где?
– Нигде сыскать не могут. Убег неизвестно куда. Люди думают, не порешил ли с собой. Совсем с ума спятил человек. Господин вахмистр довольны, говорит, так ему и надо. Бог его покарал за то, что он сицилистом был.
– Так не нашли, говоришь, Любовина? – сказал Саблин, вынимая изо рта закуренную было папиросу.
– Никак нет. Нигде не нашли, – отвечал денщик.
– Ну ладно. Не мешай мне спать, я ещё часок засну, – блаженно потягиваясь, сказал Саблин. Радость избавления охватила его.
LVIII
От Саблина Маруся пошла к своей тётке-портнихе, где всегда ночевала, когда бывала на вечерах или в театре. Ночь она не спала. Рано утром она собрала книги, чтобы идти на курсы, но на курсы не пошла, а поехала домой. Отца дома не было. Во всём тихом домике была только старая кухарка Мавра, подруга её матери. Канарейки, обманутые солнцем, заливались в клетке в столовой, пронизанной косыми бледными зимними лучами, в которых, переливаясь радугой, играли мелкие пылинки. Зимний день был полон радости, но Маруся не замечала её. Она, не раздеваясь, прошла в свою комнату, сняла шляпку и шубку, бросила их на постель, приспустила штору и села у стола спиной к окну. Солнечный свет и скрип полозьев по снегу её раздражали, хотелось полутьмы, тишины и спокойствия. Ночью, ворочаясь с боку на бок на диване в мастерской своей тётки, она не могла собрать мысли и чувствовала только непоправимость, случившегося вчера, и радость оттого, что её Саша жив. Теперь, облокотившись на книги, лежащие на краю стола, устремив глаза в тёмный угол, где под зелёным холстом висели её платья и стоял небольшой сундучок с девичьим рукомойником, она сумела, наконец, собрать свои мысли. Положение дел казалось уже не таким безотрадным.
Лишь бы Саша любил!
Она знала, что она беременна, и радовалась этому. Ребёнок, которого она носит, укрепит их близость с Саблиным, и она уже любила его. Несколько дней тому назад она решила сказать все Саблину, но его страсть при встрече, его слепота на её положение заставили её отложить до другого раза. Теперь, когда между нею и Саблиным встал брат, ей надо ускорить переговоры. Виктора она укротит и успокоит. Она глубоко верила в порядочность Саблина и знала, что он не будет мстить Виктору за его поступок. Все, что было, должно остаться между ними тремя.
О! Ни единой минуты, ни единого мгновения она не думала, что Саблин женится на ней. Знала, что это невозможно. Не позволят те самые предки, которые её так поразили первый раз, когда она была у Саблина, не позволит полк. И не надо! Знала, что свадьба – неизбежное знакомство с отцом, тёткой – невозможны. Саблин был принцем в её глазах, и принц не мог снизойти к ним. Но разве мало девушек имеет детей? Она будет артисткой, у неё будет своя квартира, будут поклонники, но сердце её всегда, неизменно вечно будет принадлежать только Саше Саблину. Пусть он женится на ком хочет, пусть любит свою жену, но пусть знает, что у него есть Маруся и её ребёнок, которые только о нём и думают, только им и живут. Эта любовь в разлуке, любовь издалека казалась ей особенно прекрасной.
Она придёт к нему в пятницу и не допустит до страстных объятий. Она коротко и просто скажет ему: «Я мать твоего ребёнка. Ты счастлив?» А потом переговорит спокойно о будущем. Он поможет ей устроиться на отдельной квартире на то время, пока она будет больна. Она вернёт ему расходы на это. Она сейчас же поступит на сцену, хотя хористкой, чтобы иметь свой кусок хлеба и не одолжаться отцу. Отец не должен знать её падения. Он не переживёт этого. От него надо все скрыть. Она скажет, что уезжает. Может быть, даже отец и Варя Мартова ей помогут, и тогда можно будет не обращаться к Саблину. Как было бы хорошо, ничем не быть ему обязанной, но все ему отдать!
Она улыбнулась тихой и грустной улыбкой. Так казалась ей хороша эта одинокая жизнь в далёком обожании своего принца.
Кто-то позвонил, Мавра отперла, знакомые крадущиеся шаги Коржикова раздались в столовой. Его-то меньше всего хотела теперь видеть Маруся.
– Мария Михайловна, – услышала она скрипучий голос Коржикова, – можно к вам на одну минуту, но по весьма важному делу.
– Войдите, Фёдор Фёдорович, – сказала Маруся. Она не встала ему навстречу, но с места подала ему холодную вялую руку. Коржиков по-своему понял её поведение: в отчаянии по убитом любовнике.
Он сел напротив окна, скорчился, поставил локти на колени и упёр в ладонь рук свой рыжий лохматый подбородок. Он напомнил ей статую Мефистофеля Антокольского в Эрмитаже.
– Мария Михайловна, – несколько торжественно начал Коржиков, – вы давно знаете, как я вас люблю…
Маруся неподвижно сидела в углу, и мука была на её затенённом от света лице. Коржиков не видал его выражения. Он видел только то, что Маруся была прозрачно бледна и почти не дышала.
– Ещё тогда, когда вы ходили ко мне, – заговорил после некоторого молчания Коржиков, – не будучи в силах уяснить себе подобие треугольников – и были в коротком коричневом платьице и чёрном переднике, я, старый студент, обожал вас… Да… Может быть, всё это признание глупо?.. Но оно неизбежно. Мария Михайловна, – я прошу вас венчаться со мною. Я прошу вас торжественно обвенчаться со мною. Быстро, скоро… На этой неделе…
Это было так неожиданно и показалось таким необычным и диким Марусе, что она встала и стояла, опираясь руками о комод.
– Я вас не понимаю, – сказала она. – Что вы говорите? Как обвенчаться? Почему?
– Самым настоящим образом. В церкви, с попом, с шаферами, со свадебным обедом, с пьяными криками «горько», с грубыми шутками подвыпивших гостей, словом, так, чтобы весь завод целую неделю только и говорил о нашей свадьбе.
Маруся нервно рассмеялась. Холод пробежал по её телу.
– Это говорите вы, убеждённый анархист, проповедовавший заводским работницам свободную любовь и гражданский брак, – сказала Маруся.
– Да, я это говорю. И только я имею право сказать вам это.
– Почему вы имеете на меня такие права? – сказала, выпрямляясь, Маруся.
– Потому что вы скоро станете матерью, – зашептал Коржиков, не глядя на Марусю. – Вы понимаете, если узнают это? Если узнает ваш отец, он не переживёт этого. Мария Михайловна, я не хочу, чтобы вы стали предметом шуток и пересудов. Я слишком люблю и уважаю вас.
– О! – простонала Маруся и бессильно опустилась на стул. Ей было дурно. В глазах потемнело, она закрыла лицо руками и упала головою на книги.
– Не оскорбляйте меня, – тихо сказала она.
– Я не оскорбляю вас. Я не осуждаю вас… Я преклоняюсь перед вами. Я вас жалею. Но поймите, Мария Михайловна, раньше, пока был жив корнет Саблин, у вас были живы и надежды. Теперь…
Она вытянула руку ладонью вперёд, как бы защищаясь.
– Что вы говорите? Корнет Саблин? Разве с ним что случилось?
– Но ведь вчера… ваш брат Виктор… На ваших глазах убил его.
– Он только стрелял, но промахнулся и не убил. Александр Николаевич жив, цел и невредим… Где Виктор?..
– Виктора я сегодня переодел в штатское, снабдил заграничным паспортом и отправил за границу. Если он не наглупит, то он в безопасности и в надёжном месте… Все это, конечно, меняет дело, Мария Михайловна, – вставая, сказал Коржиков, – но моё предложение остаётся в силе. Я прошу вашей руки и скорой свадьбы.
– Вы знаете, что я люблю его, и только его, – глухо сказала Маруся.
– Знаю, – коротко сказал Коржиков.
– Я уже теперь люблю его ребёнка, – закрывая лицо руками, сказала Маруся.
– Понимаю и это, – скрипучим, не своим голосом проговорил Коржиков. Он тоже необычно был бледен.
– И всё-таки, Мария Михайловна, я умоляю вас венчаться со мною. Маруся отняла руки от лица и долгим пристальным взглядом посмотрела на Коржикова. Она тихо покачала головою и сказала еле внятно:
– Да кто вы такое? Я ничего не понимаю… Отказываюсь понять что-либо! Вы хотите воспользоваться моим положением… Вы… циник, или… или вы святой человек.
Коржиков стоял, опустив вниз глаза.
– Я прошу вашей руки, – настойчиво сказал он и сделал шаг к Марусе.
Она встала и отодвинулась от него в тёмный угол.
– Уйдите, – прошептала она. – Уйдите. Умоляю вас.
– Хорошо. Но я каждый день буду приходить к вам и требовать ответа.
– Я не могу быть вашей женой. Я не люблю вас. Фёдор Фёдорович, простите меня. Я очень уважаю вас. Я вас почитаю, как брата, но быть вашей женой я не могу.
– Я этого и не прошу. Я прошу вас только обвенчаться со мною…
– Уйдите, – прошептала Маруся.
– Хорошо, я уйду, – сказал глухим голосом Коржиков. – Я понимаю вас. Вы не можете мне дать ответа, не переговорив с корнетом Саблиным. Я вернусь к вам в субботу, и что бы ни было, я от своего предложения не отступлю.
– Уйдите, молю вас!
– Да понимаете ли вы, Мария Михайловна, как я вас любил и люблю! – прошептал Коржиков, резко повернулся и вышел.
Маруся с трудом дотащилась до своей постели, сбросила на пол шубку и шляпку и в беспамятстве упала на подушки.