355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Реми » Бессмертный город. Политическое воспитание » Текст книги (страница 5)
Бессмертный город. Политическое воспитание
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 23:00

Текст книги "Бессмертный город. Политическое воспитание"


Автор книги: Пьер Реми


Соавторы: Анри Фроман-Мёрис
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)

ГЛАВА IV

Дней через пять снегопад прекратился, но теплее не стало, напротив, холода усилились. Вода в фонтанах, сперва лишь подмерзшая, теперь превратилась в сплошной лед, напоминающий мрамор статуй, которые тоже обледенели. Большую опасность для пешеходов представляли высокие сугробы на улицах города, не знавшего, как с ними бороться. Движение на дорогах продолжалось лишь на нескольких главных артериях города и внешних бульварах, проложенных на месте крепостных стен.

Выдалось, однако, два чудесных дня: небо было ослепительной голубизны, мороз усилился, лед под солнцем превратился в хрусталь. В эти дни новый консул вновь испытал то возбуждение, которое воодушевляло его в поезде. Жители прогуливались вдоль реки, любуясь ее скованными льдом водами. Смешавшись с толпой, Жюльен не мог знать, что среди укутанных в меха дам прогуливаются и графиня Бекер, и княгиня Данини, и маркиза Яннинг, и маркиза Берио, которые вскоре станут главными действующими лицами его жизни в Н. Среди служащих магазинов, чиновников и обывательниц, дивящихся прочности льда, они были всего лишь безымянными силуэтами. Откуда ему было знать, что эти великосветские львицы, выходящие за пределы своих дворцов лишь для того, чтобы побывать в других, таких же, или чтобы пройтись по дорогим магазинам в центре города, или, невзирая на время года и непременно подальше от туристов, выпить чашку шоколада со сливками у Риволи, также пожелали принять участие в столь беспрецедентном в истории их города событии, как эта суровая зима. Но Жюльен знакомился пока лишь с самим городом, предполагая изучить его обитателей позднее. В этот день он просто наслаждался преображенным городом.

Утром первого из двух солнечных дней он поднялся на холм Сан-Роман, откуда, как на старинной карте, просматривалось почти идеальное кольцо остатков крепостных стен, окружавших исторический центр города.

Разгоряченный морозным воздухом, Жюльен долго пробыл там. За его спиной небольшая церквушка Сан-Роман гордо выставляла напоказ свой беломраморный фасад с инкрустацией из зеленого и черного мрамора, образующей геометрический рисунок. Жюльен осмотрел неф церкви, ненадолго задержавшись перед ее гордостью – большим распятием XIII века. Богоматерь в слезах у подножия креста – одно из самых волнующих живописных изображений той эпохи, но Жюльену было не до него: ему поскорее хотелось взглянуть на город. Поэтому он устроился на одной из деревянных скамей на холме и стал жадно вглядываться.

По левую руку от него возвышался еще один холм со старинной крепостью н-ских герцогов, чьи сады почти отвесно опускались к кварталу Сан-Федерико, протянувшемуся вдоль реки. Дальше пролегла сверкающая на солнце лента реки, похожая на серебристую змею и пересеченная четырьмя своими знаменитыми мостами – мостом Мира, мостом Ангелов, Крытым мостом и мостом Итальянцев. За ней взору открывались исторические кварталы города, сложившиеся вокруг собора, префектуры и ратуши, каждый из них со своими куполами и колокольнями. За ставшими почти знакомыми контурами этих знаменитых памятников Жюльену открылся целый мир н-ских дворцов, сверху похожий на макеты, которые он видел когда-то в Париже в Доме инвалидов. Более того, глядя на их квадратные дворы, каждую деталь которых он мог бы разглядеть в бинокль, на их сады, притаившиеся за высокими стенами, на их галереи, скрывающие статуи или фонтаны, он думал о другом городе, не менее запретном для него тогда, чем Н. теперь: он думал о Пекине, где начинающим дипломатом провел два одновременно очень насыщенных и очень одиноких года, когда часто поднимался на вершину Угольной горы, с севера ограничивающей перспективу города, и любовался неразберихой яминей[26]26
  Яминь (кит.) – в старом Китае название правительственных учреждений.


[Закрыть]
и императорскими дворцами. Это был тот же раскованный, чуть ли не с высоты птичьего полета взгляд, что и прежде, похожим было и ощущение: окруженное своими давно исчезнувшими стенами, оставившими тем не менее отметины на земле и на камне, его новое местопребывание было таким же закрытым, как и Пекин. Он почувствовал как бы укол беспокойства, но одновременно и какие-то большие неясные надежды на будущее, словно наконец очнулся от спячки первых дней. Он набрал номер Анны и долго говорил с ней об этом солнечном дне.

Со следующего дня, однако, ему вновь пришлось испытать разочарование и вновь впасть в спячку. На смену зимнему солнцу пришел плотный и хмурый туман. В несколько часов ставший грязным снег и пронизывающий холод обрушились на Жюльена, как свинцовый саван, влажный и леденящий. Коридоры дворца Саррокка промерзли насквозь, на улицах было промозгло, а в тех двух теплых пристанищах, что ему оставались, – в комнате г-на Бужю с ее зловонием и в пансионе г-жи Беатрис, пропитанном запахами кухни и мастики, – он задыхался. С этого времени, стоило истечь очередному рабочему дню, во время которого он вновь и вновь убеждался в своей никчемности, Жюльен запирался у себя в номере, разбирал постель возле батареи и погружался в дремоту.

Несколько раз он делал вылазки в город. В первый раз – в музей изобразительных искусств, славящийся на всю Европу. Но полотна итальянского Возрождения, немецкие примитивы, прежде заставлявшие его трепетать от радости, на этот раз оставили его равнодушным. И даже Венера Боттичелли, на которую вдохновила флорентийская Венера[27]27
  То есть повторение «Рождения Венеры», находящегося во флорентийской галерее Уффици.


[Закрыть]
, – один из шедевров того известного одному Жюльену музея, который он с годами воздвиг внутри себя, – не заговорила с ним на страстном и столь невообразимо невинном языке, который когда-то был ему внятен. Великие полотна Тициана, Дюрера, неподражаемый Джорджоне – словом, все вызывало в нем лишь немоту. Выйдя из музея, он прошел лоджией со статуями, поставленными на мраморный пол, как фигуры на сказочной шахматной доске, говоря себе, что перестал что-либо чувствовать.

В другой раз он зашел в церковь Санта Мария делла Паче, где, как и в В., фреска, некогда открытая им вместе с женщиной, что была его женой, преисполнила его яростной влюбленности в Саломею, отвергаемую Иоанном Крестителем, и вновь испытал разочарование. Просторный неф церкви был весь в строительных лесах, а Саломея, униженная и мстительная, была целиком завешена брезентом. Ему даже показалось, что мокрый брезент замерз; он покинул Санта Мария делла Паче совершенно подавленный.

С того дня он ограничился коротким путем от пансиона Беатрис до дворца Саррокка, который совершал по несколько раз в день. Вслед за морозами наступила слякоть. Оттепель заполнила улицы грязью; лед на реке треснул, и она несла нечистоты; Жюльен Винер, консул Франции в Н., переходил от батареи к батарее. Каждый день звонил он Анне, но о чем было говорить?

Время как будто остановилось в пансионе Беатрис. Временные постояльцы разъехались, и в столовой появлялись лишь девушка с челкой, падавшей ей на лицо, и очень пожилая дама в сопровождении еще более пожилой, ее матери.

До сих пор, в Париже, Жюльен не ощущал своего возраста. Встреча с Анной, заговорщические улыбки юных девушек из Прованса в сочельник, изредка – интрижки, как правило с куда более молодыми, чем он, женщинами, успокаивали его на этот счет. Правда, всего о нескольких своих подружках он мог сказать себе, а подчас, слегка маскируя подлинную правду, и другим подружкам, что это он приобщил их к любви.

Однако в Н., в пансионе Беатрис, у него вдруг впервые появилось чувство, что он потерял веру в себя как в мужчину. Это было всего лишь мимолетное ощущение, о котором спустя месяцы он вспомнит как о некоем предчувствии.

Девушку, черты лица которой он в конце концов разглядел под вечной густой челкой, красавицей назвать было нельзя. Но он подумал, что в этом городе, в этом пансионе, где на него отовсюду веяло старостью, он мог бы привязаться к ней, по крайней мере разделить с ней свое одиночество. Несколько раз, входя в столовую, он улыбнулся ей, она отвечала гримасой, которая могла сойти за улыбку, затем вновь погружалась в книгу, раскрытую слева от тарелки, словно для того, чтобы избежать продолжения. Но Жюльен не сдавался. Однажды вечером, когда она возилась в гостиной с кнопками настройки телевизора, он попробовал заговорить с ней. На его банальное замечание о плохом качестве изображения она что-то пробурчала в ответ, выключила телевизор и вышла. Жюльен готов был даже поклясться, что она пожала плечами.

Случай был пустяковый, но он способствовал окончательному погружению нового консула в состояние, близкое к прострации.

С двумя престарелыми дамами ему повезло больше, но лишь потому, что он ничего не ожидал от этого общения. Та, что помоложе, принесла ему однажды вечером газету, забытую им в столовой. Лед тронулся. М-ль Штраус представила его г-же Ойген Штраус, своей матери; несколько слов, столь же банальных, как и те, что он адресовал девушке, не остались без ответа, и в один из следующих вечеров Жюльен сменил свое кресло у батареи на кресло рядом с г-жой Штраус, неистощимой рассказчицей; она поведала ему эпизод из своей жизни, заставивший ее в течение более шестидесяти лет каждую зиму возвращаться в Н. Не успев и глазом моргнуть, Жюльен Винер оказался втянутым в мир двух старых дам, который становился его миром.

История, поведанная г-жой Штраус за чашкой ромашковой настойки, была трагичной, но с той поры, навсегда ставшей вехой в ее жизни, прошло столько лет, что отдаленность во времени делала эту историю скорее сказкой, чем реальной драмой, пережитой некогда этой женщиной во всем черном с муаровой лентой на шее. Впрочем, старая дама, казалось, сама получала странное удовольствие, вспоминая перипетии ночи, которая за несколько часов сделала ее женщиной, матерью, вдовой. Чуть ли не с неприличной настойчивостью, настолько она входила в подробности событий, развернувшихся в этом самом пансионе одной январской ночью сразу после окончания первой мировой войны, она рассказала, как во время свадебного путешествия с молодым супругом, осыпавшим ее драгоценностями после их свадьбы в одном из северных городов, откуда они были родом, она ждала приезда в Н., чтобы отдаться ему.

– Что вы хотите? Я была тогда юной и романтичной – И на ее губах заиграла легкая улыбка, которую и грустной-то назвать было нельзя. – Иные мечтают о медовом месяце в Венеции или на Капри, я же приехала сюда в возрасте пятнадцати лет, безумно влюбилась в этот город и, покидая его, желала лишь одного: вернуться сюда со своим избранником; я без памяти была влюблена в мужа.

Свадьба состоялась в их родном городе, затем молодые сели в спальный вагон поезда до Н., но, уточнила г-жа Штраус, в разные купе. Приехали они в Н. в такую же непогоду; может, было не так холодно и не так много снега, но все же стояла морозная снежная зима. Оставив багаж в пансионе Вебер – так звали дальних предшественников г-жи Беатрис, – они тотчас же поднялись на холм Сан-Роман взглянуть на город.

– Как и я, – вставил Жюльен, которого это совпадение вывело из состояния молчаливого оцепенения.

– Как вы? Надо же, любопытно!.. – Но на этом любопытство старой дамы иссякло, и она продолжала: – Весь день мы гуляли, а вечером засветло вернулись в пансион. Ужинали в столовой, что сохранилась и по сей день и совсем не изменилась, потом поднялись к себе.

М-ль Штраус внимала рассказу матери, который, должно быть, знала наизусть, с заинтересованным видом человека, впервые слушающего небылицу с неожиданными и захватывающими дух перипетиями. Дойдя до этого места в своем рассказе, старая дама заговорщически улыбнулась Жюльену:

– Засыпая, я была счастливейшей из женщин, но ночью...

Ночью она почувствовала на себе – в этом она была совершенно уверена – чьи-то руки. Первой мыслью было, что это муж. Затем она разглядела в темноте незнакомую фигуру. Закричала. Г-н Штраус очнулся от глубокого сна, зажег лампу, и незнакомец, застигнутый на месте преступления, вонзил ему в сердце нож. Смерть наступила мгновенно.

Поскольку на полу были найдены драгоценности, которые она оставила перед сном на комоде, полиция решила, что это ограбление, плохо обернувшееся для молодоженов, а юная вдова не посмела признаться в том, что почувствовала, проснувшись. Девять месяцев спустя убийца понес заслуженное наказание перед воротами служившего тюрьмой дворца Пилотта на западной оконечности города, и чуть ли не одновременно на свет появилась м-ль Штраус.

– Вот почему все эти годы не проходит зимы, чтобы я не приехала в Н. Я поднимаюсь на холм Сан-Роман в память о той нашей прогулке, затем день за днем обхожу город, музей за музеем, дворец за дворцом, как наверняка пожелал бы сделать мой муж.

Дочь ее уточнила:

– Каждый год мы останавливаемся именно в этой гостинице, мама требует у хозяйки ту спальню, в которой умер мой отец. Маленькой я знавала госпожу Вебер, затем госпожу Сафи, госпожу Джулию, а теперь госпожу Беатрис, которая так добра к нам.

В дверном проеме возникла массивная фигура последней хозяйки пансиона. Ее лицо, подсвеченное снизу лампой с абажуром, стоящей на низком столике, походило на гротескную деформированную маску, какую можно видеть в Н. на орнаменте ворот иных дворцов. На самом деле она улыбалась; в этот вечер Жюльен удалился к себе с ощущением, что хозяйка не спускала с него своих огромных глаз вплоть до самой спальни, где он уселся возле батареи с открытой книгой, которую не читал.

В последующие дни г-жа Штраус рассказывала другие истории времен своей юности. Только и разговору было, что о выставленных за дверь женихах, разбитых ею сердцах; дочь внимала ей все с тем же заговорщическим видом. Однако ни о драме, разыгравшейся в спальне, которую она занимала, ни о ласках, предшествовавших убийству и смерти мужа, речи больше не заходило. Жюльен так никогда и не узнал, был ли убийца молодым и красивым, как ему представлялось. Однако это так мало значило для него: со времени своего приезда в Н. новый консул пребывал в спячке.

Сначала он оставил это без внимания, но мало-помалу забеспокоился: ни одно из знатных семейств города, у которых он оставил свои визитные карточки, не ответило ему и не проявило желания видеть его у себя. Опасаясь, как бы не оправдались предсказания прокурора, он в конце концов поделился своей тревогой с м-ль Декормон, которая не очень удивилась.

– Н., как вам известно, весьма закрытый город, – ответила она. – Разумеется, вы французский консул, но, возможно, эти дамы, – она так и сказала: эти дамы, – наводят справки. Извините за откровенность: по крайней мере один из ваших предшественников, которого они, быть может, слишком скоро приняли у себя, оставил по себе плохую память, и они, видимо, не желают снова попасть врасплох. И потом, погода не способствует приемам: несмотря на тысячи литров мазута, которые тратятся на обогрев дворцов, во многих из них холодно, да и праздники только-только закончились, и надо дать возможность этим уже не первой молодости дамам, – она опять говорила только о них, – время перевести дух.

Пышногрудая секретарша говорила тем же монотонным голосом, что и г-жа Штраус, и Жюльен заметил: стоило ей заговорить с ним, глаза ее устремлялись не на него, а в некую неопределенную точку за его спиной. Она словно ждала, что откроется дверь... Бужю, присутствовавший при разговоре, нахмурил брови и пробормотал себе под нос что-то вроде того, что жители Н. все же странный народ.

На следующий день как бы в ответ на вопросы, которые по-настоящему и не занимали Жюльена, настолько велика была окутавшая его пелена дремотной скуки, он получил первый знак внимания, однако не от одной из дам, а от профессора Амири.

– Старый эрудит, – отрекомендовала его м-ль Декормон, – автор небезызвестной вам монографии о святом Себастьяне.

Жюльен не знал ни самой монографии, ни ее автора, и даже не пытался этого скрыть.

– Дорогой друг! – воскликнул на другом конце провода визгливый старческий голос.

Так, по телефону произошло знакомство Жюльена с Джорджо Амири. Тот начал с многословных извинений за то, что еще раньше не пригласил его на один из тех интимных ужинов, секретом устройства которых, по мнению друзей, он владел в совершенстве; он объяснил свой промах тем, что был нездоров и теперь спешит загладить свою неделикатность, которая зашла слишком далеко.

Он назвал несколько имен, хорошо знакомых Жюльену, еще раз подтвердил свое желание видеть консула у себя, как можно скорее, и повесил трубку.

– Вот видите, эти дамы вовсе не забыли о вас, – отозвалась м-ль Декормон тем же монотонным голосом. – Они выслали на разведку профессора Амири.

Ничто, впрочем, не переменилось в жизни Жюльена после телефонного звонка старого профессора. Холод понемногу унялся, над городом прошли бурные ливни, грязевые ручейки превратились в потоки, улицы Н. по-прежнему оставались безнадежно пустыми.

Избегая с некоторых пор общества девушки с челкой, Жюльен посвящал часть вечера разговорам с двумя престарелыми постоялицами пансиона, после чего удалялся к себе в номер, где не читал, не писал, а дожидался часа, когда звонил Анне. С каждым разом голос девушки становился более далеким, неуловимым, и в конце концов он стал бояться телефонных разговоров с ней. Вскоре он понял, что говорить не о чем, и стал звонить раз в два дня, не испытывая от этого удовольствия.

Зато он начал понемногу выходить, в дождь и грязь добирался до кафе «Риволи», где тоже имелась батарея и где он встретил в день приезда красивую иностранку, имя которой напрочь забыл.

Жюльен и там оставался один, сидя за угловым столиком во втором зале кафе, зажатый между батареей и дверью, ведущей в подсобку и туалет. Перед газетой, которую читал, и чашкой шоколада со сливками, который отхлебывал маленькими глотками, он отдавался все той же пустой и неясной дремоте.

Первые дни, правда, он еще осматривался. Посетителей было мало, по большей части это была шумная молодежь. Девушки как на подбор были юными и красивыми, но у него очень быстро появилось ощущение, что они смотрят как бы сквозь него. В двадцать-тридцать лет и позднее он порой развлекался, долго не сводя глаз с какой-нибудь незнакомки: редко когда она, краснея, не отвечала ему взглядом или даже улыбкой; здесь, в кафе «Риволи» с его золотистым светом и позвякиванием подносов и бокалов, он знал: сколько ни гляди на ту или другую, ни одна даже не обернется. Это было в порядке вещей, он даже не злился на парней с широкими галстуками из красной или ярко-голубой шерсти, которые, смеясь, болтали со спутницами и, похоже, были так уверены в своей неотразимости, что даже не выказывали к тем ни малейшей нежности.

Иногда за столиками или за длинной деревянной, окованной медью стойкой, которую в этом отполированном годами месте как-то неудобно было называть баром, собирались мужские компании. Официанты обращались к ним с фамильярностью, не лишенной тем не менее обходительности, и это свидетельствовало, что лет двадцать назад эти мужчины в темных костюмах, в просторных пальто из верблюжьей шерсти по итальянской моде были такими же юнцами в красных или голубых галстуках и так же заливались смехом.

Один из них, с волосами, отпущенными чуть длиннее обычного, в черном галстуке, несколько раз оглянулся на Жюльена, словно хотел познакомиться или заговорить, но Жюльен никак не отреагировал на это. Он читал «Монд» двух-или трехдневной давности, и единственное, что его волновало, – это в каком часу лучше вернуться в пансион. Когда он наконец вышел из кафе на холод и мелкий дождик, то поймал себя на том, что вполголоса разговаривает сам с собой. Оказалось, он проклинал неровные тротуары, на которых спотыкался, потоки грязи из водосточных труб и даже суровые фасады мрачных, мокрых дворцов, которые начал потихоньку ненавидеть. Проститутка под балконом с атлантами была единственной, чье присутствие его несколько подбадривало в этой непроглядной и липкой пустыне, откуда, казалось, он уже не выберется. Хотя он ни разу не обменялся с ней ни жестом, ни тем более словом, у него сложилось впечатление, что от нее исходило тепло. Лица ее он ни разу не видел, но представлял его себе привлекательным. Обычно он быстро поднимался к себе и усаживался возле батареи, обжигающее тепло которой согревало лишь тело.

Ему вспоминался Париж и его жизнь там – сначала в качестве преуспевающего дипломата, затем чиновника не у дел, сварливого, всем недовольного; теперь эти различные периоды его существования, казалось ему, остались в далеком прошлом, когда он не переставал быть счастливым. Он с умилением вспоминал свой рабочий стол у окна, выходящего на улицу Жакоб, настольную лампу, стеклянное пресс-папье, бювар, подаренный любовницей, и со злобой взирал на стол из крашеного дерева и слишком яркий свет в своем номере. Он думал, что вот это и есть ссылка, и сердце его начинало учащенно биться, когда он размышлял, как вырваться из Н., и не находил ответа.

Прошло немного времени, и состояние прострации превратилось у Жюльена в озлобленность, мрачную враждебность по отношению к этому городу, который так ловко ускользал от него. В первые дни он еще удивлялся, зачем его сюда назначили, потом просто не мог понять, что он здесь забыл. С собой он не церемонился и думал про себя не «что я здесь делаю», а по-простому: «Какого черта я здесь торчу?» – а это разница – и немалая.

Случалось ему отклоняться от привычного маршрута пансион – консульство, но он не шел в музей, не любовался совершенством фасада или площади, а бродил по торговым улицам в центре города, который был бы таким же, как в любом другом городе, если бы лавки с одеждой не располагались во дворцах XVI века, а торговцы кожаными изделиями – под сводами, возведенными четыре-пять столетий назад. Он непременно заходил в квартал вокруг площади Единства, полностью перестроенной в конце прошлого века, когда великое герцогство было столицей недолговечного королевства, преобразованного в республику после правления всего лишь двух королей и короткого периода регентства немецкого князя, который даже не владел местным языком. Величественные донельзя портики и выстуженные галереи не привлекали внимания торопливых прохожих.

Мысли Жюльена были на вечерних улицах зимнего Парижа. Ему вспоминался продавец каштанов на площади Сен-Мишель, ацетиленовые лампы, под которыми во времена его юности шла торговля газетами. Люди в толпе были так же укутаны, так же спешили, но на Больших бульварах и бульваре Сен-Жермен царило добросердечие, сообщническое оживление, от которых Жюльен чувствовал себя навсегда отлученным. Эти воспоминания – ацетиленовые лампы и т.д. – были чуть ли не детскими, что порой беспокоило его, поскольку в состоянии крайнего отчаяния, в котором, отдавая себе в том отчет, он пребывал, он сохранил всю ясность ума. «Я впадаю в детство, – думал он, поймав себя на воспоминаниях о дворе лицея Кондорсе, куда зимой выбегал на перемену, о запахе мокрых шерстяных пальто, которые сушили на батареях. – Я впадаю в детство, я превратился в старика».

Детство, которое до сих пор удавалось так просто забывать и которое теперь возвращалось ностальгическими наплывами, Париж и друзья составляли, казалось, некий очень далекий мир, откуда он был теперь навсегда отторгнут: Жюльен Винер, генеральный консул Франции в Н., сорокавосьмилетний мужчина, чувствовал, что между ним и его прошлым пролегла непреодолимая преграда.

Когда м-ль Декормон, помогавшая ему улаживать мельчайшие детали его жизни, посоветовала ему провести двое суток в П., чтобы наладить контакт со своим тамошним консульским агентом, он без удовольствия расстался с мирком, где он жил, сосредоточенный исключительно на себе. Он пожелал было отправиться туда на поезде, но тут м-ль Декормон оказалась неумолима: в автомобиле, и только так, невзирая на погоду, передвигались все его предшественники. И потом всем известно, что здешние поезда ходят с опозданием, если вообще ходят, так как железнодорожники часто бастуют, а кроме того, можно поручиться, что в это время года даже вагоны первого класса не отапливаются. Джино к его услугам и готов отвезти его. И хотя у Жюльена уже проснулась надежда на какую-нибудь случайную встречу в поезде, ему пришлось покориться.

Расстояние между двумя городами было невелико, но дорога шла по горам, среди совершенно унылой местности, и взбиралась на перевал, служивший естественной границей между двумя частями страны – южной, холмистой, покрытой виноградниками, что бы ни думал о ней в то время Жюльен, и северной, равнинной, с запада на восток пересеченной рекой, которая, насколько хватало глаз, тянулась в зимних туманах или летних влажных испарениях. Одна из первых автострад в Европе, пролегшая на высоте не более восьмисот-девятисот метров над уровнем моря, она была извилистой, неровной, опасной. Уже на выезде из города нескончаемый поток грузовиков, а дальше приостановленные на время холодов дорожные работы замедляли движение, гололед же делал дорогу вообще труднопроходимой.

Чтобы увидеть хоть что-то, кроме тумана, Жюльен сел рядом с Джино, который ему серьезным тоном сообщил, что это место смертников. Всю поездку Джино только и говорил, что о несчастных случаях, авариях, обвалах, словно весь путь от Н. до П. был сплошь отмечен трагедиями. Здесь автобус налетел на скалу, свалился под обрыв, где и разбился на глубине ста метров; там обрушился свод туннеля, похоронив под собой трех американцев в автомобиле, взятом напрокат. На поезде было не менее опасно: Джино показал место, где из-за оползня обвалилась целая насыпь и три вагона, упав, раздавили домик путевого обходчика. Пятнадцать жертв... Джино вел быстро, часто нажимая на тормоз, дорогу то и дело преграждали грузовики, у которых что-то не ладилось, и Жюльен подумал, что ехать в П. зимой – рискованная затея и, кем бы ты ни был – водителем грузовика или консулом, – нужно быть сумасшедшим, чтобы отважиться на нее. Когда они въезжали в расположенный на равнине пригород, день подходил к концу и Жюльен уснул.

Проснулся он внезапно. Машина остановилась, вокруг был настоящий город. Царящее на улицах оживление, освещенный вход в кинотеатр рядом с отелем, швейцар которого уже бросился ему навстречу, и даже продавец каштанов – все это сразу же составило такой разительный контраст с мрачным нелюдимым спокойствием н-ских вечерних улиц, что кровь прилила к вискам Жюльена.

Было только шесть часов, но вечер уже наступил, витрины магазинов сверкали теми же огнями, что в Париже или в Лионе, Бордо, даже Лиможе или Перигё, которые тоже являются настоящими городами, и Жюльен, чья встреча с консульским агентом была назначена на восемь, решил, не поднимаясь в номер, прогуляться.

Он находился в центре торгового квартала, перерезанного широкими проспектами со зданиями, не представляющими исторической ценности; это успокоило Жюльена. Он набрел на настоящую книжную лавку в настоящей торговой галерее, вошел туда, полистал альбом, и продавец не кинулся к нему с расспросами; затем зашел в кафе, где подавали не шоколад со сливками или обжигающий чай в стаканах, но аперитивы и кока-колу; при виде незнакомой толпы студенческой молодежи, влюбленных парочек, целовавшихся прилюдно, его внезапно затопила волна симпатии, дружелюбия, так мало похожих на полную недоверия сдержанность, одолевшую его по отношению к молодым людям в кафе «Риволи». Те принадлежали к миру, где для него не было места, среди этих он обретал родное, привычное, вплоть до манер и лиц, с чем, казалось, распростился навсегда, приехав в Н.

Какое-то время он рассматривал окружающих, и улыбка, адресованная ему молодой женщиной, которую сопровождал мужчина моложе Жюльена, еще больше убедила его, что, приехав в П., он вернулся на планету, которая просто-напросто именуется Землей. Со своими шестью столетиями истории, искусства и культуры Н. был мертвым городом, где ему предстояло уснуть где-нибудь между двумя батареями – в номере пансиона Беатрис или в комнатушке, служившей ему рабочим кабинетом во дворце Саррокка.

Он еще побродил по улицам, и все, начиная от проигрывателя-автомата в самой обыкновенной забегаловке до ватаги парней в кожаных куртках и закусочной с освещенными неоном витринами, вызвало в нем то же чувство: он обрел не только жизнь, но и то, что для него, человека культуры, являлось привычной средой обитания.

Вечер в компании Леона Бонди, сотрудника консульства, окончательно перенес его в иное измерение, что было не более и не менее, чем грубым слепком с его прежней жизни. После «доброго ужина», как выразился, и не без оснований, Леон Бонди, в своего рода пивной, смахивавшей скорее на рестораны «Липп» или «Бальзар»[28]28
  Парижские рестораны


[Закрыть]
, чем на типичный местный ресторан, они очутились в баре, где проговорили далеко за полночь. Пианино, приглушенный свет и синепиджачники, наблюдающие за походкой продавщицы сигарет. Отложив в сторону поднос с «Мальборо» и «Стивезит», она принялась исполнять номер стриптиза. Впрочем, бар так и назывался: «Blue Spot»[29]29
  «Синяя точка» (англ.)


[Закрыть]
– и посещали его деловые люди, банкиры.

Бонди был сорокалетним мужчиной с уже поседевшей головой и безукоризненными манерами ответственного чиновника среднего уровня. Он распустил галстук, толкнул локтем Жюльена и закатил глаза, показывая, что для него, человека семейного, это запрещенные радости, отвечающие самым тайным его вкусам. Ничуть не скрывая того удовольствия, которое доставлял ему вид раздевающейся девицы, он словно говорил: «Между нами, мужчинами, не правда ли?» – и Жюльен испытывал к нему странное чувство братства. Он, который никогда бы не разговорился с человеком, находящимся на служебной лестнице на уровне заместителя директора банка, чувствовал в собеседнике, рассказывавшем ему о жене и детях, вроде как давнишнего приятеля. Бонди за обедом отчитался перед консулом в «текущих делах», если можно так выразиться, набросав довольно-таки полную картину своей деятельности в качестве представителя Франции в П., и больше в течение всего вечера к этому не возвращался. Пока голая девица исполняла перед ними свой танец, этот банковский служащий от жены и детей перешел к жизни вообще, к женщинам, к годам, которые идут, и желанию, которое остается. Он заказал чистого солодового виски и опустошил уже несколько стопок.

Жюльен не отставал. На память приходили вечера с Жаком, Пьером Антуаном, Даниелем – «У Кастеля» или в том кафе на улице Фоссе-Сен-Жак, на которое они набрели однажды вечером и которое затем усердно посещали на протяжении целой зимы. Вспомнилось и «Клозри де Лила»[30]30
  г Кафе в Париже.


[Закрыть]
, еще не оккупированное туристами, с пианистом, одинаково хорошо исполняющим медленный концерт Моцарта и мелодию из фильма «Касабланка»[31]31
  Фильм американского режиссера Майкла Кертиса (1943) с участием Хамфри Богарта (1899 – 1957).


[Закрыть]
. Как бы в ответ на эти воспоминания пианист из “Blue Spot” заиграл мелодию из старого черно-белого фильма, и Бонди, уже под газом, скорее для себя, чем для своего собеседника, тихо произнес знаменитую фразу Хамфри Богарта: “Play it again, Sam”[32]32
  г «Сыграй еще раз, Сэм» (англ.).


[Закрыть]
. Когда обнаженная танцовщица подошла к ним со шляпой в руках, он вытащил из кармана пачку денег и половину отдал ей, а затем долго и упорно оспаривал у Жюльена право заплатить по счету. Жюльен понимал, что Бонди испытывает нечто вроде умиления, вновь обретя бар, пианиста, исполнительницу стриптиза, от которых его отдалила судьба семейного и исполнительного чиновника среднего уровня, и что потребовались приезд в П. и сообщничество французского консула, чтобы все это вернулось. И вот что любопытно – Жюльен тоже разделял это его умиление.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю