355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Реми » Бессмертный город. Политическое воспитание » Текст книги (страница 24)
Бессмертный город. Политическое воспитание
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 23:00

Текст книги "Бессмертный город. Политическое воспитание"


Автор книги: Пьер Реми


Соавторы: Анри Фроман-Мёрис
сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)

18

С момента визита Жана едва прошла одна неделя. Была уже середина сентября, и Шарлю оставалось только две недели до возвращения в Сен-Л. и в коллеж. И как часто бывает, погода в начале осени была лучше, чем в августе. Жаркие дни, безоблачное небо, неподвижные деревья, так как дующий с моря ветер стих, и земля, казалось, отдыхала. Шарль отправлялся в дальние прогулки на велосипеде. На этот раз после полудня он остановился в Ла-Юанньере, в десяти с лишним километрах от Ла-Виль-Элу. Ферму держал Пьер Гурэ, Шарль хорошо знал его. Каждый год его отец заказывал ему сидр, Гурэ приезжал за пустыми бутылями и привозил их полными. Они открывали одну на пробу, болтали. Было заметно, что отец его очень любил, так как приглашал время от времени поохотиться. А того хлебом не корми, дай поговорить. Он был просто неистощим, ему всегда было что рассказать. Он много ездил, обслуживая своих клиентов, и знал больше, чем кто-либо, о том, что происходило в округе. Жена этого жизнерадостного кутилы, неустанно дарившая ему наследников, нравом была ему под стать. От этого человека исходила какая-то теплота, и не потому, что он в течение дня без устали прикладывался к стаканчику, а потому, говорила мать Шарля, что у него «золотое сердце». Она-то знала, что, даже если яблони хорошо плодоносят, непросто прокормить девятерых детей, имея лишь несколько гектаров весьма посредственной земли. А потому она постаралась найти хорошие места для старших. Мадам Гурэ в благодарность регулярно приносила ей то своего соленого масла, лучшего в округе, то курицу или кролика. Короче, все это связывало их, и Шарль был рад, что ему пришло в голову навестить их.

Разумеется, они встретили его с распростертыми объятиями, в его честь откупорили бутылку лучшего сидра и засыпали вопросами. Шарль был тронут словами, которые смогли найти эти простые люди, чтобы выразить ему свои симпатии, чтобы поговорить о его родителях, чтобы выказать свое к ним уважение. Эти чувства были непритворны. Когда Пьер Гурэ говорил: «Ваш отец был человек, которому можно было доверять», а его жена, отворачиваясь от печи, где готовила обед, пока мужчины, сидя за столом, потягивали сидр, добавляла: «А ваша мать – женщина, которая умела оказать услугу!», то это звучало искренне. Вокруг Ла-Виль-Элу, в деревне, многие тоже заводили с ним такие же душевные разговоры, выражая искреннее огорчение по поводу судьбы его родителей. Но слова Гурэ, для которого эта встреча была неожиданностью, волновали его. «Мы часто разговаривали между собой о ваших родителях. И всегда говорили, что вот такие люди и попали в беду! Мы так переживали, будто это наши отец или мать. Уж точно, славные люди! Правда, мы очень, очень часто о них думали. Правда, Пьер?»

Но Пьер Гурэ молчал. Его жена повернулась к печи. Он держал свою кружку, слегка приподняв, казалось не обращая внимания на установившуюся тишину. Однако он первый ее нарушил. «Конечно, правда, – сказал он, отвечая все же жене. – Это всегда было так, но уверяю вас, – и, ставя кружку, он протянул руку через стол, положил ее на плечо Шарля и крепко сжал, – уверяю вас, что после того, что произошло, о них думают еще больше». По вопросам Шарля Пьер Гурэ сразу же понял, что тот не знает о происшедшем. Однако, увидев Шарля, он подумал, что тот как раз из-за этого и приехал в Ла-Юанньер. Значит, это просто случайность, что он появился здесь ровно через два дня после драмы, так непосредственно его касавшейся.

Посреди ночи, начал он рассказывать, их разбудил стук в дверь. Это один из детей мадам де Керуэ, маленький Бертран, тот, которому тринадцать лет, прибежал звать на помощь. Шайка вооруженных людей ворвалась в дом и схватила его мать. Ему удалось ускользнуть через черный ход и убежать через парк. Он умолял прийти на помощь матери. Пьер Гурэ и его жена быстро посоветовались. «Ну как я мог туда не пойти, – сказал Пьер. – Паренек был тут. Я не мог выставить его за дверь. Конечно, я очень сомневался, что ее пришли арестовать, так как мадам де Керуэ целиком была на стороне немцев и не скрывала этого. Вы, разумеется, знали об этом?» (Шарль кивнул головой. Действительно, он слышал, как его отец ругал «эту идиотку Алису де Керуэ», которая была без ума от немцев, открыла им свой дом, открыто высказывалась в пользу коллаборационизма, ненавидела де Голля, а заодно и англичан. «Конечно, – говорил месье де Ла Виль Элу, – ее муж погиб на своем корабле в Мэрс-эль-Кебире. Но тем не менее она ведет себя нехорошо». Таким образом, вскоре после начала оккупации с ней прервали всякие отношения. Но два ее сына учились в Сен-Л., в том же коллеже, что и Шарль. К счастью, они не были в одном классе. Один, Ги, был уже в выпускном классе и, следовательно, должен был сдавать экзамен на бакалавра; другой, Бертран, был в третьем. Так что Шарль мог их просто не замечать. И все же, услышав, что именно этот Бертран де Керуэ прибежал ночью за помощью к Пьеру Гурэ, он был взволнован.)

Пьер Гурэ сказал, что он никогда не сможет забыть то, что он там увидел. Прежде всего, дойдя до конца парка, ему надо было решить, выходить из леса вместе с маленьким Бертраном либо идти к дому одному. Для этого нужно было пересечь открытую лужайку. Во дворе около дома он видел толпу людей, некоторые держали факелы. Если он пойдет вперед, его тут же заметят. Но разве можно стоять тут и ничего не делать? Паренек торопил его идти туда. У него не было ни капли страха. В коллеже Бертрана никто не считал мокрой курицей, и Шарль представил себе, как он бросается через лужайку, а Гурэ следом за ним. «Мы не прошли и тридцати метров, – продолжил Гурэ, – как раздались свистки, люди, вооруженные автоматами, бросились к нам, остановили, начали допрашивать. Нас вывели на середину двора. И что же я там вижу? Мадам де Керуэ, в ночной рубашке, со связанными за спиной руками, стоит перед столом. На столе – зажженный подсвечник. А за столом сидит человек в военной форме. Типы, которые вели меня, толкают нас к нему».

Пьер Гурэ сказал, что он не в силах подробно рассказывать о том, что было дальше. Это было ужасно, ужасно. И он произнес слово «Революция». «Так, должно быть, было во время Революции». Они судили ее, мадам де Керуэ, перед ее детьми, тремя: Ги, дочерью Шанталь и Бертраном. Их, всех троих, поставили перед матерью, чтобы они хорошо ее видели и запомнили на всю жизнь, как народ судит предателей, так сказал человек, которого называли капитаном. «Предатель, – говорил Гурэ, – я все-таки спрашивал себя, не преувеличивают ли они». Вначале он подумал, что ее хотели попугать, что, может быть, ей обреют голову, как девушкам, у которых были шашни с немцами. Однако он, Гурэ, не думал, чтобы она позволяла себе что-нибудь подобное с немцами. Конечно, она была за них, она часто виделась с ними, к ней все время приходили немецкие офицеры. Нам это, конечно, не нравилось, и были такие, кто говорил, что, когда немцы будут разбиты, она за это поплатится. Но в остальном – нет. К тому же Гурэ ничего подобного не услышал в словах капитана. «Все оказалось гораздо хуже, чем я предполагал, и, когда я услышал, в чем ее обвиняют, у меня просто кровь застыла в жилах. Мне казалось, что я сплю. Я очень хорошо слышал все, что говорил капитан. Во дворе была мертвая тишина. Капитан обвинил ее в том, что она выдала немцам целую подпольную организацию Сопротивления, помогавшую английским летчикам прятаться, а затем возвращаться в Англию. Он привел целый список имен тех, кто был арестован из-за нее, и вот там я и услышал имена ваших родителей, месье и мадам де Ла Виль Элу, я уверен, что хорошо расслышал. Кроме того, я сейчас скажу вам кое-что, чтобы подтвердить это». Гурэ понял тогда, что речь идет о серьезном деле, очень серьезном, но он думал, что они ее арестуют и уведут в тюрьму. В тот момент это еще не казалось ему необычным. Он сказал себе, что эти люди пришли из Сопротивления, они хотят отомстить за тех участников Сопротивления, которых выдала эта женщина, и хотят сделать свое дело сами. Но что она действительно доносила немцам и была виновна в арестах и депортации, такого он, Пьер Гурэ, никак не мог предположить. А значит, пусть ее тоже арестуют и судят. Она получит только то, что заслужила. Но того, что произошло потом, он не мог бы и вообразить. Капитан спросил у мадам де Керуэ, признает ли она свою вину. Она не захотела признать себя виновной. Она сказала, что признает факты. Тогда капитан спросил, почему она это сделала. Она отказалась отвечать. Впрочем, она и не пыталась оправдываться. Капитан спросил, кто информировал ее о существовании подпольной организации. Она снова отказалась ответить. Он еще раз спросил, может ли она что-нибудь сказать в свое оправдание. Она ответила, что нет. Тогда он поднялся, сделал знак двум мужчинам, стоявшим позади него. Гурэ был уверен, что узнал одного из них, того, что помоложе. Это был Жан, сын Эжена, вашего сторожа. Он хорошо знал его, потому что, приезжая в замок, с сидром или на охоту, он часто видел его. Очень славный парень. Тогда трое отошли в угол двора. Прочие лишь посторонились, чтобы пропустить их. Они быстро вернулись. Капитан остался стоять и сказал – Гурэ был уверен, что хорошо запомнил его слова: «Мадам де Керуэ, именем французского народа, именем патриотов и участников Сопротивления, вы признаны виновной в измене и приговорены к смерти».

Пьер Гурэ повторил, что он не хочет вдаваться в детали, потому что то, что он увидел, было действительно ужасно. И он на самом деле воздержался от слишком подробного описания дальнейшего. «Что вам даст этот рассказ? В конце концов, они повесили ее там, сразу же, на большой липе во дворе. Они даже не позвали к ней священника». Но у Шарля не было больше сил слушать. Он резко встал, опрокинув скамью, и вышел.

Вечером он вернулся поздно, так поздно, что Луи и его жена уже начали тревожиться. Он не стал ужинать и, ничего не объясняя, поднялся прямо в свою комнату. Но оставался там недолго.

Теперь он находился в комнате своих родителей, в помещении, куда он почти никогда не входил. Она занимала большую часть западной башни, довольно далеко от его комнаты. Она выходила на пруд. Он открыл одно из окон и сел на маленькую каменную скамью, поставленную углом к стене. Отсюда он мог видеть черную громаду пруда, в котором отражались внизу последние лучи заката. Именно из этого окна он услышал четыре года назад, возвращаясь с дамбы, идущей вдоль пруда, громкие голоса немецких солдат, к счастью только проходивших через их края в последние дни июня 40-го года, во время своего триумфального шествия по Франции. Так как уже темнело, они зажгли факелы и принялись петь. Шарль никогда не слышал, чтобы люди так хорошо пели. И с тех пор он никогда не слышал подобных песен. Но этим вечером, вновь открывая так давно закрытое окно, он вспоминал эти голоса, наполнявшие ночь. Мать оставалась в глубине комнаты, так как не хотела, чтобы было видно, что она на них смотрит, но слушала, не говоря ни слова. И вот снова вечер и снова тишина. Но его матери здесь больше нет, в комнате только он, в той самой комнате, куда гестаповцы пришли рано утром арестовывать его родителей. Очевидно, всякое бегство было для них невозможно. Была ли у них мысль выпрыгнуть в окно? Им, конечно, пришлось быстро одеться. Смогли ли они взять с собой хоть какие-нибудь вещи? Поняли ли они хотя бы, что их увезут в Германию? Шарль внимательно, как никогда раньше, вглядывался в окружавшие его предметы. До сих пор, когда он бывал в этой комнате, он едва замечал все эти вещи, которые, однако, сопутствовали его родителям в их повседневной жизни. Важны были только слова, которыми они обменивались, тон, настроение, то, что утром должно было дать окраску всему дню. Он входил в комнату, открыв удивительно маленькую для такого просторного помещения дверь, тяжелую из-за свисавшего с потолка гобелена, который почти полностью закрывал ее, оставляя лишь замочную скважину и медную ручку, и его охватывал аромат прошлого. От матери он обычно всегда получал улыбку, ласковые вопросы о проведенной ночи, о том, что он видел во сне, о планах на день. Прием же отца был непредсказуем. По его всегда тревожно-вопросительному взгляду Шарль угадывал, будет ли на него распространяться отцовская доброжелательность или ему в ней будет отказано. Под этим взглядом он чувствовал себя, как на суде, как будто он постоянно должен давать отчет. Он знал, что на самом деле отец, как и мать, доверяет ему, но он также знал, что доверие это нужно ежедневно заслуживать. Порой взгляд отца говорил: «Право же, мой бедный мальчик, я начинаю сомневаться, что из тебя выйдет что-нибудь путное»; а иногда в его взгляде читалось: «Если ничто не помешает, пожалуй, удастся сделать из тебя человека». И едва войдя в комнату, опустив тяжелый гобелен и еще чувствуя на ладони правой руки прохладу медной ручки, Шарль обращал вопросительный взгляд к отцу, сидевшему с матерью за утренним завтраком. Но сейчас он был один, и не было этого взгляда, который всегда разрешал его сомнения. А ему так нужно было разобраться в самом себе. Никогда еще не ощущал он такого одиночества и такой растерянности перед жизнью. До сих пор он без особого труда угадывал свой путь. А сейчас его вдруг охватили такая усталость, такое отчаяние и такая грусть, каких он никогда раньше не испытывал.

Он старался медленно обойти комнату, нежно прикасаясь рукой к мебели, поглаживая, чтобы лучше узнать ее, эту теперь никому не нужную мебель, но она напоминала об исчезнувших, утекших жизнях: секретер с инкрустацией, за которым мать писала письма, куда она убирала те, что получала, где она держала свои драгоценности и крышку которого она затем откидывала, не вынимая ключа; ее комод красного дерева, настоящий чулан, – она говорила, что стыдится его, такой в нем был беспорядок, – его изгибы казались теперь такими мягкими при прикосновении, что он долго снова и снова проводил по ним рукой; кресло, обитое гобеленом, где ребенком он изображал кошку, как говорила мать, то есть, свернувшись клубочком, наслаждался теплом пылавшего рядом камина; маленькое кресло со сломанной спинкой, с лакированными, слегка облупленными подлокотниками, прохладу которых он ощущал под пальцами, специально для него такое низкое, что сейчас он мог сесть в него, только вытянув перед собой ноги; огромный шкаф с деревянными резными дверцами, украшенными странными изображениями, вроде колесницы Аполлона, рыб, похожих на дельфинов, длинных ящериц, которые вполне могли бы быть саламандрами, бородатых силенов (прикосновение к мягким контурам резьбы вызывало дрожь); кровать, очень высокая, на тонких ножках, ее деревянные части оканчивались шарами, вырезанными наподобие сосновых шишек, немного шершавых, кровать, на которой они провели свою последнюю ночь на свободе. Он растянулся на ней плашмя, потому что на кровати был только один матрац. Лежа с открытыми глазами в темной комнате, куда уже не проникали последние лучи заходящего солнца, он вновь вспоминал рассказ Пьера Гурэ. Все смешалось у него в мыслях. Но он понимал одно: произошло нечто страшное, имеющее к нему самое непосредственное отношение, вписывающее еще один трагически жестокий акт в драму, начавшуюся полтора года назад арестом его родителей. Это событие приподнимало завесу над другой драмой, столь же чудовищной, но в которой было нечто необъяснимое и непостижимое, превосходящее все, что он до сих пор видел и считал возможным. И хотя он понимал, что в определенных обстоятельствах люди могут совершать непредсказуемые поступки и что в последнее время он сам мог оказаться в подобных обстоятельствах, история, рассказанная Пьером Гурэ, превосходила тем не менее все, что он мог себе представить. «Нет, такого я никогда бы не мог себе представить». Он нарочно сказал это вслух, чтобы показать самому себе, что именно такова была его мысль. И он знал, что в этом «такого» была одновременно и г-жа де Керуэ, выдавшая его родителей, и Жан, член трибунала, осудившего ее на смерть. И то и другое переходило границы реальности и потому казалось совершенно невероятным.

Невероятно, непостижимо, что г-жа де Керуэ, только потому, что ее муж был убит в Мерс-эль-Кебире англичанами, дошла до такой ненависти к ним, что выдала людей, приходивших им на помощь, людей, бывших ее соседями, друзьями, которых она постоянно видела, чей сын был товарищем ее сыновей, учившихся в том же коллеже. Хотя и чудовищно абсурдный, но поступок жены владельца гаража, выдавшей своего мужа потому, что она считала его виновным в смерти сына, а затем свершившей над собой правосудие, казался в какой-то мере объяснимым. Немного ее зная, Шарль представлял себе, что она могла не понимать, к чему приведет ее поступок. Кроме того, она сама казнила себя, как будто не могла вынести сотворенного ею зла, и хотела, чтобы все пришло в норму, норму, где добро и зло оставались еще для нее величинами относительно простыми для понимания. Она дурно поступила и мужественно сама себя казнила; если допустить, что мужество состоит в признании ошибки, в то время как г-жа де Керуэ ни в чем не призналась, ни с чем не согласилась и до конца отказывалась от какого-либо проявления раскаяния. До какого ослепления ненавистью должна была дойти г-жа де Керуэ! Но было ли это ослеплением ненавистью? Или это было что-то другое, то, что его отец называл «политикой», которая, как он часто говорил, может довести людей до непредсказуемых поступков? Чтобы уничтожить противника, хороши все средства, говорил он: ложь, клевета, донос, анонимные письма, лжесвидетельства – настоящее змеиное гнездо, где каждый втайне мечтает броситься на другого. «Или заставить броситься его», – сказал он однажды. Шарль вспомнил это. Но он чувствовал, что сравнение не годится. В случае с г-жой де Керуэ, с его родителями речь шла об англичанах, о немцах, о французах. Речь шла о войне, о том, кто ее выиграет, кто проиграет. Но чего Шарль не понимал, так это того, что г-жа де Керуэ, жена морского офицера, сама дочь моряка, могла перейти в лагерь, противоположный лагерю его родителей, и выдать их немцам. Выдать немцам. Tradere, предавать, предательство. Значит, г-жа де Керуэ была виновна в предательстве. После этого и говорить не о чем. Шарль не испытывал к ней никакого сострадания, но и никакой злобы. Он представлял, как раскачивается на конце веревки ее тело, повешенное на ветви той большой липы, которую он так хорошо знал. И если он и испытывал какое-то чувство жалости, то лишь к ее детям. «Бедные! – говорил он себе. – Иметь мать-предательницу». В комнате стало уже совсем темно, а он по-прежнему безуспешно пытался понять непостижимое. До сих пор предательство представлялось ему абстракцией, поступком, редкость которого даже придавала ему какую-то значимость, делая его эпизодом Истории. Ганелон был предателем. И вот предательство предстало перед ним в виде этой женщины, такой близкой, такой похожей на множество других друзей его родителей, соседей, родственников, на тех женщин, которых ничто, казалось, не вынуждало совершить столь жуткий поступок.

И что предательство судил Жан, что Жан был одним из тех людей, о которых говорил ему Пьер Гурэ, ушедших с капитаном, чтобы вынести решение, судить, приговорить к смерти мадам де Керуэ, чтобы тут же казнить ее, что Жан мог «сделать это», вот чего Шарль никак не мог понять. Потому что чувствовал, что сам никогда не смог бы поступить так. Смутно он осуждал Жана за то, что тот согласился участвовать в этом суде. Если бы он знал, кто навел немцев на след Ла-Виль-Элу, у него было бы не меньше, а может, и больше оснований для мести: ведь мадам де Керуэ сначала выдала его родителей, а арест родителей Жана был следствием этого первого доноса, когда гестапо, как сказал Луи, стало хватать всех подряд. Но он не мог представить, чтобы самому выступить в роли судьи. Это было не его дело, Жан не должен был быть там. К тому же он солгал Шарлю, утверждая, что не знает, кто выдал их родителей. Уже в тот вечер он должен был знать. Почему он солгал? Чтобы оставить суд за собой, отстранить Шарля от участия в нем? Или он опасался, что Шарль этому помешает? Может быть, Жан предвидел, что Шарль осудит его?

Шарль остро почувствовал, насколько все поведение Жана отдаляет его от него. Ему было очень тяжело от этого. Неужели он нашел Жана только для того, чтобы тотчас потерять его? Отныне Жан, казалось, принадлежал другому миру, глубоко чуждому, не знакомому и не понятному Шарлю. Эта враждебность, которую не скрыли ни волнение Жана, ни выражение дружеских чувств, была направлена не против Шарля, а против того мира, к которому принадлежал он и его родители. Это была ненависть, которая не отступит и перед насилием, ненависть, являющаяся неотъемлемой частью его существа, которая могла завести его очень далеко, куда не у всякого хватило бы страсти, воли и мужества идти.

Шарль заснул на кровати родителей. Ему снился сон. Сон, похожий на реальность. Он лежал на спине, но не знал где и не мог шевелиться, а Жан стоял над ним. Он поднимал руки над его лицом, все выше и выше, очень высоко. И Шарль знал, что у него в руках топор, он знал, что топор сейчас опустится, обрушится на него, убьет его. Надо было что-то делать, он безуспешно пытался подняться, он кричал «нет». Собственный крик разбудил его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю