355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Реми » Бессмертный город. Политическое воспитание » Текст книги (страница 25)
Бессмертный город. Политическое воспитание
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 23:00

Текст книги "Бессмертный город. Политическое воспитание"


Автор книги: Пьер Реми


Соавторы: Анри Фроман-Мёрис
сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)

19

Если бы в последующие дни кто-нибудь заговорил с Шарлем, то впервые в жизни нашел бы его в состоянии смятения и растерянности. Но никто не говорил с ним, потому что сам он не разговаривал ни с кем. Он не выходил из дома, быстро расправлялся с едой и целыми днями читал, слушал радио, новости с фронтов. Война все больше удалялась на Восток, война ускользала от него, он гулял в парке, не выходя за ограду, дремал в траве на берегу пруда. Его ничто не интересовало. То, что он читал, оставляло его все более равнодушным, то, что он слушал, казалось, доносилось до него из мира, к которому он больше не принадлежал. Он, так страстно следивший день за днем за ходом войны, он, для кого война была ежедневной пищей даже тогда, когда он жил у отца Лориу, Шарль продолжал, конечно, слушать радио, включая то один, то другой приемник, ловя то Лондон, то Париж, по десять раз на дню слушая одни и те же новости, но теперь он стал сторонним наблюдателем. Смерть г-жи де Керуэ – оттого ли, что его оставили в стороне и он не сыграл в этом событии никакой роли, – волной вынесла его на берег и, отхлынув, оставила одного. И он чувствовал себя словно потерпевший кораблекрушение. Окружающая обстановка была ему, конечно, знакома, она была все той же, но именно потому, что она была прежней, потеряв при этом свой смысл, Шарлю казалось странным, что сам он все еще здесь. Впервые в жизни мысль о самоубийстве, точнее, о медленном угасании пришла к нему. Он смотрел на себя в зеркало и казался себе уродом, он замечал с ужасом, что ему придется бриться, он становился, он уже был мужчиной, и в то же время у него не было желания становиться мужчиной, быть им. Ему не казалось, как прежде, что впереди у него целая жизнь, все было позади. «Все кончено». Он произнес эти слова вслух, проведя рукой по подбородку, чтобы почувствовать щетину, мерзкую, грязную, начавшую пробиваться щетину. «Все кончено, слышишь, идиот несчастный! Кончено, кончено, кончено». Он говорил все тише и тише, пока слова не стали вздохом, прижавшись ртом к зеркалу, холодному, холодному как смерть, в чьи объятия, раз все было кончено, раз ничего нельзя было поделать, он скользнул бы с такой охотой.

Назавтра все переменилось. Почтальон принес письмо от аббата Ро. «Мой дорогой Шарль, – писал он, – я в Сизене и хотел бы увидеться с тобой. Приезжай, если сможешь. Всегда любящий тебя...» Через два часа Шарль въезжал на велосипеде во двор аббатства. Он позвонил в колокольчик у двери для посетителей, его принял радушно улыбающийся отец-привратник и без промедления провел в келью аббата Ро, который что-то писал. Был ли он по-прежнему аббатом? На нем была военная форма, и только крестик на кителе напоминал, что он здесь не для того, чтобы сражаться. Воспользовавшись отпуском, он захотел возобновить связи с теми, кого называл своим «тылом». В их числе были, конечно, отец-настоятель, Шарль и некоторые другие члены его подпольной организации, не находившиеся в армии.

Разговаривать им было легко. Встретившись с аббатом, Шарль вновь убедился, что это был единственный человек, которому он мог сказать все напрямик и довериться без колебаний. Ему не составляло никакого труда отвечать на поставленные вопросы, главное было разобраться в себе самом. Поэтому ему легко было сказать аббату, что он чувствует свою бесполезность, что без всякого удовольствия думает о возвращении в коллеж, что события, в которые он был вовлечен, казалось, делали невыносимым возвращение к нормальной жизни. И аббату, по видимости, нечего было особенно возразить.

– Понимаю, понимаю, – говорил он, посасывая трубку, которая, как и ее хозяин, как будто совсем не изменилась. – Ты повзрослел раньше, чем твои сверстники, и теперь чувствуешь себя оторванным от тех, кто продолжает борьбу. Ты вступил в жизнь в возрасте, которому обычно свойственна чистота. Жизнь тебя не пощадила, и ты можешь сказать, что пережил бурю вполне осознанно. Видишь ли, Шарль, порою я спрашивал себя, ее поступил ли я легкомысленно, втянув тебя в наши дела. Но потом отбросил угрызения совести, ибо мне казалось, что в конечном счете, учитывая твое положение, я помешал пустоте заполонить твою душу.

– Именно эта пустота, господин аббат, теперь овладевает мною.

Если бы Шарль мог читать мысли священника, он узнал бы, что тот подумал: «Вот подходящий момент. Эту пустоту должен заполнить Бог». В самом деле, какой соблазн воспользоваться мгновениями растерянности и сомнений! Какой прекрасный новобранец для церкви, для служения Богу! Разве не следовало бы увлечь за собой эту мятущуюся душу, бросить ей на лету веревочную лестницу и помочь подняться на борт? Разве ему не подвернулась редкая возможность? Но аббат, ничем не выдав себя, предпочел не воспользоваться представившимся случаем, рискуя упустить его навсегда. Уже повлияв на жизнь Шарля, он не счел себя вправе навязывать ему свой выбор. Кстати, проникни он в свою очередь в мысли своего питомца, он не нашел бы в юноше ни малейшей склонности к тому, чтобы связать свою судьбу с церковью. Священники в коллеже постоянно и ненавязчиво беседовали на эти темы с учениками в надежде обнаружить «призвание». И порою подобное действительно случалось. Шарль знал, что некоторые из его товарищей оставили коллеж ради семинарии. Но их пример не вдохновлял его. Много лет спустя аббат признался, какого избежал соблазна во время того разговора в Сизене. «Я думаю, что поступил правильно. Ты не из тех, кто становится кюре». – «Но вы никогда не были для меня кюре!» – «Ну, скажем, священником». – «Скажем, человеком божьим». – «В тот момент ты был в таком смятении... Что мне надо было сказать тебе, чтобы помочь?» – «Но вы сказали то, что нужно. Вы сказали: „Дух Сопротивления останется с тобой навсегда”». Действительно, аббат Ро так и сказал, добавив: «Тебе кажется, что тебе больше нечего делать, что ты никому не нужен, что для тебя героические времена прошли и никогда не вернутся. Конечно же, люди не станут воевать ради твоего удовольствия, хотя возможно, что мир узнает и другие войны, несмотря на весь ужас нынешней. Но не беспокойся, ничто не помешает тебе совершить геройский поступок в мирное время. Сопротивление означало одновременно неприятие чего-то и борьбу во имя чего-то. Будь уверен: в жизни ты не раз попадешь в ситуации, когда тебе надо будет что-то отвергать и во имя чего-то сражаться. И тогда самое главное для тебя будет вновь обрести юношескую горячность».

Вместе с тем, уверяя аббата по прошествии времени, что тот в Сизене сказал именно то, что нужно, Шарль забыл добавить, что слов этих оказалось недостаточно, чтобы помочь ему полностью преодолеть кризис, вызванный больше, чем всем пережитым, – казнью г-жи де Керуэ, в которой участвовал Жан. Факты были известны аббату.

– Что вы об этом думаете? – спросил его Шарль. Ответ заставил себя ждать долго.

– Сейчас у меня с собой только две книги: мой молитвенник и первый том «Замогильных записок». В эти дни я перечитывал главы, посвященные казни герцога Энгиенского, и когда, приехав сюда, узнал, как умерла г-жа де Керуэ – я не забываю, что ее сыновья воспитанники нашего коллежа, – я сопоставил их судьбы. Тебя это удивит, ибо между ними нет ничего общего. Герцог Энгиенский был столь же невинен, насколько виновата г-жа де Керуэ. Его смерти, несомненно, хотела высшая власть, которую в то время олицетворяло государство, тогда как участь г-жи де Керуэ, как мне кажется, была решена снизу, одним из тех народных трибуналов, что в избытке появляются во время любой революции, во всяком случае во время крупных беспорядков, хотя в нынешних условиях, учитывая, что речь идет о группах, где несомненно влияние коммунистов, нельзя исключать того, что их поведение в целом, то, что они называют своей генеральной линией, диктуется их центральным руководством. Тем не менее в одном случае в основе преступления – решение, принятое с холодной расчетливостью в интересах государства, в тиши кабинета, одним человеком, обладавшим абсолютной властью, тогда как в другом – действуют люди, в пылу борьбы отвергающие любой компромисс, страстные и непримиримые. Но сходство между ними – в некоторых мотивах их действий. У пресловутого трибунала Сопротивления не было Бонапарта, который приказал бы приговорить к смерти виновную г-жу де Керуэ, но военная комиссия, собравшись по приказу Бонапарта, чтобы судить герцога Энгиенского, приговорила его к смерти по обвинениям, сходным с теми, что были выдвинуты против г-жи де Керуэ. В обоих случаях судьи считали, что действуют как патриоты, как защитники родины. Герцог Энгиенский сознался, что поднял оружие против Франции, сражаясь в армии принцев. Г-жа де Керуэ призналась в преступлении, в тысячу раз более ужасном, согласен, но тоже направленном против родины, поскольку выдала врагу патриотов. И в том, и в другом случае осуждению подлежало пособничество врагу, врагу родины, находящейся в опасности. Разница, конечно же, велика, ибо в одном случае связь с врагом предстает перед нами сегодня как защита благородного принципа, достойного уважения, принципа монархического, и понятно, что принц крови, каким был герцог Энгиенский, более чем кто-либо другой, считал необходимым уважать его. В другом случае сотрудничество с врагом куда более отвратительно по своей природе, сути, стоящей за ним системе и находит в качестве оправдания лишь такой жалкий довод, как неприязнь к англичанам. Но различие не стирает сходства между судьями, которые вынесли приговор, руководствуясь в конечном счете своим пониманием того, что опасно для родины. В каждом из этих приговоров есть своя доля искренности. Возможно, кстати, то, что нас так шокирует в казни г-жи де Керуэ, а именно что трибунал, который никто не уполномочивал вершить правосудие, трибунал, незаконно назначенный, незаконно действующий, не только выносит смертный приговор, но и тут же приводит его в исполнение, так вот, возможно, нас бы это коробило меньше, если бы приговор и его исполнение были делом рук законных суда и власти, обладающих необходимыми полномочиями. Но для меня важно не это. Важно то, что осудившие г-жу де Керуэ люди действовали в соответствии со своим пониманием родины, того, каким должно быть отношение патриотов к врагам родины, даже если враги эти – их соотечественники, но соотечественники, предающие самое благородное и святое, что есть в понятии патриотизма.

Аббат замолчал ненадолго, а потом заговорил вновь, словно не только для Шарля, но и для самого себя формулируя вывод, к которому пришел только что:

– В сущности, как в том, так и в другом случае речь идет о преступлении, совершенном во имя родины, дабы наказать то, что считается преступлением против родины.

– Значит, это все-таки преступление? – спросил Шарль.

– Скажем так, политическое преступление. Как только г-жа де Керуэ стала виновной в доносах на патриотов, участников Сопротивления, она должна была быть наказана. Преступление – в том, что ее казнили вне рамок закона. Но для тех, кто совершил его, я уверен, правосудие существовало, их правосудие. В своих собственных глазах они как раз его и воплощали, для них это было правое дело. Не сомневаюсь, они были уверены, что должны вмешаться, ибо был риск, что правосудие официальное станет действовать либо слишком медленно, либо слишком мягко, стало быть, полагаться на него было нельзя. В их понимании революционные времена требуют революционного правосудия. Точно так же русские анархисты, бросавшие бомбы в великих князей, считали себя слугами правосудия, но правосудия иного. После этого речь может идти только о политическом акте, а не о преступлении, по крайней мере для них.

– А вы, господин аббат, что вы думаете об этом? Для вас это преступление или политический акт?

– Я священник.

– Разве это мешает вам иметь собственное мнение?

– Нет, но, будучи священником, я не могу выносить приговор – ни подобно официальному правосудию с его кодексами и трибуналами, ни подобно правосудию политическому, которое поставлено на службу определенной политической цели. Я могу судить лишь в тиши исповедальни, за решеткой, отделяющей меня от христианина-грешника, пришедшего открыться мне. Я не могу судить его, я могу только отпустить или не отпустить ему грехи, и мое решение останется нашей общей тайной.

– А Бог?

– Суд Божий, Шарль, совсем другое дело, и он нам неведом. Разве мы, простые священники, можем знать его! Исповедуя, я опираюсь лишь на знание Евангелия и не могу даже притязать на то, что истины его вошли в мою плоть и кровь.

Слушая аббата, Шарль не переставал думать о Жане и никак не мог прийти к определенному мнению.

– Знаете ли вы, господин аббат, что я хорошо знаком с одним из тех, кто вынес приговор г-же де Керуэ?

Нет, аббат этого не знал. Шарль объяснил ему, кто такой Жан. Аббат выслушал его с живым интересом, предположив, что со стороны Жана это была месть.

– Не только, – сказал Шарль.

– А что же еще?

– Я много думал над этим. Уверен, что он не просто хотел отомстить за родителей. Конечно, мы с ним не похожи, даже наверняка не похожи. Но есть и другое. Если бы я вдруг узнал, что это г-жа де Керуэ донесла на моих родителей, если бы, как Жан, я принадлежал к людям, которые в данный момент здесь заправляют, если бы мне было столько же лет, сколько ему, если бы в одной руке у меня был револьвер, а в другой – веревка, я не стал бы судить ее.

– Потому что ты принадлежишь к тем, кто уважает порядок, – перебил его аббат.

– Возможно. Но Жан – другое дело. Вы не поверите мне, но я как следует все обдумал. Если бы его и моих родителей выдала не г-жа де Керуэ, а кто-нибудь другой, как бы это сказать, человек простой, его круга...

– Принадлежащий к тому же общественному классу, – снова перебил его аббат.

– Вот именно, к тому же классу! Так вот, я уверен, что он не ввязался бы в это дело. Он хотел отомстить не только г-же де Керуэ, но и всему тому, что она собой олицетворяла.

– Ты действительно так думаешь?

– Я уверен в этом, господин аббат. Когда в тот раз он пришел в Ла-Виль-Элу, я увидел его впервые с тех пор, как наших родителей арестовали. Это был совсем другой человек, и что меня особенно поразило, даже испугало, – то, что ему надо было свести счеты с нами, со всем тем, что мы для него воплощали. И поскольку Жан – человек необузданный, я-то это знаю, в конечном счете в его поведении нет ничего удивительного. Кстати, возможно, именно он подтолкнул всех остальных.

В разговоре, состоявшемся между ними несколько лет спустя, аббат признался Шарлю, что сразу был убежден в том, что интуиция не подвела его воспитанника, хотя в тот момент не решился сказать ему об этом открыто, не только из опасения настроить его против Жана, но и боясь направить Шарля по пути, который казался ему чрезвычайно опасным, – по пути классовой борьбы.

– Деятельность Сопротивления закончилась, а война продолжалась. Но даже если бы не было войны, меня замучили бы угрызения совести, рискни я так быстро разрушить в тебе чувство, рожденное именно Сопротивлением, – чувство общего дела, объединяющего людей независимо от различий и разногласий. Надо ли было сказать тебе: «Да, твой друг мстил не только за себя, его влекла иная страсть, нежели стремление наказать за предательство. Быть может, сам того не сознавая, расправляясь с предателем, он расправлялся с обществом, которое в целом обвинял в предательстве, даже если то здесь, то там встречались люди, подобные твоим родителям, на которых это обвинение не распространялось и которые, в его глазах, находились в одном лагере с патриотами»? Надо ли было настраивать тебя против тех, кто были нашими товарищами по совместной борьбе, представив их вдруг как врагов, тогда как многие из них отдали жизнь за общее дело? Надо ли было содействовать расколу в тот момент, когда так велика была необходимость единства? Коммунисты имеют перед другими то огромное преимущество, что они способны на внезапную смену тактики. Они отличаются верностью, но только самим себе, точно так же стрелка компаса неизменно смотрит на север. Лишь в этом их постоянство. Что до прочего, то дружба, вражда, союзы, расколы – всего лишь вопрос тактики. И 1945 год был моментом чрезвычайно важным с точки зрения тактики, тогда они попытались использовать капитал влияния, уважения, симпатии, накопленный в последние годы оккупации за счет запоздалого – и запоздалого из тактических соображений, – но активного участия в Сопротивлении, капитал, приумноженный благодаря авторитету Советского Союза, их магнитного полюса, чьи народ и армия вели победоносную войну, попытались использовать весь этот капитал, чтобы вызвать социальную революцию и переход к социализму. Я подумал, что время для подобных откровений еще не пришло.

20

В том, что Жан в самом деле «подтолкнул остальных», Шарль убедился в последующие дни.

– Вы думаете, Бертран вернется в коллеж? – спросил он аббата. Тот обещал все выяснить и, если сможет, сообщить Шарлю до начала учебных занятий. Через два дня он действительно позвонил из Сизена в Ла-Виль-Элу и сказал, что Бертран де Керуэ собирается вернуться.

– Вы его видели? – спросил Шарль.

– Я был у них, – ответил аббат. – Я их видел.

– Ну, и как они?

– Оба мальчика и сестра держатся очень мужественно. Они сплотились.

– Вы говорили обо мне?

– Да. Я сказал, что видел тебя.

– Что они сказали?

Но вместо того, чтобы ответить на вопрос, аббат добавил:

– Я думаю, будет хорошо, если ты навестишь их.

– Я?! Зачем?

– Твое посещение им поможет.

Шарль спросил себя, понимал ли аббат до конца, о чем он его просит. Но тот, видимо, все понимал, ибо сразу же добавил:

– Я знаю, что прошу слишком многого. Но их беда велика. Как никто другой, ты можешь дать им то, в чем они нуждаются.

– Господин аббат, вы, однако, не попросите меня сказать им, что я прощаю их Мать?

– Речь идет не о прощении, Шарль. Нельзя, чтобы их захлестнули стыд и бесчестье, надо, чтобы кто-то сказал им: «Вы не отвечаете за то, что произошло, вы по-прежнему с нами». И ты прекрасно знаешь, Шарль, если эти слова произнесешь ты, их воздействие будет гораздо сильнее.

– Предупредите их, – сказал Шарль после нескольких секунд размышления, – что я зайду к ним завтра днем.

Шарль не был у Керуэ с лета 1940 года. Он хорошо помнил, как ходил туда с матерью, – она отправилась выразить соболезнование г-же де Керуэ после гибели ее мужа в Мерс-эль-Кебире, – как провел вторую половину дня с Бертраном. В усадьбе Керуэ был пруд, и мальчики ловили рыбу, Шарль любил это развлечение. Вечером, за столом, г-жа де Ла Виль Элу рассказывала о своем разговоре с матерью Бертрана: «Я считаю, что бедняжка Шарлотта несколько преувеличивает. Она говорит, что ее муж был подло убит англичанами. Подло!» Разумеется, слово это поразило Шарля, и, подъезжая на велосипеде к Ла-Саль, дому де Керуэ, он думал: «Г-жа де Керуэ говорила, что ее муж подло убит англичанами, теперь дети будут говорить, что их мать подло убита участниками Сопротивления». И то, что они могут говорить так и, хуже того, искренне в это верить, приводило его в ярость. Какая связь между Сопротивлением и теми, кто казнил г-жу де Керуэ, теми, кого мысленно Шарль начал называть «бандой Жана»?

Чем ближе он подъезжал к Ла-Саль, тем сильнее раздражался и в то же время чувствовал себя все более неловко. У него было ощущение, что они могут поменяться ролями, и он рискует оказаться в положении обвиняемого, словно Керуэ собирались обвинить его в гибели их матери. Виновного, потому что, если бы не его родители, ничего бы не случилось. Виновного, потому что они участвовали в Сопротивлении, потому что и сам он был его активистом, короче, потому что Ла Виль Элу, отец, мать и сын, приняли сторону тех, кто с помощью пушек английского флота и партизанской веревки за несколько месяцев сделал их сиротами. На ум ему приходили ответы вроде: «Если бы ваш отец присоединился к де Голлю, он не погиб бы в Мерс-эль-Кебире» или «После того что сделала ваша мать, вам лучше всего помолчать». Но он чувствовал, что от подобных фраз несло самодовольством и мелочностью. К чему уклоняться от ответственности? Разве так удастся загладить ошибки, преступления?

И вот они сидят на ковре перед камином в большой гостиной, трое Керуэ – Ги, старший, Шанталь, Бертран – и Шарль. Первые мгновения были ужасно мучительны. Он поставил велосипед у входной двери и, так как никто не показывался, решил было воспользоваться тем, что его приезд остался незамеченным, и бежать. Но вместе с тем на него напало оцепенение. Он не мог оторвать глаз от липы. Он искал приметы, следы невероятной сцены, происшедшей здесь несколько дней тому назад. Над двором нависала большая ветка, г-жу де Керуэ повесили, конечно же, на ней. Ему пришла в голову мысль, что ее дети, быть может, не хотят больше выходить во двор, не хотят видеть это дерево, эту ветку, что они предпочитают пользоваться другой дверью и что, явившись к главному входу, он заставляет их выйти и вновь увидеть ненавистную им сцену. Он быстро поднялся по ступенькам и, не дожидаясь больше, вошел в дом. Вестибюль, украшенный головами оленей, косуль, кабанов, был пуст. У Шарля снова возникло желание бежать. Но в это время дверь гостиной открылась, и на пороге появился Бертран. Шарля поразил его черный свитер и то, что остальные, когда он их увидел, тоже были одеты в черное. Никогда еще он не видел их вместе.

– Входи, – сказал ему Бертран не двигаясь, и, когда Шарль сделал несколько шагов, он отступил в гостиную и подошел к брату и сестре, стоявшим у камина, где горели большие поленья. Своей красотой трое подростков, которых несчастье скоро сделало знаменитыми во всей округе, словно бросали окружающему вызов. Все они, даже Шанталь, были на голову выше Шарля, тонкие черты лица, светлые, почти золотистые волосы, глаза даже не зеленые, а скорее цвета морской воды, тонкие, крепко сжатые губы. В них было что-то дикое и суровое, они походили на крупных животных, горделиво поглядывающих на свору окружающих их собак. Они сплотились, аббат верно подметил, но почувствовал ли он, как они замкнулись в молчании, неприятии, презрении, не принимая ни обвинений, ни жалости? Все четверо на какое-то мгновение оцепенели, слишком хорошо понимая, какие страшные события разделяли их, они были не в состоянии сказать или сделать что-то, чтобы преодолеть эту пропасть. «Говорить не о чем», – думал Шарль, глядя то на одного, то на другого. Ему казалось, что и в их глазах он читает ту же мысль. «Ничего не скажешь, ничего не поделаешь. Теперь, наверное, остается только уехать. Я пришел, я показал им, что могу прийти, я согласился прийти. Слова теперь ни к чему». Он подумал только, не следовало ли ему попробовать улыбнуться, это не было бы ни прощением, ни протянутой рукой, ни забвением, это был бы знак того, что он понимает, разделяет их горе.

Но даже эту улыбку он не смог выдавить из себя, и, так как напряжение никому из них не удавалось рассеять, он видел единственный выход – уйти. В это время Шанталь, опустившись на ковер, жестом пригласила его сесть. Они еще долго молчали, но напряженность спала. Они смотрели на огонь и чувствовали себя свободно.

– Аббат сказал мне, что ты возвращаешься в коллеж, – сказал Шарль, обращаясь к Бертрану.

– Разумеется.

– Это хорошо. – Шарлю хотелось добавить «и смело с твоей стороны», но он побоялся рассердить их. Это «разумеется» означало, что нет предмета для обсуждения, что все должно продолжаться так, словно ничего не случилось.

– С чего ты взял, что Бертран не вернется в коллеж? – Шанталь задала вопрос с некоторой агрессивностью, встав, чтобы подбросить поленьев в огонь. Помешивая угли, она повернула голову и, взглянув на Шарля пристально и сурово, бросила:

– Для этого нет никаких причин. Напротив. – Она подчеркнула «никаких» и «напротив», чтобы показать, что речь действительно шла о вещах само собой разумеющихся. Потом села на свое место, и вновь воцарилось молчание, пока Ги, старший, не прервал его.

– Шарль, ты должен знать, что, когда аббат сказал нам, что ты хочешь прийти, мы заколебались.

– Я никогда не говорил, что хочу прийти, – перебил его Шарль.

– Однако аббат так нам сказал.

– Я не говорил, что хочу прийти. Это аббат сказал мне, что я должен прийти или, точнее, что будет хорошо, если я приду. Тогда я ответил, что готов это сделать.

– Так оно лучше, – сказал Ги. – Но, повторяю, знай, что мы колебались.

Шарль увидел, что Бертран и Шанталь, не сводившие с него взгляда, кивнули головой в знак согласия.

– Не знаю, колебался ли ты прежде, чем согласиться. – Шарль мог бы ответить утвердительно, но он не шелохнулся – Во всяком случае, было вовсе не очевидно, что бы там ни думал аббат, что мы позволим тебе войти в этот дом.

Шарля внезапно охватил приступ гнева. Решительно, все происходило совсем не так, как того хотел аббат. Но кто виноват?

– Если ты хочешь, чтобы я ушел, за мной дело не станет, – сказал он, резко вставая.

– Дело твое, – спокойно ответил Ги, – но я вовсе не собираюсь оскорблять тебя, как раз напротив.

– Не уходи, – добавила Шанталь. – Послушай, что хотел тебе сказать Ги.

– Слушаю, – обронил Шарль, продолжая стоять.

Ги тоже поднялся, но не подошел к Шарлю, прислонясь к камину.

– Дело вот в чем, – сказал он. – Мы колебались, потому что твоя роль в происшедшем нам не ясна.

– Моя роль! – подскочил Шарль.

– Да, твоя роль. – Напряжение возникло снова.

– Ты отдаешь себе отчет в том, что говоришь?

– Разумеется, – все так же спокойно ответил Ги. – Нам необходимо это знать, потому что, если то, что нам сказали, правда, ты никогда не переступил бы порога нашего дома.

– Что именно вам сказали? – Шарль понял, что кричит. Спокойствие Ги, молчание двух других, нелепая ситуация, в которой он оказался, – все выводило его из себя.

– Если это правда, ты выйдешь отсюда с дурными воспоминаниями.

Шарль едва не набросился на Ги, но сдержался:

– Давай вытаскивай свои мерзости. Будет еще одной больше. – Он не добавил «в этом доме», но с удовольствием заметил, как Ги побледнел.

– Ты, конечно, знаешь некоего Жана Фуршона? – спросил тот.

– Да.

– И ты знаешь, как он себя повел? – Ги сделал движение головой, словно хотел указать на что-то рядом, находящееся снаружи.

– Я знаю то, что знаю, – ответил Шарль.

– Так вот, мне неизвестно, что ты знаешь. Но я знаю, что ты должен знать. Он захотел увидеть старшего из нас. Могу сказать, что разговор был не из приятных. Но тебя касается следующее. Передаю дословно то, что он сказал. Кстати, Шанталь была при этом. Он начал с того, что пришел потому, что его родители были арестованы по вине нашей матери. Затем добавил: «Конечно, таким, как ваша мать, плевать на бедняков, вроде моих родителей. Ее интересовали Ла Виль Элу, люди ее круга, но результат оказался тем же. Для гестапо нет разницы между классами, оно гребет всех подряд. Поэтому я пришел отомстить не только за Фуршонов, но и за Ла Виль Элу».

– Этого не может быть! – воскликнул Шарль. – Не может быть!

– Я похож на вруна? – спросил Ги.

– Но какое его дело?

– Ладно. Теперь ты понимаешь, почему мы имели право спросить тебя о твоей роли.

– А! Значит, ты можешь подумать... Ты считаешь меня способным... – К Шарлю вернулось вдруг самообладание, и он очень холодно добавил: – Когда речь идет о Ла Виль Элу, пока всю семью представляю я. Сожалею, что вы могли во мне усомниться. – И не сказав больше ни слова, он повернулся, вышел из комнаты, пересек вестибюль, спустился во двор, взял велосипед и отправился в путь, снова взглянув на большую липу. Его никто не проводил.

Следующий день принес еще одно доказательство. К Шарлю явился с визитом офицер жандармерии, расследовавший убийство г-жи де Керуэ, и в особенности роль, которую сыграл в этом деле Жан Фуршон. В течение всего разговора, длившегося почти два часа, Шарлю было крайне не по себе. Разумеется, он допускал, что правосудие делает свое дело и ищет истинных виновников драмы, политическая подоплека которой была очевидна. Но сколь критичным ни было его собственное отношение к тем, кто считал казнь г-жи де Керуэ своим долгом, задаваемые ему вопросы, неловкие, а порою просто бестактные, так его раздражали, что постепенно он начал склоняться на сторону Жана.

– Считали ли вы его честным юношей?

– Конечно, он ни разу не совершил ничего предосудительного, отличный парень, да что там – друг!

– Но он был сыном садовника.

– Что ж из этого? Разве нельзя дружить с сыном садовника?

– Говорят, что у него необузданный характер.

– Он просто с характером.

– Ну, если повесить на суку бедную женщину – значит быть с характером!

– Бедную женщину!

– Не говорите мне, что вы одобряете его поступок.

– Я не сказал этого. Но я его понимаю.

– Знаете, то, что вы сказали, – очень серьезно. Вы думаете, ваши родители одобрили бы?

– Мои родители! А кто на них донес?

– Жандарм уткнулся носом в блокнот и что-то лихорадочно там царапал.

– Виделись ли вы недавно с Жаном?

– Разумеется. Жан приходил в Ла-Виль-Элу, мы провели вместе целый вечер.

– А почему вы поссорились? У вас были разногласия?

– Это неважно, потому что в главном мы были заодно.

– В главном?

– Конечно, в том, что касалось Сопротивления.

– Хорошо же ваше Сопротивление! – сказал жандарм.

Шарль в возмущении встал. Стоя за письменным столом отца, крепко упираясь в него руками, он устремил взгляд на собеседника. Но тот, не смутившись, стоял на своем. Что это за Сопротивление, если люди думают только о том, чтобы сеять хаос, подменяют собой силы порядка, самовольно творят суд, пользуются ситуацией, чтобы то здесь, то там беззаконно захватывать власть, готовя тем самым революцию? Шарль горел желанием бросить в лицо этому офицеру, представителю порядка, что тот рассуждает как вишист. Потом он злился на себя за то, что у него не хватило смелости сделать это. Он лишь нашелся ответить на речь жандарма, которая раздражала его тем сильнее, что в ней была доля истины, одно: «Для меня они – патриоты». После этого ему пришлось выслушать целую лекцию о патриотизме, словно он был ребенком. Жандарм заявил, что он-то знает, что такое родина, и может поговорить на эту тему, он из семьи военных, которые участвовали во всех войнах, ему не от кого получать уроки. Во время отступления, в 40-м году, он носил форму до самого конца, не бросил оружия и среди состоявших у него под началом людей сумел сохранить дисциплину и порядок. Родину не защищают, сея повсюду хаос и раздоры, восставая против законной власти. Шарль переводил взгляд с усов, подстриженных щеткой, на форму, на планку с орденскими ленточками, на фуражку, лежавшую на столе. Он успокоился. Был ли у жандарма на кителе вишистский орден? Да и потом, продолжил жандарм, как у коммунистов хватает наглости говорить о родине, как они могут называться патриотами после того, как во всеуслышание заявляли, что их настоящая родина – Советский Союз? Так пусть и отправляются к себе на родину, пусть посмотрят, как там живут! Если русские действительно друзья Франции, как нам сейчас об этом твердят, пусть принимают своих товарищей-коммунистов, устраивают их у себя, на их милой родине, это самая большая услуга, которую они могут нам оказать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю