332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Реми » Бессмертный город. Политическое воспитание » Текст книги (страница 23)
Бессмертный город. Политическое воспитание
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 23:00

Текст книги "Бессмертный город. Политическое воспитание"


Автор книги: Пьер Реми


Соавторы: Анри Фроман-Мёрис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)

16

Первые дни были безмятежными. В деревне Шарля встретили очень хорошо. То, что он снова поселится «в замке», казалось, нравилось. Арест и депортация его родителей создали вокруг него атмосферу сочувствия. Было также известно, хотя не очень ясны причины, что им заинтересовались немцы и ему пришлось скрываться. Но не было и еще многих, до сих пор остававшихся в лагерях. Конечно, речь шла не о «политических», как его родители, как Эжен и Виктуар и еще некоторые из округи, которые принадлежали к той же «цепочке» помогавших английским парашютистам и были выданы и арестованы. Однако их участь (в то время о концентрационных лагерях еще ничего не знали, по крайней мере в этих деревнях) совсем не казалась завидной, и чем неизбежнее становился разгром Германии, чем более ужасным бомбардировкам подвергалась ее территория, тем чаще люди спрашивали себя, как выберется оттуда эта громадная армия пленных французов, одни из-за колючей проволоки, другие – с ферм и заводов, где они работали. Кроме того, было несколько парней, покорно отправившихся на принудительные работы в Германию. К этим Шарль никогда не испытывал нежных чувств, так как знал, что другие отказались и предпочли уйти в маки, не дав себя увести. Но военные или штатские, пленные или депортированные, участники Сопротивления или соглашатели, а в этой деревушке их было человек тридцать, – все были в этой проклятой Германии, источнике всех несчастий, и рисковали не вернуться оттуда, даже теперь, когда день победы приближался. Зато «коллабо» здесь не было. Они хорошо продержались все эти четыре года оккупации. Мэр довольствовался тем, что исполнял свои административные функции. Ему удавалось тайно передавать в ближайший партизанский отряд кое-какое продовольствие и бидоны с горючим, которые он держал про запас. В общем, после Освобождения его не потревожили. Паренек Симона Ленуара, уклонившийся от отправки на работы в Германию, ушел к партизанам. Всем казалось невероятным, чтобы доносчики, ответственные за арест подпольной организации, помогавшей парашютистам, могли находиться среди обитателей коммуны. Не проявляя открыто своих чувств, без шумихи, они единодушно желали победы союзников. И в то же время – в силу пресловутого «крестьянского благоразумия» – никто не хотел дать себя вовлечь в борьбу между «петенистами» и «голлистами». На самом деле в 40-м году они все были за Маршала, они искренне верили, что «старик» изо всех сил старался избавить страну от худших испытаний, они не могли предположить, что человек, под командованием которого многие из них служили в войну 14-го года, мог быть предателем, продавшимся немцам. Со временем у них возникло чувство доверия к де Голлю, они привыкли к его голосу по радио, к этому ровному голосу, который доносил ветер надежды, говоря о грядущей победе как о чем-то совершенно очевидном. Для них оба – и Маршал, и Генерал – были как бы двумя образами Франции: по одну сторону зеркала – Франция страждущая, оккупированная, униженная, Франция заключенных, Франция, платившая за свое поражение, а по другую сторону – Франция сражающаяся, сопротивляющаяся, пытавшаяся отвоевать свою честь и славу. Сегодня они были с де Голлем, как вчера – с Петеном, но сегодня они были против Петена не более, чем вчера – против де Голля. И все они сожалели о том, что эти два вождя не смогли прийти к согласию, втайне надеясь, что, может быть, они все-таки действовали заодно.

Первые дни Шарль посвятил визитам к приходскому священнику, фермерам отца и кое-кому, кого он особенно хорошо знал. Шли последние дни жатвы, и он мог еще помочь в уборке урожая. Во всяком случае, он мог быть полезным. Разворошить стог соломы, поддеть его на вилы, высоко поднять его и забросить на воз, конечно, в этом не было ничего особенного, но в конце дня он ощущал усталость, делавшую его счастливым. Растянувшись вместе с другими под деревьями, он пил сидр или дремал. Женщины, хотя и работали наравне с мужчинами, не садились, а приносили кувшины, круглые буханки хлеба, паштет. Люди негромко обменивались шутками, словно обстановка еще не располагала к бурному веселью. Урожай, к счастью, был неплохим. Земля тоже постаралась, каждый видел, что хоть здесь все в порядке. Война многое разрушила, немцы много унесли, но ожесточение от поражения не довело их до того, чтобы жечь землю. Она осталась верной, и они смутно чувствовали, что она и их обязывала оставаться верными. Из года в год это была все та же пшеница, которую надо было вырастить, все тот же овес, который нужно было давать лошадям, те же животные, которых нужно было пасти. Тот, кто был привязан к земле, кто отдавал ей свой труд, кто получал от нее пропитание, действительно не мог предавать. В этом маленьком крестьянском сообществе, где взаимопомощь была делом естественным, за исключением неизбежной зависти, более или менее скрытой вражды из-за какой-нибудь насыпи или ограды, люди скорее доверяли друг другу, и если их что и разделяло, то не политика.

Впрочем, с политикой тут не сталкивались ни вблизи, ни издалека. Она и до войны-то никого особенно не интересовала, будучи делом более образованных, богатых, умников. Ну, а теперь война, темной тучей нависшая над страной, только усилила безразличие к партиям, программам и всем этим людям, которые, может быть, и «хорошо говорили», но каждому сообщали то, что он хотел услышать. Успех Петена, а потом и де Голля объяснялся тем, что оба они не принадлежали к разряду политиков. И то, что они военные, казалось нормальным в годы войны. «Конечно, – как говорил Себастьен Бедель, всю войну 14 – 18-го годов проведший в окопах и вернувшийся невредимым, весь в орденах, – кто нам был нужен в 39-м году, так это Клемансо, это был железный тип». «Он бы их всех разогнал, – заметил совсем еще молодой парень Пьер Лаббэ. – Чтобы заткнуть глотку Гитлеру, вашему Клемансо надо было бы прийти в 35 – 36-м году, когда Гитлер только появился. А в 39-м время уже было упущено. Не хватало танков, не хватало самолетов. Де Голль, тот давно хотел, чтобы были танки. Так говорят. Теперь, когда он в Париже, надеюсь, он их поприжмет, всех этих бездарных политиканов, которые только и думают, как бы снова приняться за свое. А нам они не нужны». Никто ему не возразил, как будто Лаббэ выразил общее мнение, но никто и не продолжил, как будто сказанного было уже более чем достаточно. Что же до Шарля, то хотя он и был «месье Шарлем», но все-таки не мог высказываться здесь, как в коллеже. Поэтому он чаще молчал, что, впрочем, нисколько не вредило уважению, которым он пользовался.

Вечером, вернувшись с ферм, он ужинал с Луи и Марией в людской. Луи, правда, предлагал ему подавать в столовую, но Шарль отказался. После ужина он располагался в кабинете отца. Это была единственная комната, за исключением его собственной, где ему было приятно находиться. Все остальные: гостиные, большая столовая, бильярдная – были сильно разорены. Несколько картин были изрезаны, исчезла большая часть ковров, а также безделушки, стоявшие за стеклом, китайский фарфор, блюда из большого посудного шкафа и, естественно, почти все часы. Из библиотеки были похищены все самые редкие издания. Стулья, гардины были повсюду покрыты пятнами, измазаны, прожжены сигаретами (или сигарами? Он вспоминал немецких офицеров, игравших в углу столовой и куривших сигары). Только кабинет отца сохранился, можно сказать, в неприкосновенности, наверное потому, что им пользовались исключительно офицеры сначала немецкого, а затем американского штабов, размещавшихся в доме. Можно было подумать, что и те, и другие сочли своим долгом сохранить эту комнату в том виде, в каком они ее застали. Не были даже тронуты воспоминания о войне 14-го года: фотография отца в летной форме, перед самолетом, на кабине которого можно было видеть кресты, отмечавшие каждый сбитый немецкий самолет, вымпел его эскадрильи и, что еще более удивительно, фотография, запечатлевшая, как объяснял текст на ее обороте, немецкого пилота, взятого в плен в результате одной из этих воздушных дуэлей. Было ясно, что только бумаги стали предметом тщательного обыска, произведенного, очевидно, гестаповцами, когда они пришли арестовывать родителей Шарля. Пропало ли что-нибудь? Может быть, но как узнать? Старые архивы, древние дворянские грамоты, генеалогические древа, книги со счетами, нотариальные акты – если их и забрали, то остались еще полные папки, эти папки с золотым тиснением в картотеке, стоящей с двух сторон от окна. Каждый вечер Шарль отправлялся на поиски. Сначала он спросил себя: имеет ли он право в отсутствие отца заглядывать в его бумаги? Верх взяло не любопытство, а скорее сознание того, что он действительно имеет на это право. Если ему суждено остаться одному в Ла-Виль-Элу, то зачем ждать, чтобы узнать что-то о своей семье, о домашних делах? Он разбирал папку за папкой и ни разу не наткнулся на бумагу, чтение которой могло бы заставить его думать, что он совершает бестактность. Это наводило на мысль, что у его отца никогда ничего подобного и не было либо он все это уничтожил. Ни одного письма от жены, ни одного от родителей. Не было ни дневника, ни записной книжки. Шарль испытал от этого скорее облегчение, чем разочарование. У него было свое мнение об отце, и он не так уж стремился знать о нем больше. Его бы очень смутило, узнай он то, чего не должен был знать.

Его интересовала семья, дом и все, что произошло с ними за два или три последних столетия. Ла Виль Элу не принадлежали к высшей знати, их даже несколько пренебрежительно относили к «мелкопоместным». В свое время они были представлены ко двору, но не удержались там. Были они главным образом военными или служителями церкви, иногда литераторами, учеными, но их таланты, какое бы уважение они ни вызывали, никогда не выводили их в первые ряды, и должности они занимали скромные. Редкие документы дореволюционного времени, найденные Шарлем, свидетельствовали не только о достаточно большом состоянии, о выгодных брачных контрактах, но и об отваге и предприимчивости. Было много моряков, ушедших в дальние плавания. Один из них, поселившийся в Сен-Мало, оставил весьма увлекательный дневник, где рассказывал об участии в экспедиции Лаперуза. Другой, менее прославленный, обосновался в Нанте и, вероятно, очень разбогател на торговле с Вест-Индской компанией. После пробела, оставленного Революцией и Империей, документы относились только к прямым предкам Шарля. Эту линию было легко проследить, так как в каждом из четырех поколений, отделявших его от юного Франсуа, сына гильотинированного, насчитывалось, на удивление постоянно, только по одному мужчине, иногда одна девочка, как тетя Анриетта. Казалось, что эта скупость в воспроизведении потомства была результатом осознанного поведения, в конечном счете упрощавшего решение проблем наследования и раздела имущества. В таких документах недостатка не было. Каждые тридцать – тридцать пять лет со времени смерти Франсуа де Ла Виль Элу, вернувшегося с принцами и скончавшегося в 1837 году, нотариусы, как положено, скрупулезно составляли описи имущества семьи, в основном земельных владений: ферм, лесов, прудов, в коммуне и ее окрестностях, а также в других местах. Если многие места Шарлю были известны, то названия других ему ни о чем не говорили. Некоторые досье были посвящены процессам, самый важный из которых, если судить по весу бумаг, велся прадедом Шарля в семидесятых годах против одного из соседей, Огюста де Лезелэ, из-за куска леса, впрочем небольшого – его территория не превышала десяти гектаров, – но на владение которым он претендовал. Большое количество уведомлений о свадьбах и кончинах, особенно последних, позволяли составить представление обо всех ветвях рода и его семейных связях. Целая папка содержала только некрологи и изображения первого причастия. Однажды вечером Шарль разложил на письменном столе все украшенное гербами генеалогическое древо, которое ему часто показывал отец, пытаясь объяснить, кто были его предки. Он искал на всех этих изображениях те, что соответствовали именам, фигурирующим на древе, и, лишь за несколькими исключениями, ему удалось заполнить почти все клеточки с начала XIX века, как в игре. Почти все, за исключением родителей и своей, последней, единственной на этой ветви. Если его родители не вернутся, нужно будет отдать напечатать памятки и для них. И тогда его клеточка останется единственной еще не заполненной. Таблица, испещренная этими изображениями с черной каймой, так его потрясла, что он захотел оставить ее. Он повесил ее на ковер, думая, что как-нибудь вставит ее в рамку. После его смерти надо будет поднять стекло, чтобы вставить туда его собственный некролог, и так далее, после смерти каждого по его линии, его жены, детей, если они когда-нибудь у него будут. Может быть, через век или два, если Ла Виль Элу продолжат свое существование, рамка займет целую стену.

Ему даже приснился кошмарный сон. С ветвей большого дуба, вроде тех, что росли на лужайке перед домом, свешивались, освещенные луной, черные гробы, в которых стояли, построенные, как на генеалогическом древе, все усопшие рода, и он видел только их лица, изображенные на некрологах. Тишина стояла ужасающая... Гробы начинали слегка покачиваться, но мертвецы внутри не шевелились, сохраняя полную неподвижность. Что это, ветер или какой-то вздох, донесшийся издалека? Но раскачивание усиливалось, и Шарлю становилось страшно. Гробы качались все сильнее и сильнее. Те, что были подвешены на концах ветвей, раскачивались неистово. Шарль не видел больше лиц, он следил с возрастающей тревогой за этим ужасающим ускорением, он не осмеливался крикнуть мертвецам быть осторожнее, иначе они упадут на землю, так как знал, что они не могли его слышать, и в то же время он боялся с ними говорить, потому что они были мертвы. Он проснулся, когда один гроб в конце концов оторвался от ветви, к которой был подвешен, но (Шарль был в этом уверен) мертвец не пошевелился и упал вместе с гробом. Утром, когда Шарль пришел в кабинет, он долго смотрел на древо. Конечно, ничто не сдвинулось, ни один некролог не покинул свою ячейку, все эти мертвецы, серьезные или улыбающиеся, в зависимости от выбора, сделанного ими или за них, с лицами, память о которых должна была остаться у живых, продолжали, как и накануне, заполнять пробелы. «Вот, должно быть, какова „Пляска Смерти”», – сказал он себе, убирая древо и некрологи туда, где их нашел.

17

Не так давно закончился ужин, и Шарль, как и каждый вечер, отправился в кабинет. Он читал, сидя в том самом кресле, где отец любил посидеть с трубкой. (В этой комнате, кстати, оставался запах трубки, который не смог вытеснить запах сигарет, немецких или американских.) Погруженный в «Лето Четырнадцатого», он уже заканчивал чтение «Семьи Тибо», которую буквально проглотил за несколько дней, когда Луи, постучав, вошел и сообщил, что его кто-то спрашивает.

– Кто?

– Он не захотел назвать своего имени, но говорит, что вы его хорошо знаете. Молодой.

– Здешний?

– Этого он тоже не сказал.

Шарль подумал, что это мог быть кто-то из Сопротивления, не хотевший раскрывать себя, и попросил Луи впустить его.

Несколькими минутами позже дверь снова открылась, пропуская человека; он замер в полумраке у дверей, словно ожидая, что Шарль бросится ему навстречу. Но Шарль, стоявший у окна, не сразу узнал его. «Так ты не узнаешь меня?» Да, по голосу Шарлю казалось, что узнает, но был ли это он, действительно ли это был Жан? Шарль быстро приблизился. Ну да, это был он, с усами щеточкой, казавшийся квадратным в своей куртке военного покроя; у этого Жана был мужественный, уверенный вид, сразу же поразивший Шарля, будто разница в возрасте, разделявшая их, оставаясь все той же с тех пор, как они не виделись, внезапно стала более явной и резко определила одного в лагерь «мужчин», тогда как другой все еще оставался за его порогом. И только ли физически?

Как только Жан сел и заговорил, Шарль понял, что перед ним не просто его старый приятель из Ла-Виль-Элу, тот, с кем, несмотря на разницу в положении их родителей, он делил свои детские радости и горести, с кем он играл. (Это слово «играть», так охотно употреблявшееся его матерью: «Мама, мы не играем. Мы тут кое-что делаем». И с иронией, впрочем доброй, его мать всю половину того лета использовала это слово: «Ну, как вам „делалось” сегодня? Ну, идите же с Жаном, делайте», пока по привычке не говорила снова «играть».) Все это было далеко. И тот, кто сейчас вернулся в Ла-Виль-Элу, казалось, сразу решил перенести все в другую плоскость, как будто между ними должны были установиться другие отношения.

Жан не стал особенно распространяться о том, как он жил эти полтора года. Однако Шарль понял, что сразу после ареста родителей он укрылся у одного из своих дядьев, брата матери, на ферме, в нескольких километрах отсюда. Первые месяцы он продолжал обучение, начатое в городке по соседству с Марёлем, у одного владельца гаража, но летом 43-го он завязал контакты с Сопротивлением, и с тех пор для него началась «новая жизнь».

– Почему ты мне никогда не писал? – спросил Шарль.

– Я этого не хотел, – ответил Жан. – Я чувствовал, что между нами не может быть прежних отношений.

– Почему?

Жан сначала только пожал плечами, но тем не менее добавил:

– Мало-помалу я понял многое, чего не понимал раньше. Только не думай, что я на тебя сержусь.

– За что тебе на меня сердиться? – Шарль был удивлен. Он никогда не думал, что Жан мог на него сердиться.

– Именно не за что. Я хочу только сказать, что если я не пытался связаться с тобой, то по совершенно другим причинам.

Поскольку Жан молчал, Шарль спросил у него, по каким именно.

– Это трудно объяснить. Я тебе уже сказал: я многое понял, я изменился.

Они помолчали минуту. Шарль сидел в кресле своего отца, Жан в другом кресле, повыше. Вынимая из кармана пачку «Голуаз», он спросил:

– Ты не возражаешь, если я закурю?

Шарль отрицательно покачал головой. Он почувствовал, как тоска сжимает ему сердце. Сколько раз он мечтал об этой встрече с Жаном! Конечно, он понимал, что Жан переменился. Но он ожидал большей теплоты, большей откровенности. Они поговорили бы о родителях, обо всем пережитом. Шарль даже хотел сказать ему: «Теперь мы братья больше, чем когда-либо». А Жан ответил бы ему что-нибудь вроде: «Да, старина Шарль. До последнего часа».

– Ты ничего не знаешь о своих родителях? – Ему хотелось все же попытаться внести хоть немного теплоты.

– Как и ты, я думаю. Депортированы, в лагере. Но я не знаю где.

– Ты знал, что твой отец причастен к истории с парашютистами?

– Нет. Впрочем, я думаю, что он был там не из главных, бедный папа. А мама тем более.

Шарлю показалось, что он слышит приглушенное эхо тирады Люсьена, брата Эжена. Даже здесь, несмотря на связывающее их общее горе, Жан давал почувствовать разделяющую их дистанцию. Тогда, заметив, что пропасть между ними все больше, Шарль сделал еще одну попытку, взывая к другой солидарности.

– В конце концов, может быть, мы были и не так уж далеко друг от друга в последнее время. Я был в лесу Сизена.

– Я знаю, – сказал Жан. Его сигарета погасла, и он снова зажег ее.

– Как, ты знаешь?

– Мне сказали. Ты был агентом в подпольной организации Корбона.

Шарль никогда не слышал об этом Корбоне, но ни за что на свете он не признался бы в этом.

– Это хорошо, – добавил Жан.

Конечно, эти два слова доставили Шарлю удовольствие, ему стало легче на душе. «О! Ты знаешь, я сделал совсем мало. Ты, конечно, сделал намного больше». Жан не заметил сказанного.

– Ты в какой подпольной организации был? – спросил Шарль.

– В ФТП («Франтирёры и партизаны»).

Шарль уже достаточно в этом разбирался, чтобы понять, что ФТП – это коммунисты.

Больше всего рассказывал ему о ФТП папаша Лориу, и это дало ему повод подумать, что надо бы постараться отыскать его, чтобы узнать об этом подробнее. «Патриоты, – говорил Лориу, – конечно, они патриоты. Но можно подумать, что они считают себя единственными, как будто мы, остальные, не патриоты. В 40-м где они были, эти коммунисты? Бошам нужно было напасть на русских, чтобы эти типы изменили свою позицию. До того их и видно не было». Шарль мысленно видел, как папаша Лориу набивает трубку, легонько постукивая спичечным коробком, чтобы умять табак. «А франтирёры, что это такое? Они что, хотят остаться в стороне, они не хотят вмешиваться? Все это для того, чтобы после войны иметь свои собственные войска, повинующиеся только их проклятой партии».

Однако Шарль удержался и не спросил Жана, был ли он коммунистом. На самом деле он вдруг испугался, что Жан коммунист, а тогда он просто не знает, как себя с ним вести. (Когда несколько лет спустя Шарль вспомнил об этом эпизоде, он вдруг подумал: раз я тогда испугался, значит, у меня уже в те годы было какое-то особое представление о коммунисте; к коммунисту можно, конечно, питать уважение, даже дружеские чувства, о чем свидетельствовали отношения его отца с кузнецом Мари Анж Рателем. Но это человек, чье восприятие окружающего мира настолько чуждо и даже враждебно таким людям, как Шарль и его окружение, что просто не может быть и речи ни о взаимопонимании, ни даже о сотрудничестве. Наверное, это и был результат речей, услышанных им от отца: «С этими парнями, что бы ты ни сделал, что бы ни сказал, невозможно договориться по той простой причине, что они не хотят с тобой договариваться. Даже если ты и добрый малый, если они и уважают тебя, в канун торжества социальной революции они ликвидируют тебя просто потому, что ты должен исчезнуть. Это их логика, а логика у этих парней железная». А потом другие речи, произнесенные за завтраком на охоте: «Коммунисты, надо отдать им справедливость, – это другая порода людей. Люди, отличные от остальных. Для них Партия всегда права. Пусть она назовет сегодня белым то, что вчера называла черным, им все равно. Они идут за ней. Где еще такое встретишь!»)

– Франтирёры и партизаны хорошо воевали, – говорит Шарль, все еще надеясь найти отклик на свои чувства. Но Жан не реагирует, а немного наклоняется вперед, смотрит на ковер и начинает глухим голосом своего рода монолог, который Шарль слушает, сохраняя спокойствие, не прерывая. Он не отводит глаз от Жана, и тот, должно быть, чувствует его взгляд, взгляд, в котором он увидел бы, если бы посмотрел, такую безысходную грусть, что, быть может, остановился бы.

– Теперь, – говорит Жан, – я должен все объяснить тебе. Я мог бы не возвращаться сюда. Действительно, я уже почти решил не возвращаться. Но я не хотел, чтобы ты верил неправде. Что я умер, пропал без вести. Или же что я не захотел тебя видеть, так как что-то имею против тебя. Против тебя, Шарль, я ничего не имею. Я вернулся, чтобы тебе это сказать, чтобы ты не обманывался, не строил ложных предположений. Если бы не ты, я бы сюда не вернулся. Потому что я не хочу больше возвращаться. Теперь я уже не вернусь. Это последний раз. Для меня Ла-Виль-Элу – конченая история. Мне здесь больше нечего делать. Если мои родители вернутся, я скажу им, чтобы они здесь больше не жили, уехали куда-нибудь. Во всяком случае, меня они здесь больше не увидят. А теперь я должен сказать тебе почему. Я не мог просто сказать тебе, что больше не вернусь сюда. Я хочу, чтобы ты понял. Мне кажется, что для тебя очень важно понять это.

Тут Жан остановился, словно собираясь с мыслями, прежде чем говорить дальше. Он сидел, поставив локти на колени и сильно наклонившись вперед, так что Шарль совсем уже не видел его лица. После долгого молчания он снова заговорил:

– Я начал новую жизнь, с совсем новыми людьми. Сейчас еще война. Но и после войны я буду работать с ними. Мне нравятся их взгляды, это очень, очень хорошие люди, и я думаю, что с ними я смогу кое-что сделать. Я хочу выбраться отсюда, я хочу выбраться из этой системы. Если я останусь, я стану пленником, я дам себя задушить. Я не знаю, что потом будешь делать ты. Я полагаю, что ты тоже рискуешь стать пленником системы. Я об этом много думал. Мне кажется, ты останешься пленником. Единственная разница между тобой и мной та, что ты будешь пленником наверху, а я – внизу. Наверху, конечно, приятнее. Меньше поводов возмущаться, сопротивляться, пытаться сбежать или разломать все. Это понятно. Но у меня есть свои причины. Это тоже понятно. Я здесь слишком многое увидел.

Так как он замолчал, Шарль испугался, что он больше ничего не скажет, и хотел спросить, что же он видел. Но это оказалось не нужно.

– Тебе этого не понять. И не только потому, что ты молод. Но и потому, что ты никогда не сможешь изменить свои взгляды, чтобы побыть в моей шкуре. Ты родился в другом лагере, в лагере имущих и копивших из поколения в поколение. У тебя есть все шансы. Если жизнь тебе не удастся, тебе некого винить, кроме самого себя. Ты будешь сам виноват, если упустишь свой шанс. Ты, а не общество. Я же с самого начала нахожусь по другую сторону. Ты не можешь знать, что значит быть на той стороне, где нахожусь я, на стороне слуг, домашней челяди, тех, кто всегда должен первым снимать шапку. И я говорю не только о прислуге, настоящей прислуге, как мой отец, но обо всех тех, кто работает, у кого психология слуги, потому что они готовы разбиться в лепешку. Они готовы к этому с самого начала, они привыкали к этому из поколения в поколение. Таков их удел. Их отцы, их деды всегда снимали шапку первыми. Мир, который должен оставаться таким, для меня неприемлем. Надо изменить его полностью. – Не двигаясь, Жан жестом показал, что следует все перевернуть. – Надо изменить структуру, систему. Это единственный способ сделать так, чтобы было больше справедливости, чтобы не было осужденных вечно быть внизу, тогда как у других всегда есть шанс оказаться наверху. С этим надо покончить. И если ты в это веришь, а я верю, то надо идти до конца. Пока еще все... Ну, те, кто в Сопротивлении, да, к счастью, и многие другие, – я не говорю о тех, кто всегда готов загребать жар чужими руками, – все сражаются с немцами, чтобы выиграть войну. Но потом их пути разойдутся. Будут те, кто хочет, чтобы общество жило, как и прежде, и это естественно, я понимаю их и думаю, что на их месте был бы как они. Им незачем меняться. Система их устраивает. Напротив, у них есть все основания противиться переменам. Но будут и те, кто хочет перемен. Однако тут все сложнее, потому что найдутся такие, которые будут говорить, что хотят перемен, но это им не нужно, они только делают вид. Они не пойдут дальше мелких реформ, не затрагивающих основы общества. Но будут и такие, что захотят пойти до конца. Я думаю, что надо идти до конца. И еще я думаю, что момент самый подходящий. Мы выйдем из войны страной, которая все же поняла, к чему ее привела прежняя система, страной, которую разрушили, которую предали. Предали все – буржуа, политики, генералы. Есть немало людей, понявших, что к этому нас привела система; теперь они будут готовы помочь нам изменить ее. Я верю, что нас будет достаточно много.

Жан замолчал. Еще несколько мгновений он оставался неподвижным, потом снова поднял голову и посмотрел на Шарля, пораженного тем, что Жан ему улыбался. На его лице появилось мягкое, почти счастливое выражение. Шарль тоже улыбнулся и в то же время почувствовал сильное волнение. Оно еще больше усилилось, когда Жан добавил:

– Ты извини меня за то, что я говорил откровенно. Но мы же друзья. – Голос изменил ему, он поднялся, протянул руки к Шарлю, который тоже встал, схватил их. Ему перехватило горло, но удалось все же сказать:

– Ты правильно сделал, что поговорил со мной. Спасибо, старина Жан, – в его голосе было много неясности, дружбы, – мы ведь останемся друзьями, правда?

Но Жан не ответил. Его улыбка исчезла, он отпустил руки Шарля.

– Послушай, – сказал он, – сейчас не до нежностей. И ты и я, мы будем дальше делать свое дело. У нас мало шансов встретиться еще раз, ну, а если мы все-таки встретимся, вот тогда и посмотрим, кто где. А теперь, Шарль, мне пора уходить, уже поздно.

Шарль попытался удержать его и задать еще несколько вопросов. Но он явно не хотел ничего говорить ни о том, что собирается делать, ни даже о том, куда вернется сегодня вечером. Шарль вызвался сообщить ему, если его родители вернутся, но Жан заверил, что принял все меры, чтобы его известили.

– Подожди, – остановил его Шарль, – скажи мне, прежде чем уйти: ты знаешь, кто их всех выдал?

Жан нахмурился, и лицо его стало замкнутым. Он отрицательно покачал головой. Шарль настаивал:

– Ты даешь мне слово, что ты этого не знаешь?

Жан молча качал головой. Шарлю не понадобилось много времени, чтобы понять, что Жан ему солгал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю