Текст книги "Возникший волею Петра. История Санкт-Петербурга с древних времен до середины XVIII века"
Автор книги: Петр Кошель
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 41 страниц)
Допрашивали Данилу Свешникова, родственника князя А. Т. Долгорукова.
Петр II намеревался жениться на дочери князя Екатерине Алексеевне и вдруг узнал, что за ней ухаживает гвардии сержант Данила Свешников. Нашлись услужливые люди, донесшие, что Свешников подготавливает в гвардии бунт, чего на самом деле не было.
Ко времени пытки оговоренного в крепостном застенке, кроме судей и секретаря, собрались высшие гражданские чины: дело чрезвычайной важности.
Ввели Свешникова. На нем еще был гвардейский мундир. Бледный, он испуганно озирался. Помощники палача умелыми руками быстро раздели его донага и подвели к дыбе.
Допрос начался.
Закрутив Свешникову руки за спину и в хомут, палач дал знак. Его помощники натянули веревку, хрустнули кости, и застенок огласился нечеловеческим криком. Судьи задавали вопросы, но пытаемый от страшной боли не мог отвечать. Его спустили на землю, вправили вывихнутые в плечах руки и спросили, с кем он вел уговор против его царского величества. Что заговор существовал, считалось установленным. Свешников, только теперь узнавший, в чем его обвиняют, стал клясться, что ни о каком заговоре не знает, а потому не может назвать и соучастников. Его вторично подняли на дыбу, но на этот раз последовал приказ «встряхнуть».
Князь Шаховской, не раз присутствовавший на рядовых пытках, пишет, что страшнее такого «встряхивания» трудно себе что-либо представить: веревку слегка отпустили, затем сразу натянули, и раздался хруст костей, переломленных в локтях. Свешников уже не кричал, а только бессмысленно мычал. Его спустили на землю, вправили плечевые суставы сломанных рук и снова начали допрашивать. Но он не держался на ногах и едва ли понимал вопросы.
– Железо! – скомандовал старший судья.
Сержанта прикрутили ремнями к длинной скамье, палач взял клещи, достал из печи небольшой железный брусок, раскаленный докрасна, и стал им медленно водить по подошвам пытаемого. В застенке запахло жареным мясом.
Судьи опять задали вопрос и опять не получили ответа. Палач достал другой брусок и стал прижигать Свешникову грудь и живот.
Свешников впал в беспамятство. Его несколько раз обливали водой. Он очнулся, но не совсем понимал, что с ним делается, глядел мутными глазами перед собой. Сам палач был смущен и вопросительно поглядывал на судей. Было ясно, что при таком состоянии обвиняемого продолжать допрос бесполезно. Но судьи так не думали. Пытка продолжалась. Свешникову вбивали гвозди под ногти, капали на спину кипящей смолой, наконец железными тисками по очереди раздробили пальцы на обеих ногах – он молчал. Наконец сам Толстой заявил, что на этот раз достаточно. Свешникова подняли и только тут увидели, что он уже умер.
Такая поспешность Тайной канцелярии, однако, не понравилась Петру II. Выслушав доклад, он нахмурился, резко сказал: «Дураки!» и повернулся спиной.
Казнь Данилы Свешникова не принесла Петру II никакой пользы: государь скончался, не успев обвенчаться с княжной Долгоруковой.
Он умер в январе 1730 г., а через пять месяцев князь Алексей Долгоруков со всей семьей, в том числе и с нареченной невестой покойного государя, отправился в ссылку, в Сибирь.
На российский престол придворными чинами была избрана Анна Иоанновна, племянница Петра Великого.
Новая императрица всегда относилась враждебно к Петру Алексеевичу и поспешила окружить себя людьми, до тех пор бывшими в опале или, по крайней мере, не одобрявшими поступков покойного.
Трон окружили новые люди, и это, между прочим, сказалось и на сыске.
Анна Иоанновна до вступления на престол была герцогиней Курляндской. Естественно, что она пригласила к петербургскому двору многих курляндцев, сумевших заслужить ее расположение в Митаве. Среди этих людей первое место занимал Бирон, произведенный новой императрицей в герцоги. Бирон пользовался почти неограниченной властью. Чуждый всему русскому, даже плохо говоривший по-русски, он не доверял петербургской Тайной канцелярии и устроил свою, курляндскую, где допрашивались и пытались все заподозренные в неблагожелательстве к нему, Бирону, и другим курляндцам. Императрица оставалась совершенно в стороне. Она вела рассеянную веселую жизнь и только подписывала то, что ей подсовывал Бирон.
Однако, несмотря на такое положение вещей, Тайная канцелярия не бездействовала. За отсутствием сколько-нибудь серьезных дел она занялась мелочами, нередко, как и при Петре I, доходившими до драматических курьезов.
В 1738 г., т. е. через 13 лет после кончины Петра I, кронштадтский писарь Кузьма Бунин представил Тайной канцелярии обстоятельный донос, в котором сообщал, что вдова квартирмейстера матросов Маремьяна Полозова распускает зловредные слухи, будто покойный государь Петр Алексеевич был не русский, а немец, а потому на Руси правят немцы.
В действительности же произошло следующее: жена Бунина родила дочь. При родах ей помогала Маремьяна Полозова. Как-то ночью у постели роженицы разговорились о Петре I. Старушка, кстати, и передала сплетню, слышанную ею десятка три лет назад.
– Говорили, – шамкала Маремьяна, – как царица Наталья Кирилловна родила дочку, так в то время сыскали в немецкой слободе младенца мужеска пола и сказали царю Алексею Михайловичу, что двойня родилась. А тот подлинный немецкий младенец и был государь Петр Алексеевич.
Бунин насторожился. Он поднес бабке стакан вина и попросил продолжать. Маремьяна, не подозревая ничего, охотно заговорила снова:
– И то верно, что покойный государь куда как больше жаловал немцев. А еще довелось мне о том же слышать у города Архангельского, от немчина Матиса. И говорил тот немчин, что-де государь Петр Алексеевич природы не русской. А слышала я все это так-то: муж мой, покойник, был на службе в Архангельском, и я с ним там житие имела. И хаживала я для работы к тому самому Матису, а у него завсегда иноземцы толклись, по-своему калякали. Иные и по-нашему, по-русски, говаривали и, бывало, все надо мною издеваются: Дурак-де русак! Не ваш государь, а наш, и русским до него дела нет никакого».
Для Бунина этого было вполне достаточно. Он знал, что Тайная канцелярия охотно принимает доносы и даже платит по ним, но не рассчитал только, что в то время на верхней ступени власти стояли немцы во главе с Бироном и что его донос, таким образом, близко касался этой власти.
В Тайную канцелярию немедленно доставили бабку Полозову, а вместе с ней и доносчика Бунина.
Началось следствие. Несчастную старуху три раза вздергивали на дыбу, пытали огнем; она созналась во всех своих словах, приведенных Буниным в доносе, но больше ничего не могла показать, поскольку ничего не знала. Было указано «еще разыскивать и пытать ее накрепко», но выполнить этот приказ оказалось невозможным: сами судьи определили, что «токмо ею не разыскивано за ея болезнью; и ныне ее не разыскивать же, понеже она весьма от старости в здоровье слаба».
Можно представить, в каком состоянии была старуха, если даже Тайная канцелярия отказалась пытать ее.
Бунин счастливо спасся от пытки. Для этого он воспользовался уловкой, бывшей тогда в большом ходу. Он попросил прислать священника для исповеди. Такие просьбы среди ожидавших пытки не были редкостью, и к Бунину явился священник. Хитрый писарь отлично знал, что каждое слово, произнесенное им на исповеди, будет непременно передано судьям, и «покаялся», что «доносил на Маремьяну без всякой страсти и злобы, прямою христианскою совестью» и что все написанное им – святая истина.
За Бунина, кроме того, просил один из вице-адмиралов, у которого он исполнял обязанности секретаря, и судьи махнули на него рукой. Доносчик отделался двухмесячным тюремным заключением и страхом пытки. Кроме того, ему ничего не заплатили за донос, потому что Маремьяна ни в чем не повинилась.
Еле живую старуху, искалеченную пыткой, сослали в Пустозерск – в ста верстах от Ледовитого океана. При этом было постановлено, что «пропитание ей иметь от своих трудов, как возможет».
Это было одно из редких дел Тайной канцелярии, кончившихся трагически в царствование Анны Иоанновны. Обычно в то время пустяковые, большей частью «пьяные» дела, носили почти водевильный характер.
В канцелярию петербургского обер-полицмейстера была доставлена солдатская жена Ирина Иванова.
Полицейский сотник, доставивший ее, рапортовал по начальству:
«Вчерашнего числа вечером был я на петербургской стороне, в Мокрушиной слободе, и проходил вместе с десятским, для того чтобы за порядком наблюдение иметь. Проходя мимо дома солдатки Ирины, услыхали мы крик великий. Вошли во двор и стали тот крик запрещать. Из избы выбежали два бурлака и стали нас бить, а там выбежала самая солдатка и стала зазорно поносить начальство, и о его светлости негоже кричала. Того ради мы ее и взяли, а бурлаков отправили на съезжую».
Ирина самым решительным образом опровергала все показания.
– Неправда, ой, неправда! – голосила она. – Был у меня и крик, и шум великий, а чего ради? Того, что пришли на двор сотник с десятским и вошли в избу. И стал мне сотник говорить непристойные слова к блуду, и я стала его гнать со двора вон. В ту пору вошли в избу два брата моих, родной и двоюродный, и столкали сотского и десятского на улицу. А те начали кричать, собрали народу немало, взяли меня и братьев под караул и повели на съезжую. Ведучи на съезжую, зачал сотский бить меня смертным боем, а я, не стерпев того бою, облаяла сотского. Он совсем осерчал, братьев отправил на съезжую, а меня сюда представил.
Полицмейстеру совсем не хотелось путаться в дело, где, хотя и косвенно, замешано имя всесильного Бирона, и он отправил солдатку с сотским в Тайную канцелярию.
Там сразу поняли, в чем дело, и начали допрос с полицейского. Однако его даже не пришлось пытать. Когда привели в застенок и он увидел одетых в красные рубахи палачей, орудия пыток, потемневшие от крови, им овладел ужас. Сотник упал на колени и повинился, что оклеветал солдатку.
Судьи, в свою очередь, не хотели из-за пустяков препираться с полицией и отпустили сотника, приказав лишь слегка «постегать».
Солдатке Ирине пришлось пережить несколько более тяжелых минут. Ее привели в застенок, раздели, вправили руки в хомут и несколько раз потянули за веревку, но настолько слабо, что ноги женщины даже не отделились от земли. Затем был проведен формальный допрос, исход которого после признания полицейского, был разумеется, предрешен. Наконец, солдатке «для памяти» дали несколько слабых ударов кнутом и отпустили с миром.
У столяра Адмиралтейства Никифора Муравьева было дело в Коммерц-коллегии, тянувшееся уже четыре года.
Заключалось оно в том, что подал столяр челобитную на англичанина, купеческого сына Пеля Эвенса, обвиняя его в «бое и бесчестии» и прося удовлетворения себе «по указам».
«Бой и бесчестье» эти произошли, конечно, от того, что Никифор, нанявшись работать у англичанина, часто загуливал, ревностно справлял все праздники, установил еще и свой собственный праздник – «узенькое воскресенье», т. е. понедельник, и тем крайне досаждал своему хозяину, у которого работа стояла.
И вот в одно прекрасное «узенькое воскресенье» Пель Эвенс, раздосадованный пьянством Никифора, расправился с ним по-своему: надавал добрых тумаков.
Обиженный столяр задумал отомстить англичанину судом и подал на него челобитную в Коммерц-коллегию, но решения своего дела ему пришлось ждать долго.
«Жившие мздою» чиновники не очень-то торопились, может быть, и потому, что купеческий сын Пель Эвенс частенько наведывался по своим делам в Коммерц-коллегию и успел уже задобрить их, а голый столяр не представлял для чиновников никакого интереса.
Так или иначе, но Никифор ходил год, другой, третий и, наконец, четвертый справляться в коллегию о деле, а оно все лежало под сукном. Столяр все не терял надежды на возмещение обиды и надоедал коллежским чиновникам своими визитами, а они только твердили, что «жди мол, решение учинят, когда дело рассмотрится».
И долго бы пришлось ходить Муравьеву таким образом, если бы не случилось неожиданного происшествия, которое его самого вовлекло в беду и заставило забыть об англичанине.
Уже на четвертый год своего мытарства пришел однажды Муравьев в коллегию и толокся с прочими в сенях, ожидая выхода какого-нибудь чиновника.
Вышел асессор Рудаковский. Муравьев подошел к нему с обычным вопросом.
– Ты зачем?.. Ах да, по делу с Эвенсом... Ну что ты, брат, шатаешься, брось ты это дело и ступай, помирись лучше с хозяином, право.
– Нет-с, никак невозможно. Что же, я четвертый год суда жду, а тут помириться!
– Ну, мне некогда с тобой разговаривать, не до тебя, – и чиновник скрылся.
Столяр остался в раздумье, уж не оставить ли все это? Удовлетворения не получишь, коли сам не заплатишь, а где же тягаться с купцом?.. Дай-ка попытаюсь еще припугнуть жалобой!..
И снова ждет Муравьев чиновника, который через некоторое время появляется.
– Ваше благородие! Я все-таки буду вас просить об этом деле...
– Ах, отстань ты, поди прочь, не до тебя...
– Ну коли так, то я к Анне Ивановне пойду с челобитной, она рассудит!
Чиновник остановился и строго воззрился на Муравьева:
– Кто такая Анна Ивановна?
– Самодержица...
Как же ты смеешь так предерзостно говорить о высокой персоне императрицы? Какая она тебе «Анна Ивановна», родная, что ли, знакомая? Да знаешь ли ты, что тебе за это будет?!
Чиновник рад был случаю придраться и наступал на столяра с угрожающими жестами. Никифор струсил:
– Так что же вы мое дело тянете? Ведь четыре года лежит! Аль вам получить с меня нечего, так и суда мне нет?
– А, так вот ты еще как! Хорошо! Слышали, как он предерзостно отзывался об Ее Величестве: я, говорит, к Анне Ивановне пойду!
Присутствующие замялись.
– Я тебя упеку! – разорался Рудаковский.
– Конечно, конечно, надо его проучить, мужика, – подхватил другой чиновник – Идите вы сейчас в Сенат и доложите Андрею Ивановичу Ушакову, он его проймет!
– Иду, иду, сейчас же! Я этого дела так не оставлю!
– Да что вы, господа, все на меня? Рады обговорить-то!..
– Не отговаривайся, все слышали твои речи!
Смущенный столяр хотел уйти, но его удержали.
– Нет, ты постой, куда улизнуть хочешь?! Вот я тебя с солдатами под караул отправлю! – кричал Рудаковский, и действительно, несчастного Муравьева отправили в Сенат.
На другой день столяр предстал в походной Тайной канцелярии пред очи Ушакова и, разумеется, заперся в говорении неприличных слов:
– Чиновник со злобы доносит, потому как они мое дело с англичанином четыре года тянут, а я помириться не могу и взяток не даю.
– Так что же ты говорил?
– Говорил, как надлежит высокой чести: ее величеству, государыне Анне Ивановне, а не просто – Анне Ивановне... Рудаковский со злобы оговаривает.
– Позвать сюда асессора Рудаковского!
– Как он говорил об императрице?
– Весьма оскорбительно для высокой чести самодержицы – именовал ее, как простую знакомую, Анной Ивановной, без титула, подобающего ее персоне. Говорил мне в глаза и слышали его другие люди, коих могу свидетелями поставить.
– Ну! – обратился Ушаков к Никифору. – Признавайся лучше прямо, винись, не то огнем жечь буду!
Со злобы!.. Потому как...
– А, не признаешься! Поднимите его на дыбу!
– Винюсь, винюсь, ваше превосходительство! В забвении был, с досады, может, что и не так сказал, как надобно! Дело мое не решают, ну я и хотел постращать именем ее величества государыни, чтоб дело-то решили...
– Ну так чтобы ты никогда не забывал подобающей императорской персоне чести и уважения, мы тебя плетями спрыснем, – решил Ушаков.
Не искал с тех пор больше столяр Муравьев справедливости в судах.
* * *
Императрица Анна Иоанновна, скончавшаяся в октябре 1740 г., назначила своим наследником Иоанна сына Антона-Ульриха, герцога Брауншвейгского, и Анны Леопольдовны, внучки царя Ивана (брата Петра I).
Ко дню кончины императрицы Иоанну Антоновичу едва исполнилось два месяца, а потому за его малолетством по воле Анны Иоанновны был назначен регент. Им стал Бирон. Так что в управлении страной ничего не изменилось, и Тайная канцелярия могла свободно продолжать заниматься делами о болтливых старушках и энергичных солдатках. Но уже через месяц совершился дворцовый переворот, встряхнувший всю Россию. Бирона, сумевшего заслужить ненависть русских, свергнул фельдмаршал Б. Х. Миних, прославившийся победами над турками. Официальной регентшей была объявлена Анна Леопольдовна. Хотя Миних был тоже из немцев, от него все же ждали, что он разгонит курляндцев, плотной толпой заслонивших императорский трон от народа. И в первое время эти надежды как будто начали сбываться.
Миних Бурхард Христофор (1683 1767) – фельдмаршал. По происхождению немец. Командовал русской армией в войне с Турцией 1735-1739 гг., известен жестоким обращением с солдатами. Один из типичных иностранных политиканов, игравших активную роль в правящей верхушке России XVIII в.
С начала 1741 г. застенки Тайной канцелярии наполнились невиданными до сих пор колодниками, почти не говорившими по-русски. Это были курляндцы, ставленники Бирона, обвиняемые во всевозможных преступлениях, начиная от простых краж и кончая государственной изменой. Для допроса этой толпы иноземцев пришлось даже приглашать особых переводчиков, которых во избежание разглашения застеночных тайн держали в одиночном заключении.
Одним из первых допрашивался двоюродный брат герцога Бирона, носивший высокий чин капитана Преображенского полка. Ему было предъявлено крайне серьезное обвинение: по сведениям Миниха, он готовил переворот в пользу брата, предполагалось, что он хотел, отравив Иоанна Антоновича, обвинить в его смерти Анну Леопольдовну, заточить ее в монастырь и, опираясь на войска, провозгласить российским императором герцога Бирона. Обвинение это, конечно, было вздорное, потому что русские войска не поднялись бы на защиту захватных прав курляндца, но Миниху нужно было создать что-нибудь крупное, чтобы оправдать им самим произведенный переворот.
Когда капитан Бирон вошел в застенок, судьи невольно переглянулись. За десятки лет там не появлялся такой преступник. Бирон, рослый красавец, одетый в преображенский мундир, переступил порог с высоко поднятой головой. Сопровождавшие его два конвойных солдата были смущены и, видимо, чувствовали себя неловко. Капитан остановился у порога, прищуренными глазами посмотрел на судей и хорошо знакомых ему военных, жавшихся к стене, и презрительно сказал:
– Хороший компаний! – и твердыми шагами направился к палачу.
Пока Бирона раздевали, в застенке царило томительное молчание. Первым очнулся Ушаков, старший из судей. Он наклонился к своим товарищам и довольно громко сказал:
– Помните, приказано костей не ломать, на руках и лице знаков не оставлять. А об остальном мы постараемся.
И, действительно, постарались.
Раздетого Бирона прикрутили к широкой доске и стали пытать особым утонченным способом. У него медленно, методично и с полным знанием дела вырезали из кожи маленькие квадраты, отдирали кожу, а рану присыпали солью. Сначала эту операцию произвели у него на груди, потом на боках, в паху...
Судьи предлагали вопросы, палачи старательно делали свое дело, но Бирон молчал. Только лицо его, то сине-багровое, то мертвенно-бледное, да скрип зубов говорили о нечеловеческих муках, которые ему приходилось переносить.
Видя, что «шашечки» не помогают, Ушаков распорядился «посмолить». Палачи достали из печи небольшие чугуны с кипящей смолой и стали каплями лить ее на обнаженное от кожи мясо. Когда на кровавую рану упала первая капля, Бирон дико вскрикнул, рванулся, широко раскрыл глаза, потом снова затих. Шипя на живом мясе, падала капля за каплей, далеко во все стороны брызгала кровь, но пытаемый не шевелился. Он был в беспамятстве.
После краткого совещания судьи решили продолжать допрос. Бирона несколько раз облили холодной водой, привели в чувство и стали допрашивать без новой пытки. Первый вопрос остался без ответа. Когда судья повторил его, Бирон с огромным трудом повернул голову и плюнул в сторону судей. Возмущенные, они велели продолжить пытку.
Три раза терял Бирон сознание – его отливали водой. Наконец четвертый обморок, длившийся около получаса, испугал истязателей, и полумертвого капитана отнесли в «секретную» камеру.
В это время Тайная канцелярия была завалена делами, и два застенка работали круглые сутки.
По распоряжению Миниха, трем главным судьям Толстому, Ушакову и Писареву было присвоено звание инквизиторов.
Тайная канцелярия прилагала все усилия, чтобы найти нити хоть какого-нибудь политического заговора, который мог оправдать действия фельдмаршала, но все было напрасно. Самые жестокие пытки не могли заставить курляндцев сознаться в том, что было нужно Миниху. А в своем рвении инквизиторы перестарались. Один из курляндских баронов, изувеченный в застенке, дал в состоянии полубреда нечто вроде признания и оговорил князя Сергея Путятина, одного из влиятельных вельмож того времени. Именитого князя схватили, жестоко пытали, и, может быть, запытали бы до смерти, если бы за него не вступилась влиятельная родня.
Миних, которому уже успела надоесть возня с мнимыми заговорщиками и который чувствовал себя в роли фактического регента довольно прочно, призвал во дворец всех трех инквизиторов, накричал на них, изругал и велел «прекратить болванское занятие, от коего по Российскому государству смута сеется». В заключение он приказал немедленно освободить положительно всех, привлеченных по грандиозному делу о заговоре, но сделать это было невозможно, поскольку две трети побывавших в застенках носили слишком «явные улики» против Тайной канцелярии. Состоялось особое совещание инквизиторов и младших судей, где решили отпустить лишь тех, кто не изувечен и не обезображен пытками, остальных же «продолжать допрашивать с пристрастием как особо подозрительных». Освободили 80 человек. Об остальных донесли, что «Тайная канцелярия питает сугубые надежды изобличить злодейства оных».
Освободив Россию от курляндцев, Миних не мог воспрепятствовать вторжению в столицу родственников младенца-императора, брауншвейгцев, во главе с самим принцем Антоном-Ульрихом, ближайшим советником которого стал канцлер Остерман, немец, прозванный старой лисицей.
Среди гвардии росло возбуждение, которым умело воспользовалась цесаревна Елизавета, дочь Петра I.
В ноябре 1741 г. Елизавета Петровна подняла гвардию, арестовала Иоанна Антоновича и его родителей, Миниха, Остермана и других и вступила на отцовский престол.
Уже в декабре начались допросы сторонников Бирона, которого в то же время отправили в ссылку, в сибирское местечко Пелым.
Императрица Елизавета Петровна, не любившая курляндцев, приказала схватить тех из них, кто был привлечен к следствию по распоряжению Миниха. Застенки опять наполнились курляндцами, но уже не теми, успевшими познакомиться с дыбой и кнутом, – те бежали на родину, – а другими, ни в чем не повинными.
Снова полились потоки крови, захрустели кости.
Через десять месяцев после ссылки Бирона в тот же Пелым отправился его недруг Миних. У Тайной канцелярии на руках оказались новые дела: «О злоумышлениях былого фельдмаршала фон Миниха на здоровье принца Иоанна Антоновича, герцога Брауншвейгского» и «О происках былого канцлера графа Остермана».
Сами названия обоих дел были настолько неопределенны, что давали полный простор инквизиторам, которые поняли свою задачу просто: они организовали целый штат шпионов, днем и ночью шнырявших по Петербургу. Стоило такому агенту подслушать разговор, в котором, пусть и косвенно, выражалось сочувствие Бирону, Миниху или Остерману, и неосторожные собеседники попадали в застенок и вносились в список государственных преступников.
В конце 1742 г. Тайной канцелярии пришлось начать розыск еще по одному делу, едва ли не самому серьезному из всех, которыми она когда-либо занималась: императрица Елизавета Петровна назначила наследником российского престола принца голштейн-готторпского (будущего Петра III), сына ее родной сестры герцогини Анны Петровны.
И вот создался обширный заговор, целью которого было добиться назначения наследником Иоанна Антоновича, уже занимавшего престол после Анны Иоанновны.
Тайная канцелярия бросила иноземцев и всецело отдалась ловле русских, стремившихся к изменению порядка престолонаследия. И снова, наряду с серьезными арестами и допросами, начались курьезы, нередко кончавшиеся трагически. Пример тому – дело прапорщика Бугрова.
Началось с пустяков: прапорщик очень любил выпить и не пропускал ни одного сколько-нибудь удобного случая, когда можно напиться до бесчувствия «на законном основании».
Такой случай ему представился накануне Троицына дня. По его глубокому убеждению, всякий верующий человек должен встречать праздник в радости, то есть в подпитии.
Проснувшись утром в праздник, «верующий человек» сделал неприятное открытие: добрая баклага вина, оставленная им накануне на похмелье, исчезла неведомо куда. Впрочем, не совсем неведомо, ибо прапорщик имел веские основания подозревать в похищении драгоценной посудины свою жену, постоянно ругавшую его за пьянство. Он «со всею вежливостью» обратился к жене дать ему похмелиться, но та решительно отказала.
Жил прапорщик в своей крошечной усадьбе, кабаков поблизости не было, вином приходилось запасаться загодя и, таким образом, оставалось надеяться единственно на милость жены. Но та была неумолима. Тогда огорченный супруг прибегнул к испытанному средству: набросился на жену с кулаками. Но она отлично знала его привычки и, со своей стороны, приняла меры: схватила ухват и стала обороняться. Битва грозила принять серьезные размеры, единственной свидетельницей вооруженного столкновения была служанка Авдотья Васильева. Опасаясь, что господа изувечат друг друга, она выбежала на крыльцо и отчаянным голосом стала звать единственного дворового человека Бугровых, Василия Замятина. Когда последний вошел в комнаты, там уже наступило перемирие, прапорщик лежал на печи, а жена его сидела на лавке и причитала:
– И чего ты пьешь да буянишь, аспид ты окаянный! Пьешь да безобразничаешь, в среду да в пятницу блудишь, и никакой пропасти на тебя нет. Чай, ни один басурман поганый того не делает!
– Ан врешь! – мрачно отозвался с печи жаждавший опохмелиться Бугров. – Басурмане еще и не то делают. Вот, пожди, навяжут нам в цари басурмана голштинского, коли не удастся отстоять батюшку Ивана Антоныча, тогда и ты обасурманишься...
Замятин обомлел. Еще накануне проезжий офицер читал в деревне бумагу, чтобы все, кому ведомы речи, супротивные назначенному государыней наследнику, о тех речах немедля доносили начальству. За праведный донос бумага сулила всякие милости, а за утайку – кнут да рваные ноздри. Поразмыслив, мужичок отправился в деревню посоветоваться с друзьями и пропал. А через неделю наехало на хуторок всякое начальство, посадило прапорщика с женой в телегу и повезли их прямо в Петербург.
Начался допрос, и, по обычаю, «с пристрастием». При первом же вздергивании на дыбу Бугров повинился, подробно рассказал, как было дело, и клялся, что «иных важных предерзостных и непристойных слов ни допрежь, ни после того не было; про наследника с женой никогда не говаривал, а что им сказано, то спроста да спьяну, а ни в какую силу».
Все-таки «для прилику» прапорщика несколько раз подняли на дыбу, а жену его допросили даже без пытки, и ограничились тем, что ввели ее в застенок, где она сразу упала в обморок.
Тайная канцелярия постановила: «Прапорщика Николая Бугрова за глупые и непристойные слова бить батоги нещадно, затем отпустить. Жене его, Наталье, дать в застенке пять ударов кнутом за то, что слыша мужние речи, не донесла о них. А доносителю Василию Замятину за его извет дать паспорт, в котором написать, что ему, Василию, с женой и детьми от Бугрова быть свободну и жить, где похочет».
Вообще в первые годы царствования Елизаветы Петровны, когда еще был страшен призрак свергнутого младенца-императора, доносчики неизменно награждались даже в тех случаях, когда и изветы оказывались не только вздорными, но и явно лживыми.
Среди колодников Петропавловской крепости был некий Камов, которому неминуемо грозила сибирская каторга. Здоровый парень, бывший дворовый Разумовских, случайно попал в солдаты. Четырнадцать лет тащил он лямку, принимал участие в нескольких походах и всюду выделялся своей старательностью и смышленостью. Между прочим, в мирное время он в совершенстве изучил токарное ремесло, и это погубило его.
Как способного мастерового Камова из полка перевели в Петербург, где Адмиралтейство нуждалось в опытных рабочих руках. Там он сразу занял положение мастера и уже мечтал о том времени, когда сможет выписать к себе, с разрешения добряка Разумовского, жену, как вдруг ничтожный случай положил конец его мечтаниям.
Камов любил выпить с приятелями. Однажды, немного подгуляв, он продал кабатчику какой-то медный точильный инструмент. Протрезвев, он решил бежать, потому что за утрату казенного добра ему грозило суровое наказание. Однако его скоро поймали и определили в особую мастерскую, где работали исключительно штрафники. Через месяц Камов снова бежал и поселился у свояка, дворцового повара. Рискуя, свояк дал ему приют, всячески уговаривал явиться к начальству и повиниться. В благодарность за все заботы повара Камов обокрал его, начал кутить и был задержан в кабаке, когда пытался сбыть серебряное блюдо с дворцовым клеймом.
До суда Камова поместили в каземат Петропавловской крепости вместе с другими уголовными колодниками.
В то время уголовных колодников не кормили за казенный счет и предоставляли им самим заботиться о собственном пропитании. С этой целью их отпускали в город за подаянием. Выводили в цепях. После одной такой прогулки Камов заявил караульному, что он хочет сделать важное сообщение. Его привели в канцелярию крепости и там он заявил следующее:
– Сегодня, войдя во двор дома Шестерицына, что на Слободской улице, увидел я сержанта комендантского полка Бирюкова, ведшего беседу со стряпчим того дома. Говорил Бюрюков, что надо извести немецкого подкидыша и добиться, чтобы российский престол занял наш исконный государь Иван Антонович. И тогда только можно будет честно службу нести, а сейчас, когда надо ждать нашествия немцев, служить тошно.
Колодника Камова немедленно переправили в Тайную канцелярию, куда скоро доставили и сержанта Бирюкова. Допрос начали с последнего. И тут выяснилось любопытное обстоятельство: оказалось, что в тот день, когда Камов слышал разговор, Бирюков по служебным делам находился в Москве, а стряпчий был болен и лежал в постели. Вызванные свидетели подтвердили это.