Текст книги "Тихий гром. Книга четвертая"
Автор книги: Петр Смычагин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Согнали туда множество самого разного люда: русские, татары, башкиры, украинцы, белорусы и прочие национальности из местных жителей. Но встречались почему-то и сибиряки. В строю мелькали крестьянские картузы, башкирские шапки, кепки, войлочные шляпы. На плечах – у кого что: пиджаки, поддевки, азямы, армяки, шабуры. А на ногах – лапти, сапоги, башмаки самых разных фасонов и даже старые калоши.
От всей этой разномастности и разнокалиберности строевые занятия на песчаной площади возле бараков больше походили на многолюдные разноцветные троицкие базары. С новобранцами занимались либо рядовые солдаты-фронтовики, либо кое-где унтер-офицеры. В сторонке, на траве, табунилась офицерская братия. К новобранцам они не подходили, так что солдаты не знали нареченных им командиров.
Офицеры красовались в новеньких гимнастерках, новых ремнях. Повыше сгиба на рукавах у них пришиты маленькие погончики, заостренным концом вниз, потому чины, как и в старой армии, различались просто. Да и военные звания остались прежние, как при царе.
Первые недели прошли у новобранцев сносно: погода стояла теплая и кормили по-крестьянски, сытно. Лебедевские ребята попали в один взвод, а командовал ими тощий – кожа да кости, – больной бронхитом фронтовик. То и дело заходился он кашлем до посинения. Команды ему с трудом давались. Но спуску не давал и гонял ребятушек до седьмого пота.
Прежде чем отпустить взвод на обед, остановил он его, развернул к себе и сказал:
– Что же это, братцы, получается? Сколь вам долбить одно и то же? Ведь четвертую неделю занимаемся, а иные не то что ружейным приемам не обучились – маршировать не умеют, повороты путают! Хоть сено да солому привязывай. Куда же это годится! По цельному дню топчемся, а толку нет. Ночами, что ль, гонять вас еще?
– Вот тех и гоняй, какие не умеют! – выкрикнул Яшка Шлыков. – А нас-то за какой грех?
– После обеда, – продолжал солдат, – разделю взвод на три группы, и заниматься с ними будут Шлыков, Рослов и Кестер. Вы и верно что уж давно всем овладели, так научите других. А мне к доктору в околоток дойтить надоть. Разойдись!
– Гляди-ка ты, месяца не прослужили, а уж в командиры выбились, – зубоскалил дорогой Яшка. – Эдак мы и до генералов шутя дойдем.
– Дойдешь, – обиженно возразил Степка. – Дернуло тебя с языком-то! Вот и поворачивай теперь на сено да на солому.
Котелков им не дали. На сколоченных наскоро длинных столах под тесовым навесом стояли большие блюда, а лучше сказать, тазики эмалированные. Щи и каша подавались в этой посуде. Возле такого тазика садились десять человек – все отделение – и дружно работали ложками.
– Ну, зачастили опять, – возмутился Колька Кестер. – Из ложек вон льется. Куда же торопитесь, на пожар, что ли?
– Ты языком-то поменьше, а ложкой почаще, – посоветовал ему Степка, – оно и ровненько всем достанется, без обиды.
– Вот поедим, потом расскажу, чего сделать надо, чтоб ровненько-то было, – пообещал Яшка.
После обеда отошли ребята на полянку, полегли рядком и закурили.
– Ну, и чего ты сказать-то хотел? – вспомнил Степка, ткнув Яшку под бок.
– А-а… Это еще при Петре Великом будто бы кормили солдат так же вот, как нас теперь, из одной чашки. А люди-то ведь и в те времена разные были: кто смел, тот и два съел, а разини голодными оставались. Жаловаться стали. До царя те жалобы дошли. А где ж ему столь железа взять, чтоб каждому чашку либо котелок сделать… Мудрый он был, сказывают. И велел царь, чтобы каждый солдат сделал себе ложку с длинным черенком, чтоб та ложка от конца пальцев правой руки доставала до левого плеча. И весь черенок в колючках должен быть, чтоб держать его можно было только за самый конец. А как сделали они это, старые ложки отобрали у них да сожгли. Вот сели обедать солдаты, а ложки-то не попадают в рот да и только! Все мимо, за ухо достают. Ну, есть-то, конечно, хочется. Почерпнул один да подал в рот товарищу слева, а тот – своему товарищу слева! Так и пошло по кругу. С тех пор и жаловаться перестали – всем ровненько доставалось из общей чашки.
– Ну и загнул ты, Яшка! Молодец, – похвалил Колька Кестер, засмеявшись. – Ты подскажи-ка здешним начальникам такую идею. Сами они ни за что не догадаются.
– Э, нас на фронт скоро попрут. Стоит ли связываться с таким делом, – отшутился Яшка, пуская колечками дым изо рта.
– А на какой фронт? – ехидно спросил Степка.
– Пес их знает! Скажут, что ли, тебе? – Бросив окурок, Яшка перевернулся на спину и подложил руки под голову. – Там и с германцем все еще будто бы грызутся, а тут своих фронтов хоть отбавляй.
– Скорее всего, на красных погонят, – предположил Колька.
– То-то вот и есть, что, как скотину, попрут, – сжимая заскорузлые кулаки, сказал Степка. Он и доверял Кестеру, и вроде бы чуток опасался его. – А не лучше ли нам так же сделать, как тот сынок?
– Какой еще сынок? – насторожился Колька, чувствуя эту опасливость дружка.
– Да мужик один с сыном да с работником сено литовками косили. Ну вот, как время к обеду подходит, хозяин варить на стан отправляется. А молодые косят. Мяса хозяин клал в котел понемногу и, когда резал его на кусочки, немножко недорезал. Ну, сядут они обедать, сперва, понятно, щи хлебают, мясо-то не трогают. А потом, как вдарит хозяин ложкой по чашке – разрешение даст на мясо-то, – и сам первый подденет. А коли оно не разрезано, то все и потянется за его ложкой. Ребятушки только в рот ему поглядывают. Хозяин же еще приговаривает: «Ну, как вас бог связал, так пущай и развязывает!» – Степка даже показал для наглядности, как это делал хозяин. – Так вот покосили с недельку на одних щах ребятки. Ноги едва волокут, а мужичок, ничего, краснеет, лоснится от жира. Перед обедом работник и говорит сыну хозяйскому: «Ежели он и сегодня так сделает, проучу я его! Только ты не заступайся». – «Ладно», – сын отвечает… Ну, за обедом все так и вышло. Только потянул мясо хозяин – работник-то вскочил да и давай его тузить! «Сынок, сынок, – скулит из-под его хозяин, – чего ж ты глядишь-то? Отца ведь бьют!» – «Нет, батя, – сынок говорит, – как вас бог связал, так пущай и развязывает».
– Ну и хитер же ты, псина! – загоготал Яшка, хлопнув наотмашь друга по загривку. – Гляди-ка ты, куда ведь он удочку закинул, в самый омут! Как их бог связал, так пущай и развязывает! А мы, стало быть, в сторонку?
– Пока хоть в сторонку, – как давно решенное, утверждал Степка. – Неужели рука у тебя подымется против своих?
– Там и перебежим, коли против своих пошлют.
– Эх ты какой! Побежишь, а тебе – пуля в затылок.
– Степка-то дело говорит, – вступил в разговор и Колька, – да куда ж податься, скажите вы мне. Ведь в первую очередь дома искать станут. А мой живоглот и поиска ждать не будет – сам привезет обратно либо атаману доложит.
– А ты ему и скажи, как его бог связал с беляками, так пущай и развязывает, – зубоскалил Яшка. – Сам-то он дома сидит, а сынок – выручай!
– Вот об этом и думать нам надоть, где схорониться, – объявил Степка. – Головы-то для чего нам дадены, чтобы только шапки носить, что ли?
– Эй, командиры! – послышался издали хриплый голос взводного солдата. – Стройте людей на занятия!
– Ну, пошли, командиры, – лениво поднимаясь, позвал друзей Яшка.
Песок уже дымился под множеством ног на площади. Со всех сторон слышались команды: «На ру-ку!», «От кавалерии прикройсь!», «Коли́!», «Кру-гом!». Все это перемешивалось и походило на собачий лай.
Колька Кестер со своей группой новобранцев ходил туда и сюда, а между тем подавался в сторону Токаревки, где попросторнее было. Недалеко водил взвод человек в старенькой серой кепке, черной косоворотке под поясок. Чуть повыше среднего роста. Темно-русая борода с проседью – недлинная, но широкая, окладом. Что-то знакомое слышалось в басовитом голосе этого человека.
Сначала Колька определил ему лет около сорока, но вскоре понял, что лишку хватил. Моложе он намного… И тут его осенило: «Ба-атюшки! Да ведь это Василий Иванович, кажется, только с бородой и в кепке этой совсем изменился. А вдруг да не он?» Стал ждать, когда он даст передышку своим новобранцам, и подойти – будь что будет! Может, вклепался. Бывают похожие люди.
Дождавшись перекура и посадив своих солдат шагах в тридцати от взвода Василия Ивановича, Колька свернул цигарку и, не прикуривая, пошел к нему. А тот тоже, видать, наблюдал за юнцом, потому двинулся навстречу. Сошлись на середине.
– Прикурить у вас можно, Василий Иванович? – зашептал Колька, подходя.
– Не Василий Иванович я, а Егор Петрович, – тоже тихо ответил подошедший. – А лучше просто по фамилии – Иванов.
Колька было открыл рот, собираясь что-то сказать, но строгий собеседник перебил его:
– А лучше всего – не знаешь ты меня, никогда в глаза не видел. Ясно?
– Ясно… Да что же, не уберегли Поповы-то?
– К народу мне надо, понимаешь? Чего же за печкой-то сидеть! Двинулся я от них в сторону Полетаево, да в Николаевке вот нарвался на всеобщую мобилизацию. Но и тут работать можно пока… Все! Не знаешь ты меня.
Они разошлись, а у Кольки теперь появилось еще больше вопросов, чем до встречи, но спросить не у кого и посоветоваться не с кем. С друзьями о своем открытии тоже нельзя поговорить. А главное, никак он не мог сообразить, что к чему. Ведь только что в обед ребята о побеге поговаривать начали, а этот Иванов чуть ли не сам сюда пожаловал и говорит о какой-то работе тут. Какая же может быть работа, ежели человек скрывается от властей? И надо ли им убегать, коли такой человек зачем-то находится здесь?
Все разъяснили дальнейшие события.
5
Троицкий Меновой двор никогда не радовал горожан своим видом. Огороженный четырехаршинным деревянным заплотом, он стоял обособленно на взлобке, повернувшись к городу спиною, а воротами – в просторную курганистую степь. Когда-то проходил тут большой торговый караванный путь. Тянулись караваны из Средней Азии и даже из Индии.
В основном шла здесь оптовая торговля. Каждое лето денежный оборот составлял более четырех миллионов рублей. Ковры, яркие шелковые и другие восточные ткани, фрукты, пряности, табуны полудиких коней, стада откормленных баранов и многое другое переходило на Меновом дворе из рук в руки. Оборотистые купцы увивались тут постоянно, как осы возле гнезда в жаркую погоду.
С началом германской войны торговля на Меновом дворе заглохла, а его помещения приспособили для содержания пленных немцев, австрийцев, чехов, сербов, мадьяр. Иные богатые мужики брали отсюда пленных к себе на работу. С началом гражданской войны многие ушли в интернациональный батальон, другие так и остались по деревням, пережидая разгулявшуюся кровавую бурю.
С восемнадцатого июня Меновой двор был превращен в кровавый застенок. Сотни раненых и пленных красноармейцев заполнили двухэтажные голые нары в камерах до отказа. Люди спали друг на дружке. О какой-либо медицинской помощи раненым и речи не было. Тем более не приходилось говорить о том, чтобы помыться или сменить белье.
Мгновенно во множестве расплодилась вошь. И ко всему этому – постоянные допросы, пытки. Даже до отхожего места пройти было не безопасно: без всякой причины пленных били прикладами и шомполами. Вечерами заглядывали сюда ухари офицеры, желавшие поразвлечься кровавой игрой. Они уводили десятками пленных и расстреливали их в степи за Меновым двором.
В муках от незаживаемых ран умерли сотни красноармейцев. Из станиц, поселков, деревень сюда пригоняли новые партии арестованных, которых ожидала участь тех, кто освободил им место в этом кромешном аду. Но подобное истребление людей казалось недостаточным.
Товарищ прокурора и председатель Троицкой следственной комиссии Тельфонт, бывший прокурор Саратовской судебной палаты, дряхлый старик, тряся отвисшим бритым подбородком, постоянно внушал своим подчиненным:
– Эту мразь, этих подонков общества надо расстреливать тысячами и тысячами, если хотя бы с десяток из них окажутся виновными перед властью. И только это послужит ко благу возрождения матушки России.
Именно это стремление – убивать тысячами – привело к замыслу сформировать специальный поезд с пленными красноармейцами и отправить его на восток. Через несколько недель после восемнадцатого июня первый такой поезд был сформирован и отправлен в Сибирь. По дороге его спустили в Байкал. Это жуткое злодейство скрыть от народа не удалось. О нем узнали иностранные журналисты, а через них – во многих странах за рубежом. «Поездом смерти» назвали тот эшелон.
* * *
Роман Данин, тот самый Ромка, что, появившись на свет недоношенным, казалось, тогда уже был безнадежным, выжил и тогда и уцелел пока даже в аду Менового двора. Не сбылись его надежды попасть в лазарет со своей покалеченной ногой. Перевязывал ее все теми же тряпками от разорванной Яшкиной рубахи, выбирая куски почище, чтобы наложить на рану. И как ни удивительно, рана постепенно затягивалась.
Николаевский мужик, с которым в вокзале познакомились, так и отбился куда-то в сторону. Может, он опасался соседства с сынком красного трибунальца, может, вывели да расстреляли, как многих. Да и жив ли он – рана-то была огромная. Могли, конечно, и с «поездом смерти» отправить.
Роман оказался среди множества совершенно незнакомых людей. И он не старался знакомиться ни с кем. Люди постоянно менялись. Одни умирали, других уводили, и они не возвращались, а приводили новых, в крестьянской одежде, с мешками. Были среди них молодые и пожилые. И все это возилось вокруг в ожидании мучительной смерти. К тому же, вошь заедала и сводила с ума.
Большую часть своего горького существования Роман проводил в одном и том же углу на верхних нарах. Душно там было, жарко, зато безопаснее, чем в других местах. Не раз в камеру заходили охранники и настойчиво выкликали Романа Данина. Он молчал, затаившись в своем углу. И опасность проносилась мимо.
А однажды, уже в начале сентября, от входной двери послышался знакомый голос Родиона Совкова:
– Роман Викторович Данин!.. Роман Данин есть среди вас? Роман Данин! – повторял он, проходя возле нар и пытаясь заглянуть в лица лежащих арестантов. Но к нарам вплотную не приближался, боясь, видимо, прихватить насекомых.
Услышав этот страшный голос, Роман подтянул под себя, насколько возможно, замотанную в тряпки ногу, накрылся с головой шинелью и затих. А Родион, осмотрев арестантов на нижних нарах, насколько это было возможно в полутемном помещении, стал заглядывать на верхние. И было взялся уже за шинель Ромкину, чтобы сдернуть ее, но сопровождавший его охранник упредил:
– Не трожь этого, небось, тифозник. Ишь, в этакую жару зябнет.
Родион брезгливо отдернул руку и, просмотрев верхних, отошел к двери, размышляя вслух:
– Неужли он удрал с вокзала в ентот раз? Не шибко ранен, выходит, был.
– А може, его с тем поездом отправили? – предположил охранник.
– Едва ли, – возразил Родион, собираясь закурить. – Я ведь у самого Тельфонта все те списки просмотрел. Нету!
– Ну, пойдем еще поглядим в двух последних, – позвал охранник. – Може, там сыщешь свого шуряка.
Из множества мелких лавок в Меновом дворе было сотворено шестнадцать больших камер. Стало быть, сыщики проверили уже четырнадцать. Не зная Родиона и его дел, могло показаться, что ищет он родича с благими намерениями. Но Роман-то знал, что тут произошло, и буквально почувствовал прикосновение смерти. Обошла она его и на этот раз.
Ни о брате, ни об отце ничего не ведал он. И недавняя домашняя жизнь казалась теперь далекой-далекой, невозвратно утраченной и прекрасной. Будто шел-шел под солнечным небом по родной ковыльной степи и враз провалился в преисподнюю. Выхода отсюда нет и не предвидится.
Начали перепадать дожди, пока не очень холодные. Но ступать на мокрую землю пяткой, замотанной тряпьем, было неприятно. Да и бинт этот загрязнился до предела и истрепался вдрызг. Пришлось разодрать свою нательную рубаху, тоже замызганную до черноты. Выбрал куски почище, забинтовал ногу и попробовал надеть сапог. Не получилось.
С неделю назад поселился возле него парень. Ростом невелик, не больше Ромки, а сапожищи на нем большие. И по годам такой же зеленый. Видать, откуда-то из деревни пригнали беднягу. Целый час мучился Роман, не решаясь заговорить. Одичал он, замкнулся намертво и голоса своего давно не слышал. Но потом все-таки спросил:
– Тебе не велики ли сапоги-то, земляк?
– Великоваты изрядно, – ответил парень, садясь на нарах рядом с соседом, – да дома других не водилось и тут поколь не сулят.
– А ну-ка примерь вот мой, – подал ему Ромка сапог. – Может, подойдет? Я на больную ногу никак надеть не могу.
Скинул парень свой сапог и натянул Ромкин.
– Как тут и был сроду! – прищелкнул он языком. – Будешь меняться? Мои чуток побольше потоптаны, да и у твоего носок отшиблен.
– Давай! – обрадовался Ромка, стаскивая с ноги сапог. – В твои-то, может, обуюсь.
Поменялись. Пришлось еще половчее и тоньше намотать бинт, зато потом даже с носком наделся сапог на больную ногу. Два с половиной месяца не бывала она в сапоге. И не только простое удобство приободрило Романа – теперь он стал менее приметным среди своих собратьев. Хотя и в одном сапоге был он тут не единственным, но все же теперь и эта примета отпала.
Никто из мучеников Менового двора не мог знать свою судьбу не только на завтра, но и на ближайшие часы. Еще больше порадовался бы Роман обмену сапог, если бы знал, что готовит ему и многим узникам глухого застенка, куда за версту не подпускали ни родственников, ни знакомых, новый день. Не знал он и того, что еще в июле побывала в городе мать, но ничего узнать не смогла.
А вечером следующего дня, когда на город опустились черные осенние потемки с ленивым мелким дождем, вошел подпоручик с папкой в сопровождении охранника и объявил:
– Сейчас я буду выкликать фамилии. Всем названным с вещами становиться вот сюда, в проход. – Он развернул папку и, не отходя от двери, начал громко читать: – Богданов Иван, Гладков Федор, Галимов Ахмет, Деревянкин Кузьма… Косачев Ефим… Ковальский Яков…
Словно подстегнутый бичом, вскочил Ромка, захватив шинель и котомку. К новой фамилии он уже давно приучил себя в мыслях. Когда раненых привезли с вокзала на Меновой двор и впервые переписывали, назвался он Ковальским. В узком проходе теснилось уже человек сорок, поднятых с нар. А подпоручик продолжал читать. Потом он захлопнул папку и приказал охраннику:
– Считай на выходе! Должно быть шестьдесят два человека. – И крикнул арестантам: – Выходи все во двор! Не толкаться!
Считая выходящих, охранник толкал каждого прикладом в спину. Иные падали от удара. Получил свою порцию и Ромка, едва устояв на здоровой ноге. В темноте двора выстраивалась по четыре в ряд огромная колонна. Наверно, целый час еще гнулись под дождем, пока выстроилась колонна, и снова пересчитали всех. Потом ворота растворились, и масса людей, поворачивая к городу, попала почти в сплошную ограду охранников.
Чтобы не попадать им под руку, Роман с самого начала встал в середину ряда. На крайних то и дело кричали конвойные, лупили прикладами. Через полчаса, миновав мост через Уй, по Набережной улице и Харинскому переулку, мимо маслобойни Русяева, направились к мосту через Увельку. И всем стало ясно, что гонят их на вокзал. А по рядам понесся тревожный шепоток:
– Во второй поезд смерти попадаем, братцы.
6
Перед самым началом октября зарядило ненастье на целую неделю. Кончилось и солдатское благодушие. В продувных тесовых бараках постоянно гулял промозглый, холодный ветер. Ночью на голых нарах не было спасенья. Кое-кто загодя травы нарвал или сенца добыл, а то и циновку приглядел – под бок бросить. Но и это не помогало в холодной сырости.
Беда не приходит одна. Вскоре услышали, что в девятой роте сыпняк объявился, тиф. А хуже того, сообщили, что на завтра назначено принятие присяги. И к вечеру перед каждым бараком из коробов свалили по доброму вороху суконных солдатских погон, приказав пришить их к одежде. Как растревоженные ульи, дружно загудели бараки.
– Эт что же, совсем уж за дурачков нас почитают!
– Обмундирование не дают, а погоны надевать заставляют.
– До святок еще далеко, а из нас ряженых делают.
– Не пришивать, братцы!
– Ни один из нас не наденет погоны!
– Наши отцы и братья воевали против их, а нам опять их навешивают!
– Не наденем, и все тут!
– Ахмед, давай пристроим погоны тебе на бешмет! Ух, как Дутов будешь, важный!
Тесовые стенки бараков ничуть не приглушали того, что за ними делалось. А делалось всюду одно и то же. Во всем полку не нашлось ни одного человека, кто бы пришил погоны, выполняя приказ начальства.
Утром дождя не было, но небо хмурилось низкими тучами и дул холодный, пронизывающий ветер. Весь полк был построен возле бараков. Человек тридцать офицеров толпились в отдалении. Новенькие шинели застегнуты на них на все пуговицы. А самое главное, увидели новобранцы, что погоны у них за ночь с рукава перескочили на плечо и размером увеличились. Такие же стали, как при царе, и на том же месте.
От толпы офицеров отделились высокий, стройный капитан и маленький, черненький, как жучок, поручик. Приблизившись к строю, капитан громко спросил:
– Почему не соблюдена форма?
– А вы нам ее дали, форму-то! – выкрикнул кто-то из строя.
– Вам выданы погоны и приказано пришить их на имеющуюся одежду.
– Вы издеваетесь над нами! Потешный маскарад устроить хотите!
– Пущай они себе пришивают их все!
– Братцы! – послышался из рядов пронзительный, звенящий голос. – Перед нами – золотопогонники! Мы с кровью от них избавлялись, а они, вот они, снова! Долой погоны!!
Смешав строй, надвинулись новобранцы на двух офицеров. Те не отступили. Вперед выскочил Антон Русаков и, крикнув: «Поручик Лобов и теперь по царской власти тоскует!» – рванул с него новенькие погоны.
Новобранцы хлынули на них, сорвали погоны и с капитана, и он, согнувшись чуть не до земли, нырнул в еще редкую с этой стороны толпу, прошил ее навылет и бросился к группе офицеров.
А Лобов, сделавшись коленкоровым, несколько секунд таращил черные глаза на Антона и, ощерив мелкие зубки и дернувшись рукой к кобуре, взвизгнул:
– Петренко! Ты все еще жив, мразь вонючая! – И, ткнув револьвером Антону в грудь, выстрелил.
Поручик Лобов успел еще двоих уложить в упор, когда на него посыпались удары деревянными винтовками. У кого-то под рукой оказался красный каленый кирпич. И этот кирпич размозжил маленькую голову озверевшему поручику.
– Р-разойдись!!!
– Расходись! – кричали офицеры, стреляя вверх. – Разойдись по казармам!
Полк, представлявший уже бесформенную, орущую толпу, хлынул в бараки. И через минуту на истоптанной песчаной земле опустевшей площади остались лишь четыре трупа. За тонкими стенками бараков продолжал клокотать солдатский гнев. И было очевидно, что нескоро стихнет эта разбушевавшаяся стихия. Многие командиры понимали, что такой полк более опасен, чем полезен.
Отказавшись временно от церемонии принятия присяги, на следующее утро начальство решило продолжить занятия. Но ни один офицер не отважился переступить порог солдатского жилища. Так и стояли они обособленной кучкой на отшибе. Младшие командиры покрикивали на солдат, сгоняя их с нар. Но солдаты, поднявшись, выходили в одну дверь и тут же заходили в другую и опять ложились на нары.
Часа три длилась эта игра, но ни одна рота не вышла на занятия. Отступились младшие командиры. Исчезли и офицеры с глаз долой. Никакого следствия по поводу четырех смертей не начиналось. Об этом даже не упоминали начальники, будто ничего и не было. О том, кто убил трех солдат, знали все, а найти конкретного вершителя возмездия, видимо, не смог бы и самый дотошный следователь.
Давно уж не выглядывало солнышко, и следующее утро было таким же хмурым, как и предыдущие. Постоянно мерзнувшие солдаты, одетые кто во что, являли жалкое зрелище. И вся эта масса походила на что угодно, только не на войско. Взводный наставник лебедевских ребят, страдая бронхитом, первый из роты заболел тифом и в то же утро скончался возле околотка.
Часам к одиннадцати по ротам, пошли какие-то незнакомые фельдфебели и стали уговаривать солдат построиться перед казармами, потому как приедет сам командир полка и будет говорить речь. Строиться велено было без котомок и без деревянных ружей. Более часа ушло на это построение. Но многие так и не вышли из бараков.. Привезенные погоны все еще валялись кучами, по ним ходили.
Командир полка подкатил в пролетке, запряженной парой серых коней. Следом, в отдельной коляске, подъехала игуменья, настоятельница женского монастыря. Старый, седой как лунь полковник, сутулясь, поднялся в пролетке на ноги и хриплым, срывающимся голосом заговорил:
– Братцы! Почему же вы не выполняете моих приказов? Ведь родина призвала вас, чтобы вы защитили ее, а вы не подчиняетесь приказу, не пришиваете погоны, не ходите на занятия. Ведь это позор русскому воинству!
– Сперва обмундируйте, потом и про погоны поговорим! – перебил его голос из рядов.
– Нет! – загорячился полковник. – Вы сперва присягу примите, а потом мы вас обмундируем и оружие выдадим…
– Не для того мы за власть кровь проливали, чтобы из нас посмешище делали! – снова перебил его кто-то из строя.
– Братцы! Братцы! Да ведь власть-то еще не до конца завоевана. Завоевать ее надо окончательно. Надо уничтожить везде этих красных петухов…
Договорить ему не дали. После этих слов полк взвыл единым духом. Шеренги грозно двинулись вперед. А полковник, хлопнув трясущейся рукой кучера по плечу, мешком плюхнулся на сиденье и покатил прочь. Игуменья последовала за ним, отмахиваясь большим серебряным крестом, как от нечистой силы. Она хотела подняться на ноги, да не вышло у нее это на ходу. Так и удалилась.
Робко проглянуло неяркое осеннее солнышко, и солдаты, смешав строй, не спешили расходиться по баракам. Они уж и так отлежали бока на голых досках. Закуривали, кружились толпами, обсуждая речь полковника.
– Вот он, старый пес, призналси! – пыхая цигаркой, возмущался новобранец в рваном армяке. – Стало быть, не на германца пошлют нас, а на красных погонют.
– А ты думал, они тебя за здорово живешь на свое иждивение взяли?
– Хозяин барашка хорошо кормит зачем? – вступил в разговор татарин в подпоясанном бешмете. – Чтобы зарезать. Нас – тоже зарезать.
– Пущай нам только деревянные винтовки обменяют на настоящие, мы и без обмундирования пойдем, – объявил Яшка Шлыков. – А уж куда мы их повернем, команды у полковника ждать не станем…
– Казаки! Казаки! – послышались тревожные выкрики.
Со стороны тюрьмы донеслась песня:
Развеселый был подрядчик…
Не сказать ли вам рассказ?
Был он послан за получкой,
За получкой прошлый раз.
Сотня казаков двигалась шагом. Шуточная песня бодрила и настраивала коней. Казаки размахивали нагайками в такт песне, кто-то еще подсвистывал. Впереди ехал белокурый молодой сотник на рыжем белоногом коне. Новобранцы, не ожидая от этой встречи ничего хорошего, стали подбирать с земли кто камень, кто обломок кирпича. Приблизившись к толпе и почти наехав конем на передних, сотник весело спросил, крутанув пшеничный ус:
– В чем дело, братцы? Почему вы не подчиняетесь начальству?
– Да чему ж подчиняться-то, коли комедьянтов из нас прилаживаются сделать!
– Как это – комедьянтов? – спросил сотник.
– А так! – ответил другой новобранец. – Вы вот в шинелях и при оружии на солдат похожи, на казаков, а мы – на пастухов. Обмундирования не дают, а погоны велят пришивать вот на эти ремки. Не насмешка ли это?!
Толпа загудела на разные голоса. А сотник, почесав пятерней затылок, объявил:
– Ваши требования справедливы. – И скомандовал своим: – Кругом, вольт!
Сотня развернулась и отбыла по той же дороге.
Надеясь, видимо, на то, что казаки навели порядок в полку, на своем обычном месте появились офицеры. Но ни один из них не сунулся к мятежному войску. А через четверть часа подошла пулеметная команда.
Видно было, что полковые офицеры настаивали развернуть пулеметы фронтом на безоружную толпу, но начальник команды, чернобородый немолодой прапорщик, не выполнил их требования. Оставив свою команду в походном строю, он приблизился к бунтовщикам, и произошел тот же разговор, что и с казачьим сотником. Прапорщик вернулся к своей команде.
– Разворачивай пулеметы! – орали офицеры на прапорщика. – Стреляй эту серую мразь!!
Но, видимо, не поднялась рука у этого человека на толпу безоружных людей. Даже представить жутко, что тут могли наделать пулеметы. И эта команда ушла с миром.
7
До одури надоели голые нары в бараках, но здесь все же было затишье от ветра и дождь не мочил. Осень все больше хмурилась и угнетала бесконечными холодными ветрами.
Вместо умершего во взвод к лебедевским ребятам назначили нового командира, тоже бывшего солдата. Этот был хрященосый, костистый, большой и нравом веселый. Звали его Костик. Не то фамилия такая была, не то имя. Никто не допытывался.
Валяясь на нарах вместе со всеми, Костик рассказывал гортанным голосом:
– Я ж с Белоруссии, братцы, с Гомельщины. Два года по фронтам да по лазаретам мотаюсь и не знаю, што там у нас творится. Должно быть, не лучше, чем тут.
– А сюда-то как ты попал? – спросил Колька Кестер.
– Да в лазарете лежал в Самаре, а как чуток поправился, в Челябинск отправили. А тут – вот они, чехи. Ну и смобилизовали меня, хотя и рана еще не совсем зажила. Здесь уже повязку скинул.
– Стало быть, генералам служить прикатил, – вроде бы с укором выговорил ему Яшка.
– Так вы же вот служите все. Вот и я служу. Я в Красной гвардии был, там и ранен. А генералов я двух видел в Гомеле весной семнадцатого, на базаре. Один толстый, как бочка. А другой длинный да тощий, как та журавлина. Подходит он до одного дедочка, спрашивает: «Почем нынче в Гомеле скотина?» А дедок хитренько прищурил глаз да и отвечает: «Это, – говорит, – смотря по тому, какая скотина, ваше превосходительство. Ежели справная скотина, как вон тот господин генерал, то дорого. А ежели такая тощая, как вы, скотина, то и трех копеек никто не даст».
Загоготали ребята, еще стали рассказывать подобные же сказочки. А Степке Рослову и смеяться не хотелось, и слушалось плохо – морозило его, гнуло, корежило. Будто бы крошеный ледок пересыпался под рубахой, все мышцы до боли стягивало, и зубы ныть начали. Лицо сделалось бледно-желтым, а глаза – красные. Пригляделся к нему Яшка и посоветовал:
– Шел бы ты в околоток, Степа. Творится с тобой чегой-то неладное.
– Я бы и сам пошел, да поздно уж сегодня, – отвечал Степка, постукивая зубами.
Так и в ночь пустился парень с этой зубодробиловкой. А утром, сразу после завтрака, собрался было Степка в околоток, да заявились в роту казачьи урядники и стали выкликать по списку солдат, называя, в какую роту они переводятся. Костик и Степка из первой роты угодили в пятую, а Яшка Шлыков и Колька Кестер – в седьмую. Оказывается, все роты пересортировали, перемешали, разбив не только роты, но и взводы и отделения.