Текст книги "Обрученные с Югом"
Автор книги: Пэт Конрой
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 36 страниц)
Глава 31
Видеозаписи
Тревор достаточно окреп и по вечерам гуляет вместе со мной по улицам Чарлстона. После нашей первой прогулки по Брод-стрит Тревор возвращается домой задохнувшийся и уставший. Но с каждым днем мы увеличиваем расстояние. К концу лета мы уже можем дойти до конца Бэттери-стрит, повернуть на север и выйти к воротам Цитадели. Часто мы гуляем по улице, где произошла наша встреча, он проверяет почтовый ящик своего дома, а я – своего, нет ли писем для сестры Норберты. Мне больно видеть на доме Тревора вывеску «Продается» с телефонным номером его агента, Битси Тернер.
– Не сомневаюсь, что, родись Битси мужчиной, она стала бы геем, – говорит Тревор. – Абсолютно уверен, на сто процентов.
– Не возводи напраслину на Битси.
– По-моему, это делает ей честь. Ну, какие праздные слухи ходят по Святому городу? Расскажи мне самые грязные, мерзкие, смачные сплетни.
– Судью Лоусона застукали, когда он трахался с пуделем. Но этот слух я не могу использовать в своей колонке.
– Полагаю, это карликовый пудель, – задумчиво говорит Тревор. – Мне случалось видеть интимные части тела судьи.
– Каким образом, черт возьми, тебе случалось видеть интимные части тела судьи? – спрашиваю я, когда мы, повернув на Кэлхаун-стрит, проходим мимо больницы.
– В душевой яхт-клуба.
– Я даже не знал, что там есть душевая.
– А как же. Чем я там только не занимался! Мылся реже всего.
– Слышать не хочу об этом.
– Какой же ты закомплексованный, несвободный, зажатый. Настоящий католик, – печально качает головой Тревор.
– Ну и пусть, мне нравится быть таким.
– А я начинаю скучать по Сан-Франциско. – В голосе Тревора звучит страсть, забытая, мечтательная интонация, которой давно не было слышно. – Вспоминаю субботние вечера, когда на закате я прогуливался по Юнион-стрит. Я был молодым, красивым, желанным. Я царил в любом баре, куда бы ни зашел. Я творил чудеса в этом городе. Я сделал этот город волшебным для тысячи юношей.
– А как насчет СПИДа?
– Замолчи! И не мешай мне грезить грезами извращенца.
– Монсеньора Макса сегодня снова положили в больницу, – говорю я. – Похоже, ему осталось недолго. Не хочешь проведать его?
– Нет уж. Иди сам, а я домой.
– Ты что-то имеешь против монсеньора?
– Он не в моем вкусе, – пожимает плечами Тревор и идет дальше по Кэлхаун-стрит.
Я подхожу к палате монсеньора Макса в онкологическом отделении, киваю группе молодых священников, которые выходят из нее. В палате темно и тихо. Мне кажется, что монсеньор Макс уснул. Я кладу пачку писем от матери на столик возле его кровати.
– Я только что получил последнее причастие, – с трудом произносит монсеньор скрипучим голосом.
– Значит, ваша душа теперь чиста.
– Хочется верить.
– Вы устали, – говорю я. – Пожалуйста, благословите меня, и я уйду. Я приду завтра утром.
Я становлюсь на колени возле его кровати, он пальцем чертит крест и произносит слова благословения почему-то по-латыни. Когда я наклоняюсь, чтобы поцеловать его в лоб, он уже спит, и я на цыпочках выхожу из палаты.
Дома Тревор наливает мне выпить, мы сидим рядом, и нам спокойно в обществе друг друга, как старым супругам. Так мы и сидим вечерами и говорим обо всем на свете: Сан-Франциско, школьные годы, возвращение моей матери в монастырь. Выпив побольше, мы заговариваем о Шебе и о Старле, но сейчас мы еще не дошли до этой стадии.
– Сегодня я проходил мимо школы, из которой тебя вытурили, – говорит Тревор.
– Епископальной ирландской?
– Вот-вот. Она выглядит уж чересчур католической. От нее даже пахнет католичеством.
– Разумеется. Раз это католическая школа. Как еще она должна выглядеть и пахнуть?
– И ты до сих пор веришь во всю эту католическую чушь?
– Да, я верю во всю эту католическую чушь.
– И думаешь, что попадешь в рай? Или куда-нибудь недалеко от рая? Думаешь так?
– Вроде того.
– Бедняга! Как тебе задурили голову. – Тревор долго молчит, потом глубоко вздыхает. – Я должен тебе кое-что сказать, Жаба. Понимаю, что должен, но никак не могу решиться.
– Так скажи.
– Не могу, – тихо говорит Тревор. – Это слишком ужасно.
– Ужасно? – переспрашиваю я. – Сильно сказано.
– Ужасно – это мягко сказано.
– Говори, – киваю я, и у меня холодеет сердце.
Он делает глоток, потом начинает рассказ о том, как несколько дней назад, почувствовав в себе достаточно сил, он начал разбирать свои вещи, в том числе большой чемодан и коробки, переданные Анной Коул. Он наткнулся на пачку порнокассет – их я когда-то нашел в родительском доме, в дальнем углу кладовки. Я подумал, что кассеты забыл один из жильцов моего отца, которому тот сдавал комнату в холостяцкие времена, и отослал их Тревору. И вот теперь, располагая избытком свободного времени, Тревор решил внимательней с ними ознакомиться.
– Мне всегда нравилось порно с геями. Когда ты прислал мне эту коллекцию, меня больше всего удивило, как давно сделаны видеозаписи, в допотопные времена. Качество – ниже всякой критики. Изображение с дефектами, блеклое, размытое. Многие записи сделаны в домашних условиях. Так что низкое качество вполне простительно – это были первые энтузиасты, работали в непростое время.
– Рад, что ты получил удовольствие, – холодно говорю я. – Зачем ты мне это рассказываешь?
– В чемодане я нашел черный ящик, – вздохнув, продолжает Тревор. – Старый ящик для инструментов, очень прочный. В Сан-Франциско я не смог его открыть, да особенно и не старался. Но теперь, когда разбирал свои земные пожитки, меня одолело любопытство, и я проявил упорство – отстрелил замок твоим пистолетом. Вообще-то я не понимаю, зачем людям оружие. Я противник всякого оружия.
– Между прочим, я купил пистолет из-за твоего чокнутого папочки, – напоминаю я ему.
– Ах да, этот старый придурок. Тогда странно, почему ты не купил пистолет и мне. Ну ладно. – Тревор снова вздыхает. – Итак, я отстрелил замок. В коробке оказался личный архив. Домашнее видео. Да-да, старое домашнее видео. Я просмотрел эти записи и сделал открытие. Чудовищное открытие.
– Что ты там увидел?
– Давай еще выпьем. Тебе не помешает, когда ты будешь смотреть эту пленку. Это ужасно. Но я заставил себя досмотреть ее до конца, чтобы не осталось сомнений. Я должен был удостовериться, что это именно тот человек. Всю неделю я думал: может, уничтожить эту пленку и ничего не говорить тебе. Я даже просил совета у Бога, в которого не верю.
– И что тебе сказал Бог?
– Он, как всегда, проглотил язык. Но я в конце концов решил, что ты должен все знать.
В три часа утра, проскользнув мимо спящих медсестер, я со старым цитадельским рюкзаком в руке захожу в безмолвную палату монсеньора Макса. В слабом свете ночника достаю старенький проектор, включаю его. Он жужжит, как пчелиный рой, затем на белой стене напротив кровати монсеньора появляется бледное, дрожащее, мерцающее изображение. Объектив видеокамеры показывает кровать, стоящую в пустой незнакомой комнате. Объектив неподвижен, как пристальный взгляд. Тревор объяснил мне, что в домашних порносъемках, чтобы зафиксировать событие, камеру часто кладут рядом с кроватью. В комнату входит священник, он ведет сопротивляющегося обнаженного мальчика. Мальчик – блондин, очень красивый, священник – мужественный, властный и тоже красивый. Мальчик пытается кричать, но священник зажимает ему рот рукой. Мальчик вырывается, но священник сильнее. Он одерживает победу и насилует мальчика, насилует грубо, жестоко. Впрочем, разве насилие бывает иным?
Священник – отец Макс Сэдлер, еще молодой и полный сил, мальчик – мой брат Стив. Стивен Дедалус Кинг. Мой брат, которого я нашел в ванне крови, после чего сорвался, после чего начались мои скитания по психбольницам в торациновом [134]134
Торацин – психотропный препарат.
[Закрыть]тумане, в поисках того мальчика, которым я был, пока не вытащил из ванны тело брата. Я сижу в палате и вспоминаю, как однажды мне пришла в голову мысль, будто мой отец каким-то образом причастен к смерти Стива – я слышал, как Стив кричал ночью во сне: «Не надо, отец! Не надо, отец!» Как же я смел подумать, что такой страх мог внушить Стиву наш добрый, любящий отец, а не это чудовище, которое сейчас умирает на больничной койке.
Досмотрев запись до конца, пока изображение не сменяется белым фоном с царапинами, я замечаю, что монсеньор проснулся.
– Мне следовало уничтожить эту пленку, – наконец произносит он.
– Да, лучше бы вы ее уничтожили, – отвечаю я, и мое спокойствие развязывает ему язык.
– Каждый человек одержим своими демонами, – говорит он ровным, доверительным тоном.
– Возможно.
– Он был слишком прекрасен, как я мог устоять? – продолжает монсеньор почти рассерженным тоном, словно я возражаю ему. – Я глаз не мог от него оторвать. А ты, напротив, был уродом.
– Да, мне повезло. Каково было служить на его похоронах?
– Очень тяжело, ты себе этого даже представить не можешь. Но я не жалел ни о чем, Лео. Даже тогда.
– Это я понял. Я целый вечер изучал ваше творчество. Как вы додумались хранить эти пленки у моего отца?
Мгновение он медлит с ответом. Собравшись с силами, продолжает внушительным тоном, без тени смущения:
– Глупая случайность. Перед переездом в пасторский дом я оставлял свои вещи на хранение у твоего отца. Потом заметил, что ранняя часть моей коллекции куда-то делась. Но спрашивать, конечно, не стал.
– Судя по вашей коллекции, вас интересуют только мальчики. А с мужчиной вы когда-нибудь занимались любовью?
– Нет, конечно! С чего бы такое взбрело мне в голову? – возмущается монсеньор, будто его оскорбили, усомнившись в его здравом рассудке.
В полумраке палаты я внимательно смотрю на него, а он смотрит на меня взглядом ясным и невинным.
– Эту пленку надо уничтожить, – говорит монсеньор Макс. – Я покаялся в своих грехах и получил последнее причастие. Согласно учению нашей Церкви, теперь моя душа, чистая и незапятнанная, проследует на Небеса.
– Уповайте на то, что Бог любит насильников детей. Что Ему нравится смотреть, как красивых алтарных служек насилуют сумасшедшие священники.
– Лео, ты не смеешь порочить мое имя, – говорит монсеньор безжизненным голосом. – Мое имя навеки вписано в историю Чарлстона, мое значение в истории епархии Южной Каролины огромно. Моя репутация в кругах верующих безупречна. Ты не посмеешь опорочить ее.
Я смотрю на него и вспоминаю искаженное ужасом и унижением лицо брата. Он предпочел умереть, чем рассказать родителям, что их обожаемый духовник его изнасиловал. Стив даже не знал тех слов, которыми можно рассказать о случившемся, как не знал, что существуют миры, где такое может случиться.
– Если Бог, в которого верю я, существует, то вы будете вечно гореть в огне. А я согласен гореть вместе с вами. Макс, вы ведь истинный католик?
– А ты? – шипит он в ответ.
Я наклоняюсь над его кроватью и говорю:
– Даже в свои самые мрачные минуты я был лучшим католиком, чем вы в свои самые светлые.
– Скоро я окажусь на Небесах, у своего Отца.
Я выключаю проектор, сматываю провод.
– Если вы там окажетесь, то вас встретит мой отец. И он из вас душу выбьет.
– Но моя репутация останется незапятнанной. – Монсеньор сохраняет невозмутимость. – Ты не посмеешь ее опорочить.
– Не знаю, не знаю, – говорю я, убирая проектор. – Почему бы мне ее немного не запятнать? – Я беру рюкзак и выхожу из палаты.
– Лео! – окликает он вдогонку. – Как ты смеешь уйти без моего благословения? Погоди, я благословлю тебя.
Монсеньор умирает во сне тем же утром. Его кончина становится главной новостью в обеих чарлстонских газетах, и не только. По всему штату в редакционных статьях восхваляется его праведная жизнь, его дипломатические заслуги в установлении связей с главами других конфессий, атмосфера святости, которая сопутствовала его пасторскому служению, героическая роль в деле борьбы за гражданские права, ярчайшим примером чего является марш на Сельма-Бридж. Как гласил заголовок одной из газет – «Святой почил в Святом городе». Я присутствую на пышных похоронах и причащаюсь в конце торжественной мессы – ее служит кардинал Бернардин и три епископа. По окончании мессы до меня доносятся разговоры прихожан, они желают, чтобы монсеньора Макса канонизировали как американского святого.
Я еду в редакцию и пишу обязательную статью, где во всех подробностях описываю церемонию похорон монсеньора Макса. Опускаю только одну деталь: с наступлением сумерек я вернулся на кладбище и плюнул на его могилу. На следующий день я снова возвращаюсь к теме монсеньора Макса. На этот раз я красочно описываю его безупречную репутацию и не оставляю от нее ни следа.
Эпилог
Последняя молитва
Ну что ж…
Я хотел рассказать свою историю, вот и рассказал. Опубликовав разоблачительную статью, после которой имя монсеньора Макса предали анафеме в каждом чарлстонском доме, я снова сорвался, выпал из колеи. Статья начиналась словами: «Семейная жизнь – контактный спорт», и после того, как я написал их в своем кабинете, душу мою переполнила тоска, и редактор отправил меня домой. Начался Период депрессии и меланхолии, я подвожу итоги жизни и прихожу к выводу, что пережил много, а понял мало.
В дневнике пишу: «Подлинная жизнь невозможна для человека, наделенного даром лицедейства». Думая, что пишу о Шебе, продолжаю: «Актер может ощутить жизнь, только имитируя жизнь других людей» – и тут соображаю, что написал вовсе не про Шебу. Про себя самого. Я оказываюсь в черной норе отчаяния и, чтобы выбраться наружу, должен пройти ее беспросветную глубину насквозь. Пленка с изнасилованием моего брата все время крутится у меня в голове. Ни валидол, ни бурбон не могут стереть этой жуткой картины. Даже ежедневное причастие не смогло бы принести облегчения моей душе. Вслед за душой начинает болеть тело.
В отчаянии иду уже проторенной дорожкой в кабинет психотерапевта – доктор Криддл однажды вывела меня из комы моего разрушенного детства. Доктору Криддл скоро семьдесят, но она по-прежнему практикует. После трехчасового сеанса она с бесконечным сочувствием сообщает мне, что я самый склонный к самоубийству пациент, который переступал порог ее кабинета. Мой ответ удивляет меня самого:
– Я не могу дождаться смерти.
Она ловит меня на слове и направляет в психиатрическое отделение клиники при Медицинском университете штата Южная Каролина. В своем извращенном болезнью уме я с удовлетворением отмечаю, что клиника находится на той же улице, что и похоронное бюро Дж. Генри Штура. Я нахожу это совпадение удачным и вскоре углубляюсь в свое бессознательное, в этот затерянный материк, где все джунгли непроходимы, все горы неподъемны, а все реки имеют подводное течение из скрытых желаний и сюжетов.
Передовые методы и лучшие психиатры плохо справляются с задачей сложить рассыпавшуюся головоломку моей жизни, но помощь приходит, откуда ее не ждали. Напичканный лекарствами, я засыпаю глубоким сном, который уносит меня далеко и врачует боль, разрушившую мою душу. В хлорированную воду бассейна, на глубокой стороне которого я тону, ныряет мой отец Джаспер Кинг, вытаскивает меня на бортик и хлопает по моей детской спине, пока меня рвет водой с запахом хлорки. А мой брат, Стив, кричит, чтобы я глубже дышал. Я чувствую, как легкие наполняются свежим воздухом, словно новой жизнью. И вот уже я стою рядом с отцом, и мы печем вафли для соседей, которые только что въехали в дом через дорогу. Отец пытается разобрать рецепт в нашем потрепанном экземпляре «Чарлстонской кухни». Мы делаем кунжутные вафли и печенье с шоколадной крошкой и раздаем их людям на улице.
По дороге отец останавливается и учит меня танцевать.
Дверь одного из домов открывается, выходит хорошенькая монахиня и танцует вместе с нами. Я догадываюсь, что это моя мать, когда она начинает танцевать с отцом, который отвечает ей улыбкой, способной озарить весь мир. Несколько ночей подряд отец приходит ко мне. То мы с ним ловим рыбу в гавани, то наблюдаем за саламандрами и бабочками в парке «Конгари». Он приходит, чтобы научить меня жить и опять приносит свои щедрые дары: любовь к сыну, любовь к людям. Я заново понимаю, как мне повезло, что я сын такого человека. От него я узнал все, что необходимо, об отцовской доброте. Отец приносит мне весть из глубин моей собственной души.
Я потерял счет времени и не могу сказать точно, в какую из ночей на сцене этих ярких, живых снов вновь появляется Стив. Мы с ним играем в футбол, воображаем себя звездами школьной команды, или команды штата, или даже национальной команды. Мы перебрасываемся мячом, и мечтаем, и бегаем по бесподобным, королевским улицам Чарлстона с домами, сотканными из радуги и кружев. Я вспоминаю, как замечательно иметь брата, который любит и защищает тебя и поддерживает во всем. Мне это знание необходимо, чтобы пробудиться от кошмарной яви своей жизни.
В одну из ночей мне наносит визит призрак, которого я долго не могу узнать. Во сне я подбрасываю мяч, и лишь когда гость строго приказывает стоять неподвижно, как столб, я узнаю голос Харрингтона Кэнона. Он садится за английский стол в своем антикварном магазине и ворчливо напоминает, что теперь это мой магазин и что каждый вечер я укладываю свои кости на покой в его доме на Трэдд-стрит. Он спрашивает, почему я больше не даю званых обедов, чтобы продемонстрировать превосходный фарфор и старинное серебро, которые он оставил мне.
– Красотой нужно наслаждаться, тогда она оживает, – говорит он. – Это касается не только неодушевленных предметов. К одушевленным существам это тоже относится. Хотя я всегда предпочитал все неодушевленное.
Мистер Кэнон говорит брюзгливо, медленно, сетует на недостатки молодого поколения, на вопиющее отсутствие у молодежи хороших манер и культуры. Он сообщает: мы настолько безголовые и безвольные, что он рассматривает свою смерть как избавление от мира, который стал просто невыносим для него.
Я смеюсь над мистером Кэноном. Собственного смеха я не слышал давным-давно.
Я начинаю с нетерпением ждать наступления ночи с ее ритуалом, той минуты, когда медсестра принесет пригоршню таблеток и я смогу наконец, закрыв глаза, следить за тем, как слетаются тысячи образов на золотистый экран моих смеженных век. Сон превращается для меня во дворец наслаждений, в блистательный карнавал, где тигры прыгают сквозь горящие кольца, слоны маршируют стройными рядами, а над головой рассыпаются фейерверки. Я сделал открытие: человек может спать, чтобы пробудиться, я никогда этого не знал.
Из пещеры, скрытой за водопадом, выходит Старла. Она берет меня за руку и ведет вниз по горной тропинке в виноградник, где кормит меня спелым мускатом, потом погружает руки в пчелиный улей и вынимает, по ним стекает лавровый мед. Я прошу у Старлы прощения за то, что виноват перед ней как муж и как мужчина, но она зажимает мне рот ладонью в каплях лаврового меда. Она ведет меня к глубокому пруду под водопадом, вода в нем на поверхности белая от пены, словно платье невесты, а в глубине темная, словно безлунная ночь вокруг нас. Мы раздеваемся, молча обнимаемся и погружаемся в воду, где постепенно водовороты разводят нас на такое расстояние, что мы чувствуем себя друг с другом легко и свободно, чего никогда не бывало наяву.
Но из всех ночных гостей больше всего я рад Шебе По, блистательной и прекрасной настолько, что дыхание перехватывает, восемнадцатилетней Шебе По, которая с блеском появляется в моем сне. Она возникает, словно огненный шар, в сиянии и под звуки фанфар, счастливая и беззаботная. В последний раз я видел ее, когда она превратилась в растерзанное тело и лежала у ног своей окровавленной матери. Сейчас Шеба подходит ко мне с возгласом: «Пять минут!» Никто не знает законы зрелища лучше Шебы По.
– Я пришла, чтобы преподать тебе мастерство игры, Лео, – говорит она. – У каждого из нас есть в жизни роль. Я научу тебя всем этапам работы над ней. Перво-наперво нужно выучить слова так, чтобы от зубов отскакивали. Приступаем немедленно. Никаких отговорок, никаких сомнений и прочего дерьма. Вот твоя роль, Лео: ты будешь играть счастливого человека. Я знаю, знаю – это самая трудная из всех ролей. Нет ничего проще трагедии. Но мы с тобой потратили чертову уйму времени, разыгрывая трагедии. Мы в совершенстве умеем это делать. Может, хватит? А ну, гляди веселее! Заткнись и слушай меня. Давай-ка улыбнись. И ты называешь это улыбкой? Это кривая ухмылка. Немедленно убери ее с лица. Улыбнись вот так. – И она ослепительно улыбается. – Улыбка должна идти из глубины твоего существа, как румянец. Ты должен освоить такую улыбку. Ты должен отдаться ей. Попробуй еще раз. Уже лучше, но еще не вполне. Добавь света в свою улыбку, Лео! Улыбка начинается с кончиков пальцев. Крепко опирайся на ноги. Почувствуй, как энергия идет по твоим ногам, поднимается вверх по позвоночнику. И вот она попадает тебе в рот и освещает твою улыбку! Включи улыбку, как лампочку! Ты сейчас на одной сцене со мной, и я кишки из тебя вытрясу, если ты будешь халтурить. Итак, улыбку! А теперь добавим к улыбке несколько слов. Расскажи мне историю, Лео. Почувствуй ее. Проникнись ею. Изобрази ее. Слова найдутся сами собой. Нет, дорогой, это не просьба, это приказ. Или ты намерен провести остаток жизни в дурдоме? Не думаю. Ты встречал в холле того парня, который отрезал себе пальцы на левой руке и съел их? Вот и тема нашлась. Опиши это так, чтобы я могла развлечься в выходные. Умею ли я играть? Это ты у меня спрашиваешь? Неудивительно, что тебя посадили в дурдом. Я разрешу тебе подержать приз, который дала мне Академия. Улыбочка, Лео! Куда она подевалась? Не забывай про нее. Улыбайся правильно, как я. Да, это моя улыбка, улыбка хорошенькой девушки. Нет, я не была счастлива, никогда. Но зато как я могла сыграть счастье, Лео!
Утром я просыпаюсь рано и пишу дневник. За этим занятием и застает меня медсестра, принеся завтрак. Она удивляется при виде улыбки на моем лице. Я начал писать о мальчике по прозвищу Жаба, чья жизнь нежданно-негаданно начинается летом 1969 года в День Блума, когда у дома напротив останавливается мебельный фургон, происходит встреча с братом и сестрой, прикованными наручниками к стулу, а потом с двумя близнецами, а под конец выясняется, что его мать была монахиней. С этого момента с неуклонностью движения планеты по заданной орбите моя жизнь начинает раскручиваться. Так я встречаюсь с персонажами, которым выпали главные роли в пьесе моей жизни с ее зигзагообразным сюжетом.
Наступает последняя неделя моего пребывания в клинике, ко мне подходит молодая медсестра из эндокринологического отделения. Она не только мила и обаятельна, но и наделена той особой уравновешенностью, которая, по-моему, отличает всех медсестер. По ходу разговора я с удивлением понимаю, что она пришла специально, чтобы навестить меня. Я спрашиваю ее, откуда она меня знает, и она говорит, что ее старшая сестра, Мэри Эллен Дрисколл, училась в школе вместе со мной.
– Она сказала, что вы вряд ли помните ее. А меня зовут Кэтрин.
– Мэри Эллен Дрисколл носила косички. Вы из католической семьи, я еще удивлялся, почему вы не учитесь в Епископальной ирландской школе.
– Из-за бедности, – объясняет Кэтрин. – Отец бездельник, мать святая. Старая история. Пьеса из ирландской жизни.
– Да, мне это знакомо.
– Я слышала, Лео, ваша жена умерла?
– Покончила с собой.
Она краснеет, румянец ей к лицу.
– Мне очень жаль. Я не знала, – говорит она и делает трогательно-неуклюжую попытку отвлечь меня. – Когда же вы снова будете радовать нас своими статьями? Я ваша большая поклонница.
– Вот как? – улыбаюсь я, польщенный.
– Вы умеете рассмешить, – отвечает она.
– В последнее время от меня мало смеху.
– Просто у вас сейчас черная полоса. Со мной тоже такое бывало. Я одна воспитываю сына. Славный мальчик по имени Сэм. Но после развода приходится нелегко. Вдруг вы когда-нибудь захотите позвонить мне или встретиться… Господи, что я болтаю. Замолчи, Кэтрин! Наверное, вы смотрите на меня как на идиотку…
– Вы приглашаете меня на свидание, Кэтрин? – удивляюсь я.
– Нет, что вы, конечно нет… Вообще-то да… Вы любите детей?
– Да, я люблю детей. А у вас в обычае кадрить всех психов?
– Ну что? Я же говорила! – Она смеется открыто и очаровательно. – Все-таки вы рассмешили меня. Нет, я нападаю далеко не на всех психов. Но я узнала, что вас скоро выписывают, и другого случая познакомиться у меня не будет. Вы значительная персона в нашем городе, Лео Кинг.
– А вы, Кэтрин?
– А я незначительная медсестра.
– Будем знакомы, незначительная медсестра.
– Будем знакомы, значительная персона, – смущенно говорит она и протягивает мне свою визитку. – Здесь номер моего телефона.
– Я непременно позвоню, медсестра Кэтрин.
– Вы не пожалеете, значительная персона. – Она ослепительно улыбается мне.
После выписки из клиники я иду от Кэлхаун-стрит на Кинг-стрит и чувствую себя как канарейка, выпущенная из клетки. Проходя мимо похоронного бюро Дж. Генри Штура, машу ему рукой: «Придется тебе подождать, приятель!»
Я захожу в редакцию «Ньюс энд курьер», целую Китти Мэхани, выслушиваю добродушное поддразнивание коллег, смеюсь, когда Кен Бургер спрашивает, как там, в гнезде кукушки. [135]135
В романе американского писателя Кена Кизи (1935–2001) «Над кукушкиным гнездом» действие происходит в психиатрической клинике; большую известность получила экранизация этого романа с Джеком Николсоном в главной роли.
[Закрыть]
– Да уж получше, чем здесь, – бросаю на ходу, направляясь к своему кабинету.
Я снимаю табличку, которую повесил перед уходом: «Сошел с ума. Скоро вернусь. Лео Кинг». И пишу колонку для завтрашней газеты. Ковбой снова в седле.
Но есть один ритуал, который я должен исполнить, чтобы почувствовать себя в полном здравии. На следующее утро, в пять часов, я достаю свой велосипед и отправляюсь в пункт доставки, где, бывало, Юджин Хаверфорд сидел в темноте и рассуждал о последних новостях, пока я быстро и ловко упаковывал газеты. Мистер Хаверфорд умер девять лет назад, и некролог ему писал я. Сейчас мне нужна его помощь, в последний раз.
– Здравствуйте, мистер Хаверфорд, – мысленно говорю я.
– В чем наша работа, помнишь, сынок? – спрашивает он.
– Наша работа – доставлять людям новости со всего света, сэр, – отвечаю я вслух.
– И делать это своевременно. Каждый день, триста шестьдесят пять дней в году, мы должны делать это своевременно. А теперь в путь. Наши подписчики ждут тебя. Ты им нужен.
– Они могут на меня рассчитывать, сэр.
– Потому я и держу тебя, маленький засранец.
– Спасибо за вашу доброту, мистер Хаверфорд.
– Хватит трепаться, сынок, – обрывает с улыбкой мистер Хаверфорд и закуривает. – Пора за работу.
И снова я пускаюсь затемно в путь. Вынимаю воображаемую газету и метким броском отправляю на крыльцо первого дома по Ратлидж-стрит. Луна подсвечивает Колониал-лейк, газеты одна за другой падают на веранды домов, мое тело досконально помнит этот давний маршрут. Поворачиваю налево, на Трэдд-стрит, мечу газеты обеими руками, любуюсь параболами, которые они описывают в воздухе. Окликаю по именам своих подписчиков, многих давным-давно нет в живых. «Приветствую вас, мисс Пикни! Доброе утро, мистер Траск! Как дела, миссис Гримболл? Отличного дня вам, миссис Хэмилл! Здравствуйте, генерал Гримсли!»
Я быстро еду по самым красивым улицам в Америке, улицам моего родного города. Я знаю, что Чарлстон должен вылечить меня. Нет такой душевной смуты, с которой не справился бы Святой город. У Легар-стрит поворачиваю на юг, газеты так и разлетаются по сторонам. Проезжаю мимо Сворд-Гейт-хауз. Оставляю невидимые газеты возле дома миссис Жерве, и возле дома Сейньосов, и возле дома Мэйбэнксов. Я обслуживаю самые славные семьи моего воздушного города, проезжая мимо просторных садов, залитых утренним солнцем, где цветут лигиструмы, белые олеандры и лавандовые азалии. Птицы задают в мою честь утренний концерт, но я не могу помедлить, налегаю на педали. Я снова слышу забытую музыку просыпающегося города: лают собаки, газеты опускаются с шорохом на теплые доски, как кефаль, которая резвится над лагуной. И запах свежесваренного кофе, конечно! Эта тайная радость, которую я позабыл. Адвокаты, ранние пташки, спешат в свои конторы на Брод-стрит, как раньше спешили их отцы и деды. Это Чарлстон. На все четыре стороны света звонят колокола Святого Михаила. Это Чарлстон, и он принадлежит мне. Я счастливчик уже потому, что могу слагать гимны этому городу до конца жизни.
В День Блума Чэд и Молли в своем особняке на Ист-Бэй-стрит устраивают прием по случаю проводов Тревора По. Мы с Найлзом, Айком и Чэдом жарим поросенка на вертеле и вспоминаем свою жизнь. Воспоминания захватывают нас и делают узниками прошлого. В гавани начинается прилив, он достигает апогея, когда мы произносим тосты в честь Тревора, прощаясь с ним. Это его последний день в Чарлстоне. Знаменательно, что наше прощание совпадает с высоким приливом. Вообще есть что-то правильное в приливах, благодаря им каждый житель здешних мест нутром понимает, что в жизни бывает время максимальной полноты, подведения итогов и завершения. Чэд дразнит нас тем, что мы носим наши цитадельские перстни, а мы его – тем, что он не носит свой принстонский. Поднимается ветер, но наши узы нерасторжимы, они прошли проверку временем, водой и даже ураганом. Чэд меня сильно удивил: когда я лежал в больнице, он каждый день навещал меня.
После ужина мы поднимаемся на балкон третьего этажа и смотрим, как солнце окутывает гавань золотым ореолом, делая ее похожей на чашу для причастия. Воды спокойны, почти недвижны. Айк обнимает Бетти, Молли прижимается к Чэду, Найлз притягивает Фрейзер к себе.
Следующим утром Тревор улетает в Сан-Франциско, его будущее неопределенно. Впрочем, как и мое, как и будущее детей, которые играют во дворе. Нас коснулись ярость урагана и гнев безжалостного, неумолимого Бога. Но такова участь человека, который рождается нагим, беззащитным и уязвимым в хрупкой, смертной оболочке плоти. Над землей царит беспредельный Млечный Путь, под землей властвуют безглазые черви. Я со своими лучшими друзьями замираю в благоговейном трепете перед красотой Юга.
Позже, перед самым закатом, Тревор вскрикивает, указывая в сторону реки Купер. Стая дельфинов плывет в кильватере сухогруза. Лучи солнца выхватывают их тела, превращая в бронзовые изваяния. У прибрежных жителей дельфины всегда считались символом возрождения и жизни, неотделимой от магии. Мы приветствуем их, пока они не скрываются из вида. Они следуют вдоль глубокого каната, затем сворачивают к Атлантическому океану, в сторону Гольфстрима. Один дельфин отделяется от стаи и направляется к нам, он подплывает так близко к дамбе, что слышно его дыхание.
Сначала эта мысль приходит в голову Тревору. Он и высказывает ее вслух, прощаясь с Чарлстоном наиболее подобающим образом: «Это Шеба».
Но по мере того как слово растворяется в воздухе, спасительный юмор, который скрепляет гранитный фундамент нашей дружбы, заявляет о себе. Тревор сам разбивает пафос, которым заразил нас.