355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Реми » Бессмертный город. Политическое воспитание » Текст книги (страница 30)
Бессмертный город. Политическое воспитание
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 23:00

Текст книги "Бессмертный город. Политическое воспитание"


Автор книги: Пьер Реми


Соавторы: Анри Фроман-Мёрис
сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 35 страниц)

– Я вас познакомил, – сказал он Жану и Зигмунду. – Жан Фуршон, Зигмунд фон Хартов, эти имена вам, конечно, неизвестны. И однако, вы близки друг другу. Я объясню почему. Но прежде я хотел бы попросить вас – и особенно тебя, Жан, потому что тебя дело касается в большей степени, – не перебивать меня и дать мне сказать все, что вы должны знать. С каждым днем, а здесь, как ни странно, каждый день кажется весомее, так вот, с каждым днем я становлюсь более зрелым (тут он единственный раз улыбнулся), быть может, быстрее, чем в другом месте, по крайней мере в данный момент. Начну с Жана. Дорогой Зигмунд, Жан – мой друг детства, мы вместе воспитывались в Ла-Виль-Элу. Его родители работали у моих. Фуршоны так же давно живут в Ла-Виль-Элу, как и моя семья. Родителей Жана арестовали и отправили в лагерь одновременно с моими. Его отец и мать, Зигмунд, оттуда не вернулись. Жан – он немного старше меня – вступил в ряды Сопротивления, был в маки. Но – кстати, не знаю, почему я говорю «но», точнее, знаю и знаю также, что не должен был бы так говорить, – Жан, кроме этого, стал членом коммунистической партии. Он уже два года в Москве, Недавно мы встретились. Добавлю, Зигмунд, что Жан остался моим другом, и то, что нас объединяет, до сегодняшнего дня было и, я надеюсь, останется сильнее того, что разделяет. Теперь о Зигмунде, Жан. Почему он здесь? Не только потому, что он мой коллега. Дипломат, советник немецкого посольства, вновь открытого в Москве, с которым посольство Франции поддерживает доверительные отношения. Зигмунд фон Хартов во время войны находился во Франции, и вышло так, что его часть была расквартирована в Ла-Виль-Элу. Более того, вышло так, Жан (и Шарль посмотрел другу прямо в глаза, Жан тоже глядел на него пристально и не отрываясь), что Зигмунд оказался первым офицером, поселившимся в Ла-Виль-Элу и распоряжавшимся там сразу после ареста наших родителей. И вышло так, что, когда я отправился в Ла-Виль-Элу – этого я тебе, по-моему, не рассказывал, – чтобы посмотреть, что там происходит, потому что у меня не было никаких вестей от родителей и я не мог больше переносить их молчание и неизвестность, – то немецкий солдат привел меня к офицеру, занимавшему кабинет моего отца, офицером этим оказался Зигмунд фон Хартов, вот он перед тобой. Он повел себя по отношению ко мне – терпеть не могу этого слова – корректно, я бы сказал, как цивилизованный человек, просто по-человечески. Затем Зигмунд фон Хартов поступил на дипломатическую службу и был назначен в посольство Германии в Москве. Приехав сюда, он увидел мое имя в списке сотрудников французского посольства. Когда ему подтвердили, что я именно тот, кого он встретил во время войны в Ла-Виль-Элу, он пришел ко мне с визитом. Мне это было непросто, поверь, но я протянул ему руку. И вот он здесь, он вошел в мою жизнь как друг.

Шарль замолчал. В эту минуту он отчаянно хотел, чтобы Жан и Зигмунд подошли и пожали друг другу руки. Но он хорошо понимал, что Зигмунд не рискнет натолкнуться на отказ. А Жан? Тем не менее Хартов встал, повернулся к сидевшему Жану и сказал:

– Я сожалею, господин Фуршон, о том, что случилось с вашими родителями. Они, как и родители моего друга Шарля, выполнили свой долг. А я выполнял свой, как офицер немецкой армии.

Тогда Жан тоже поднялся. В какой-то момент Шарлю показалось, что он протянет Зигмунду руку, но, отвернувшись от Хартова, он подошел к Шарлю и сказал:

– Прости, но для меня это уже слишком. В конце концов, у каждого своя память.

Попрощавшись с Кристиной, но не замечая Хартова, он вышел в сопровождении Шарля. В передней оба не проронили ни слова о происшедшем. Шарль написал на клочке бумаги «до вторника», и Жан согласно кивнул головой.

Вернувшись в гостиную, Шарль, чтобы сгладить неловкость, предложил Хартову остаться на обед, и тот охотно согласился.

– Право слово, – сказал чуть позже Хартов, – непросто быть немцем.

– Поэтому вам надо помочь, – сказал Шарль. – Жаль, что Жан этого не понимает. Но я его не осуждаю, тут случай особый. На мой взгляд, он повел себя так, как это сделали бы на его месте многие другие.

– Это не слишком обнадеживает, – со смехом заметил Хартов.

– В самом деле, а учитывая, что мы в Москве, – тем более. Каждый советский, видя такое отношение, может только потирать руки.

Больше об этом не говорили, да и нечего было добавить. Шарль не солгал Хартову, сказав, что отказывается осуждать Жана. Он мог бы также признаться, что, хотя и надеялся на более мирный исход их неожиданной встречи, реакция Жана его, в общем-то, не удивила. Она была в духе его крутого, непреклонного характера. Но что повлияло на поведение Жана сильнее? То, что он был сыном узника концлагеря из Ла-Виль-Элу? Или коммунистом, враждебно относящимся к Германии, которую представлял Хартов? Да и можно ли было разделить две эти ипостаси? Первая определяла вторую, а вторая, по крайней мере до настоящего времени, вела к первой. В сущности, думал Шарль, глядя на Хартова, Жан не изменился. В том, что молодой участник Сопротивления, приговоривший к смерти г-жу де Керуэ, стал активистом компартии, отказывающимся от примирения и ничего не забывающим, была своя логика. Правда, Шарль спрашивал себя, не начала ли с сегодняшнего дня эта логика давать трещину.

6

Они заканчивали обедать, когда Шарль услышал уже знакомый теперь шум – ворота посольства открывались, подталкиваемые автомобилем. По правилам полагалось, подъехав к воротам, выйти из машины, пройти в маленькую боковую дверь, разумеется под бдительным и вызывающим раздражение оком милиционера, и открыть обе створки, которые придерживались затем чугунными колодками. Но как и из всякого правила, из этого тоже были свои исключения, и один из сотрудников посольства, человек, впрочем, весьма симпатичный, добился привилегии, которую руководство не осмеливалось у него оспаривать, – использовать для открывания ворот бампер своего «ситроена», весьма, кстати, почтенного возраста. Каждый его приезд сопровождался страшным скрежетом, Шарль, приподняв занавеску окна, возле которого сидел, машинально проверил источник привычного шума. Но едва он опустил занавеску, увидев черный силуэт проехавшей машины, как стукнула, на этот раз куда сильнее, чем обычно, входная дверь квартиры, выходившая во двор, а вслед за этим послышался шум в передней, ведущей в гостиную. Вскочив и поспешив туда, Шарль с изумлением увидел перед собой мужчину, одетого в длинный черный тулуп. Неизвестный явно находился в состоянии крайнего возбуждения. Казалось, он дрожал всем телом. Он не переставая проводил рукой по лбу, закрывал глаза, словно стараясь отдышаться, а открыв их, тоскливо озирался по сторонам. Жгуче черные глаза горели на прекрасном лице, окаймленном черной бородой. Совершенно очевидно, это был русский. Надо было дать ему возможность заговорить первым. Так и произошло, но несколько минут молчания показались Шарлю бесконечными.

– Вы говорите по-русски? – произнес наконец неизвестный, и, когда Шарль утвердительно кивнул головой, широкая улыбка вдруг осветила его лицо.

– Слава Богу! – вздохнул он.

«Затем, – писал Шарль в своем дневнике несколько дней спустя, – он попросил разрешения сесть, я, разумеется, разрешил. Потом, словно придя в себя, неизвестный спросил, может ли он говорить свободно. В данном случае вопрос его звучал двусмысленно, и я ответил: конечно, но предупреждаю, что никогда не бываю дома один, и поднял глаза на висевшую под потолком люстру. Показав, что он прекрасно меня понял, незнакомец сделал жест, словно собираясь писать. Я на несколько мгновений вернулся в столовую, извинился перед Кристиной и Зигмундом, попросил их оставить меня наедине с «вечерним посетителем» и принес ему блокнот и карандаш. Начался обмен посланиями, как это было недавно с Жаном по поводу его невесты, но на сей раз он длился гораздо дольше и был серьезнее. Разумеется, я сохранил все бумаги, они находятся у меня в сейфе.

Первым делом он написал мне, что проник во французское посольство, потому что хочет получить въездную визу в нашу страну. Затем добавил: «Я люблю Францию, это страна Революции, настоящей». Последнее слово было подчеркнуто трижды, а «революция» написана с большой буквы. Я ответил: «Спасибо» – и задал первый вопрос: «Как вы вошли в посольство? Свободно?» Он прочитал и, рассмеявшись словно ребенок, рассказывающий о своей проделке, ответил: «Я бежал за въезжавшей машиной». Новый вопрос: «Милиционер видел, как вы вошли?» Ответ: «Конечно! Но он находился с другой стороны машины». Незнакомец продолжал смеяться, тогда как я чувствовал себя все более беспокойно. Мой вопрос: «У вас есть советская виза, чтобы выехать из СССР?» На этот раз он перестал смеяться и написал совершенно серьезно: «Если Франция даст мне въездную визу, они дадут мне выездную».

Никогда еще я не имел дела с советским, «нелегально» (в глазах властей) проникшим на территорию посольства, и, насколько мне известно, в течение последних лет ни разу не произошло ничего подобного. Старые работники посольства это подтвердили. Последний ответ незнакомца укрепил возникшие у меня опасения: этот человек сам бросился в ужасную ловушку. Вероятно, он считал, что, для того чтобы покинуть страну и уехать во Францию, было достаточно войти в контакт с нами и пересечь мифическую линию, отделявшую его от свободы и имевшую тем большее значение, что милиции было приказано воспрепятствовать подобным попыткам любой ценой. Оказавшись под нашей защитой, он воображал, что мы добьемся для него всего, как въезда во Францию, так и выезда из его собственной страны. Но было не время объяснять ему, в какое положение он себя поставил. Раз он очутился здесь, надо было помочь ему во что бы то ни стало.

Разумеется, мысль о том, что это может быть «провокатор», как мы называем тех, кем манипулируют власти, пришла мне в голову. Но я отбросил ее, настолько человек внушал мне доверие. Его манера держаться, почерк, лицо были проникнуты большим достоинством. Из его последующих ответов стало ясно, что передо мной отнюдь не душевнобольной и тем более не искатель приключений. Он был архитектор, и сразу после войны за несколько критических замечаний в адрес официальной архитектуры его приговорили к двенадцати годам заключения и освободили досрочно в прошлом году. Ему было предписано проживание под надзором в одном из уральских городов, закрытом для иностранцев, запрещено пребывание в Москве, Ленинграде и других крупных городах, отказано во всякой серьезной работе. Он решил все поставить на карту и сумел добраться до столицы, куда и прибыл утром того дня. На мой вопрос: «Если вы приедете во Францию, чем вы хотите заняться?» – он ответил: «Строительством домов, у меня полно идей».

Я знал теперь достаточно, и мое решение было принято. Мне надо было вернуться к Хартову и сказать, что я никак не могу составить ему компанию. Кстати, закончив обедать, он прошел через гостиную, чтобы уйти, но сделал вид, что не заметил моего посетителя. Я проводил Зигмунда до ворот и, увидев, что перед посольством по обеим сторонам улицы стояло множество милицейских машин, понял, что инцидент вызвал настоящий переполох. Шутя с Хартовом, я шепнул ему во дворе: «У нас беженец», – сделал вид, что не заметил ничего необычного, и мы распрощались самым непринужденным образом.

Затем я отправился к руководству посольства, чтобы поставить его в известность о случившемся. К счастью, посол и советник-посланник обедали дома. В ходе нашего тайного совещания, проведенного со всеми возможными предосторожностями, было принято первое решение: я должен был сообщить нашему посетителю, что мы никоим образом не можем гарантировать, что его попытка закончится благополучно и нам удастся добиться успеха. Более того, существовала большая вероятность того, что официальные демарши, которые мы готовы были предпринять, чтобы помочь ему, натолкнутся на категорический отказ и что власти в качестве предварительного условия потребуют, чтобы он покинул посольство. При таком развитии событий чем дольше он останется здесь, тем больше усугубит тяжесть своего положения. Тем не менее, если он хочет, мы готовы его приютить.

Вернувшись домой, я застал его спящим в кресле там, где оставил, тогда как продолжавшая вязать Кристина, казалось, наблюдала за ним с материнской заботливостью. Лицо его дышало покоем и безмятежностью, и я с трудом заставил себя разбудить его. Свою записку я составил с предельной тщательностью. Он ознакомился с ней крайне внимательно, перечитав несколько раз. Затем надолго погрузился в раздумье, то закрывая глаза, то глядя по очереди на нас с Кристиной, во взгляде его – потом, когда все закончилось, мы долго говорили с ней об этом – не читалось ни малейшего упрека. Это был взгляд человека, который в драматический для него момент напряженно размышлял над тем, какое принять решение. Наконец он написал: «Если позволите, я останусь здесь на сегодняшнюю ночь». В этом случае мне было поручено отвести его в комнату курьера, расположенную немного в стороне, как раз за моей квартирой, устроить там и запереть на ключ, посоветовав не зажигать света и соблюдать полную тишину. К счастью, было воскресенье, и советский обслуживающий персонал отсутствовал. Стоит ли говорить, что спали мы плохо. Я не переставал строить всевозможные планы в зависимости от того, как развернутся события. То Николай, так звали нашего архитектора, просил остаться, и мы должны были попытаться убедить власти дать ему разрешение на выезд. Я воображал себе мощную кампанию в прессе, тысячи писем, адресованных московскому руководству, демонстрации перед советским посольством в Париже и, наконец, успех! То мы находили способ переправить его, словно посылку, во Францию в запломбированном дипломатическом багаже. То он хотел покинуть посольство, попросив нас обеспечить ему свободу передвижения до дома. Я провел часть ночи, пытаясь отыскать подходящие решения, которые казались мне одно нелепее другого. И тем не менее завтра утром надо было заниматься именно этим. Около девяти часов я проскользнул к нему, пока не пришла советская горничная. Он был одет, сидел за столом, перед ним лежал лист бумаги, который он сразу же протянул мне. Я прочел: «Друзья, за эту ночь, что я провел под вашим кровом, я все взвесил и обдумал. Я признателен вам за ваши усилия. Мое решение принято. Постарайтесь, если можно, помочь мне раствориться ночью в этом городе». Прочтя последние слова (я не нахожу иного слова, чем «раствориться», чтобы передать возникшее у меня ощущение уничтожения, поглощения, исчезновения), я испытал такое чувство, словно получил приказ. Не было и речи о том, чтобы от него уклониться. Раз этот человек, доверившийся нам, сделал выбор, честь повелевала совершить все возможное, чтобы вернуть его ночи, из которой он так неожиданно возник.

И тут мне повезло, а может, это было не просто везение, а то удивительное стечение обстоятельств, которое сопровождало мое пребывание в Москве. Передав начальству письменное пожелание Николая, я получил распоряжение представить ему до полудня план действий, при этом, как и положено, окончательное решение относительно методов его осуществления оставалось за послом и советником-посланником. В канцелярии в начале недели жизнь началась, как обычно. Специалисты по внутренней политике готовились к дотошному изучению докладов на съезде, который должен был вот-вот открыться. Тем не менее наличие значительных сил милиции вокруг здания вызывало немало любопытства, и распространился слух, что внутрь пробрался какой-то советский. Но дисциплина, обязывающая к сдержанности, сыграла свою роль, и никто не задавал мне неуместных вопросов.

Имея свободу действий, я отправился в немецкое посольство, чтобы повидаться с Хартовом. Заручившись его согласием, я представил план, который был принят с некоторыми весьма разумными замечаниями и поправками. Осуществили мы его в конце рабочего дня, когда большинство сотрудников покидает свои кабинеты и ворота в течение некоторого времени остаются открытыми. С. получил приказ взять мою машину, а я взял его, Николая, выйдя в самый последний момент через черный ход моей квартиры, растянулся на заднем сиденье, сразу за нами следовали еще две машины. Вчетвером мы могли надеяться на то, что нам удастся если не отделаться от наших обычных преследователей, то по крайней мере внести сумятицу в их ряды, усиленные после вчерашнего происшествия, тем более что за С. обычно не следили. Но главное было не в этом. Мы договорились, что, въехав на Крымский мост, я остановлюсь у лестницы, спускающейся на набережную. Николай, которому я объяснил, что нужно делать, выскочит из машины, а я на полной скорости поеду дальше. Внизу его будет ждать Хартов, и я был уверен, что, если только Николая не настигнут на лестнице, поймать его будет невозможно по той простой причине, что на набережной у преследователей не будет ни одной машины. Кроме того, движение там небольшое, и, пока они остановят какой-нибудь проходящий автомобиль, Хартов будет уже далеко. Секрет плана состоял в успешной передаче Николая из рук в руки.

Мне пришлось прождать два долгих часа, прежде чем я узнал, удался ли наш замысел. К счастью, Зигмунд обедал вместе с нами у одного швейцарца, но приехал туда с большим опозданием. Как только я увидел его, то по его лицу сразу понял, что все прошло удачно. «Шарль, – сказал мне он, – в первый раз мы с вами сделали здесь что-то вместе. Это хорошо. Я доволен».

Впоследствии он рассказал мне, что за Николаем действительно гнались по лестнице, но он слишком оторвался от своих преследователей, Хартов, стоявший с выключенными фарами, успел подхватить его и через несколько минут высадил у входа в метро, куда тот нырнул. Растворившись в городе, в ночи...»

«Растворившись в ночи, – снова написал Шарль, – но узнаем ли мы когда-нибудь, в какой ночи? В ночи-сообщнице, в ночи-спасительнице, куда можно скользнуть, словно кошка? Или в ночи тюрем и лагерей, над которой никогда не встает заря свободы?

А мы, люди, называющие себя свободными, вышли ли мы из этого испытания с незапятнанной честью? Могу ли я смотреть на себя в зеркало? Если бы Хартов не заверил меня, что Николай не арестован, если бы я не видел, что Зигмунд спокоен и уверен, думаю, я был бы противен самому себе. Но если он сказал правду, тогда действительно да, вместе! Что-то похожее на поступок. Объединяющее нас теперь помимо Ла-Виль-Элу, случившееся здесь, в Москве. Хорошо, если мы в самом деле помогли Николаю. Но, еще раз повторяю, по всей вероятности, мы никогда этого не узнаем. И сомнение останется со мной навсегда. Ибо разве можно забыть?»

7

На следующий день в назначенное время Шарль отправился в нотный магазин на Неглинной. Не иначе как это было привычное место для свиданий в Москве, потому что здесь он уже несколько раз встречался с Сашей. Разве что именно Саша выбрал магазин для встреч с Жаном, а тот в свою очередь... Как бы там ни было, магазин был одним из самых приятных в городе, особенно отдел классической музыки, где Шарль и поджидал Жана, явившегося с сильным опозданием. Его невеста оказалась симпатичной блондинкой с волосами, уложенными на затылке в косы, улыбающейся, приветливой, почти красивой. Но внимание Шарля сразу же привлекла тетка. Довольно высокого роста, на вид сильно за шестьдесят, сухощавая, даже худая, с седыми волосами, выбивавшимися из-под меховой шапки; к великому изумлению Шарля, она сразу же заговорила с ним на великолепном французском языке с певучим выговором, свойственным всем русским, получившим старое образование.

– Так это вы – сын Мари! – воскликнула она. – Идите-ка, я вас поцелую!

Разумеется, то, что эта женщина рассказала Шарлю, пока они пробыли вместе в магазине, не содержало в себе никаких откровений. Но это было свидетельство, дошедшее до него издалека, присутствие, напомнившее ему о других. Обрывки, осколки воспоминаний сохранились в ее памяти, сказала она, благодаря той радости, которую она испытывала, говоря со своими французскими подругами на их языке – они недолго пробыли вместе, всего несколько месяцев. Она словно возвращалась в детство, в юность.

– Мы читали друг другу басни Лафонтена. У нас дома, в Москве, была гувернантка-француженка, мы с сестрой выучили с ней много басен. Ваша мать тоже безумно любила Лафонтена и столько его басен знала наизусть! К счастью, нам повезло, многие из тех басен, что знала я, ей были неизвестны. И наоборот. Это нас очень забавляло и, как это сказать, очень обогащало.

Эта женщина – ее звали Раиса Зильберштейн – сказала, что Мари де Ла Виль Элу отличалась большой терпимостью.

– Я – еврейка, а она была католичкой. Она говорила, что была очень рада познакомиться со мной. Разумеется, она предпочла бы, чтобы нас обеих здесь не было (Раиса Зильберштейн рассмеялась легким, словно тронули хрустальный колокольчик, смехом). Но раз уж мы попали в этот страшный лагерь, она была довольна, что встретила еврейку, потому что прежде она с евреями не была знакома. Она жила в семье, в кругу, где с евреями не принято было встречаться, более того, как она говорила, евреев там не любили. Поэтому мы много говорили с ней о положении евреев в России, во Франции, в Германии, во всей Европе. Для меня было очень важно, что ваша мать, человек глубоко религиозный, молилась за евреев.

Шарль заметил, что, представив его Раисе Зильберштейн, Жан с невестой куда-то исчезли, то ли из скромности, то ли из предосторожности. Тем не менее по одному замечанию своей собеседницы он понял, что сегодня она уже встречалась с Жаном и говорила с ним о его матери точно так же, как сейчас она рассказывала о Мари де Ла Виль Элу.

– Ваш друг хочет жениться на Наташе. Она мне как дочь. Ее родители погибли во время войны. Ее воспитывала моя сестра. Но потом и она умерла. А теперь с ней живу я. – И тут Раиса задала странный вопрос: – Правда, что он коммунист?

Шарль заверил ее, что это правда, она задумчиво покачала головой:

– И много у вас коммунистов?

– Много, – ответил Шарль.

– А есть коммунисты-евреи?

– Думаю, что есть, – сказал Шарль, сразу вспомнив несколько имен. Раиса Зильберштейн снова покачала головой, ничего при этом не сказав.

Шарль спросил, была ли мать больна уже в лагере.

– Больна – не знаю, слаба, как мы все, – да. Но она обладала большой душевной стойкостью, внутренним сопротивлением, помогавшими ей выжить. Вы знаете (как все еще хороши были глаза Раисы, в них словно плескалась зеленая вода!), она часто говорила, что хочет выжить, чтобы увидеть вас. Она все время жила этой надеждой. И она вас увидела, не так ли?

Шарль вспомнил мать на перроне вокзала Сен-Л., вспомнил ее такие неподвижные и пустые глаза, что было непонятно, видит она его или нет, глаза, словно оставшиеся в том, другом мире, откуда она вернулась, чтобы умереть рядом с сыном.

И еще обрывки воспоминаний, спасенные от забвения, вырванные из мрака ночи:

– Ваша мать всегда говорила, что нужно поддерживать в порядке свой мозг. Прелестное выражение, я его не знала. Она говорила: мозг – как сад, его надо постоянно поддерживать в порядке. Она попросила меня, чтобы я учила ее русскому... Она обожала деревья. Я тоже! Вы знаете, у нас в России есть огромные леса. Мы, русские, очень любим деревья. А с вашей матерью мы часто говорили о деревьях. Знаете, нам так хотелось прогуляться каждой по своему лесу. Нам это казалось высшим счастьем: свободно прогуляться по лесу, среди деревьев. Она мне даже сказала, что если нам обеим удастся выйти из лагеря живыми, то после войны она хотела бы приехать в Россию и побродить со мной по лесу. Зимой. Она всегда говорила, что ей хочется увидеть русский лес, снежную зиму, березы под снегом.

Прежде чем распрощаться с Раисой, Шарль снова спросил, может ли он что-нибудь сделать для нее. Она подумала, потом ответила:

– Для меня вряд ли, не думаю. Ведь это не вы выдаете визы в Израиль?

Шарль отрицательно покачал головой, подумав, что слово «виза» часто в последнее время всплывает в разговоре. Как «Ausweis» во время оккупации. Но Раиса Зильберштейн продолжала:

– Но, может быть, вы сможете помочь Наташе. Мне бы так хотелось, чтобы она была счастлива. Знаете, я немного боюсь. – Это были ее последние слова.

Шарль с грустью смотрел, как она уходит от него, он был уверен, что никогда больше не увидит женщину, благодаря которой снова прикоснулся к жизни матери. Расставаясь с ней, он испытал такое ощущение, словно она с рук на руки передала ему мать, хрупкую, исхудавшую, легкую, легкую словно душа, которая должна была вот-вот покинуть тело. Ему показалось, что они снова вместе, что мать тихонько шепчет ему слова, которых он не понимает, но это ее голос, голос, который после ее смерти он никогда еще не слышал так отчетливо. На улице снова пошел снег, он падал медленно, печально, занося город, погружавшийся в тишину. Прохожие шли молча, скользя, словно белые тени. И машины тоже скользили, словно корабли в тумане с едва различимыми сигнальными огнями, потерянно скользили среди безмолвных людей-призраков.

Шарль уже пересек площадь перед Большим театром, спустился по Охотному ряду, миновав улицу Горького, и собирался сесть в машину, которую оставил перед гостиницей «Националь», когда кто-то взял его под руку, и он увидел рядом с собой Жана.

– На, возьми и прочти, вернешь, когда увидимся в следующий раз. Положи это в надежное место, не оставляй на виду. – И он быстро исчез.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю