355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Реми » Бессмертный город. Политическое воспитание » Текст книги (страница 17)
Бессмертный город. Политическое воспитание
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 23:00

Текст книги "Бессмертный город. Политическое воспитание"


Автор книги: Пьер Реми


Соавторы: Анри Фроман-Мёрис
сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)

4

Позже Шарль стал считать, что этот эпизод явился как бы границей, как говорил Толстой, между детством и отрочеством. Он утверждал, что именно с этого момента начал размышлять, хотя, впрочем, он не смог бы точно сказать, какой смысл вкладывал в это слово. Но оно было для него связано с тем периодом, когда он целыми днями лежал в постели, равнодушный к внешнему миру, к доходившим до него сведениям о жизни коллежа, к книгам, которые он, едва открыв, откладывал в сторону, к своему телу, которое казалось ему чужим, занятый только самим собой, как будто до сих пор у него не было для этого ни времени, ни повода. И вот теперь, пробуждаясь скорее от какой-то полудремы, чем ото сна, он вел нескончаемый разговор с самим собой. И это было нечто большее, чем просто цепочка воспоминаний; это была попытка представить себе людей, предметы, покинутые места, возможный ход событий, попытка определить с помощью слов, фраз, мыслей нового человека, которого он ощущал в себе по мере того, как убеждался в том, что у него есть собственная история, собственная тайна, которая заключается не в том, что он знает нечто такое, чего не знают другие, а в том, что он испытывает чувство, которое другие испытывать не могут – собственное одиночество, объясняющееся не столько отсутствием других, сколько присутствием своего «я».

И чем дольше вел он разговоры с самим собой, тем больше ему казалось, что он был не тем, кем он должен быть, не сделал того, что следовало бы сделать. «Я должен был, я должен был». Он без конца корил себя за то, что до сих пор ничего не видел и ничего не понимал. Наверняка отец делал массу вещей, которые он должен был заметить. У него же не было других забот, кроме как играть, строить хижину, гонять по парку на велосипеде. И все это время он ничего не замечал. «Папа был прав, говоря, что я еще совсем ребенок». (Это было как-то вечером прошлой осенью на ноябрьских каникулах. После ужина они собрались все трое в кабинете отца, чтобы послушать радио. После передачи из Лондона Шарль спросил у отца, знает ли он кого-нибудь из Сопротивления. Правда, он тут же понял, что сказал глупость.

– Шарль, – ответил отец в ярости. – Я запрещаю тебе говорить об этом. Ты еще совсем ребенок. Я запрещаю, ты слышишь, запрещаю говорить об этом с кем бы то ни было.)

Как мог он не понять, что его отец сам был в Сопротивлении? Но нет, он вел себя как идиот и чуть не расплакался от обиды.

Он должен был бы чаще разговаривать с ними, когда бывал дома, задавать им гораздо больше вопросов, просить объяснений. Однажды отец поехал с Эженом и Жаном прятать ружья в лесу. Это было несколько месяцев спустя после начала оккупации. «Трое мужчин», – сказала тогда мать, как будто Жан был уже мужчиной! Шарль очень обиделся, что его не считают взрослым. «Я останусь с малышом», – добавила она, сделав знак, который Шарль прекрасно понял. Самое обидное, что на следующий год все повторилось, на этот раз для того, чтобы спрятать столовое серебро, так как прошел слух, что немцы собираются разместить свой штаб в Ла-Виль-Элу. «Как глупо, – думал он, лежа в постели, – раз я понимал, я должен был показать им, что все понимаю». Он часто слушал известия вместе с родителями, но отец очень редко комментировал их, а Шарль почти не задавал вопросов. «На самом деле, я не очень-то понимаю, почему идет война, – подумал он, – а значит, я не знаю, зачем нужно Сопротивление и почему родители были в Сопротивлении». Эти выводы поразили его самого. «Мне никогда ничего не говорили. Когда я однажды спросил у папы, почему Франция и Англия объявили войну Германии, он вышел из себя. Обозвал меня идиотом. И тогда мама стала объяснять мне, что Гитлер хотел завоевать Европу. Как Наполеон. Но папа сказал ей, что дело не в этом». – «Ну так объясни сам, раз ты все знаешь. В конце концов, это нормально, что малыш задает вопросы». Папа только пожал плечами и снова уткнулся в газету.

Кто же был виноват? Может быть, он сам? Может быть, он просто не умел говорить с ними? «Я играл, – без конца крутилось у него в голове. – Теперь я больше не буду играть». Это решение принесло ему огромное удовлетворение. Когда монахиня вернулась, он взглянул на нее совсем другими глазами. Пожалуй, можно позволить себе играть в шахматы, это все-таки интеллектуальная игра. Единственная игра, говорил отец, где нельзя полагаться на удачу. Его очень вдохновила эта перспектива новой жизни без игр. У него же появится много свободного времени. Он станет больше читать, начнет вести дневник. Он решил, что дневник будет поделен на две части, а лучше даже иметь две тетради. В одной он будет писать все, что сможет показать родителям, когда те вернутся: про школьную жизнь, про жизнь у тети Анриетты, про все, что он узнает о Ла-Виль-Элу, о деревне, о войне; а в другой, секретной тетрадке он будет писать только для себя.

«У меня нет друзей». Он вдруг понял это, глядя, как Оливье Ле Кеменёр ходит взад и вперед по комнате. Он, конечно же, любил Оливье, они были ровесники, учились в одном классе, и вообще Оливье был отличный парень. Но он не был его другом. Друг – это тот, кому можно все рассказать, кому доверяешь, это наперсник, как говорили в трагедиях Расина:

 
Безмерно счастлив я, что встретился с тобою!
Быть может, я теперь не так гоним судьбою.
 

Шарль часто вспоминал этот отрывок из «Андромахи». Отец как-то спросил, есть ли у него в коллеже друзья. И он явно был недоволен, что Шарль никого не назвал другом и не выказал желания пригласить кого-нибудь из товарищей на каникулы в Ла-Виль-Элу. Шарль подумал, что, может быть, теперь ему надо выбрать друга. Но он не мог себе представить кого. Шарль долго мысленно перебирал не только мальчиков своего класса, но и старшеклассников, с которыми общался, и не видел среди них друга. У кого, например, осмелился бы он спросить, слушают ли его родители английское радио? В коллеже было полно сторонников Маршала, петенистов, как их называли у него дома. Часто это были сыновья их соседей, людей, которых его родители хорошо знали. Они называли ему имена мальчиков, которые, к счастью, учились в другом классе. «Никогда не говори с ними об этом», – сказал ему как-то отец. Об этом, то есть о войне, о Маршале, о немцах. Теперь Шарль лучше понимал почему. Так зачем же ему нужен друг, с которым как раз об этом он не сможет говорить?

Аббат Ро навещал его два-три раза в день. Шарль чувствовал, что ему он может доверять. Заметив раздраженное и ироничное выражение, появлявшееся на лице аббата всякий раз, когда настоятель заставлял в столовой молиться за Маршала, Шарль догадался, что аббат не разделяет общего мнения. Когда он садился к нему на постель и брал его руку, чтобы посчитать пульс, Шарль, казалось, полностью отдавал себя в его распоряжение. Он смотрел, как аббат следит за секундной стрелкой на часах, и эта минута молчания давала ему ни с чем не сравнимое ощущение покоя. Выразительное лицо аббата, густые брови, лоб, изрезанный глубокими морщинами, волоски, торчавшие у него из ноздрей и ушей, седеющие пряди густой, всегда растрепанной шевелюры, широкие плечи под сутаной, сильные жилистые руки напоминали Шарлю тех людей, которых он встречал вокруг Ла-Виль-Элу. Служил ли он обедню, произносил ли проповедь, он всегда делал это просто, без аффектации. Шарль всегда понимал то, что он говорит. На исповеди он слушал серьезно, не отводя глаз от взгляда Шарля. Задавая вопросы, он никогда не был груб, но сразу угадывал уязвимое место. Исповедуясь ему, Шарль чувствовал, что его уважают, слушают, стараются понять. А потому он отвечал всегда искренне, уверенный, что аббат никогда не использует против него услышанное на исповеди и уж тем более не употребит это во зло. Но можно ли сейчас рассказать ему о том воскресенье? Доверить ему тайну?

Аббат Ро отпустил его руку. «Ну что ж, ты и вправду пошел на поправку. Доктор считает, что с понедельника ты уже сможешь начать занятия. Ты уже чувствуешь себя покрепче?»

Шарль кивнул. Аббат встал и, внимательно глядя на него, сказал:

– Чем хуже все кругом, тем спокойнее ты должен быть. Невозможно сохранить мужество, если ты находишься в таком смятении. – Он помолчал, потом добавил, глядя прямо в глаза Шарлю, который тоже не сводил с него глаз. – Знай, что я верю в тебя, мой мальчик, – и вышел, оставив Шарля совершенно счастливым.

И на этот раз аббат сказал именно то, что нужно.

Шарль успокоился. Он был прав, думая, что с того момента, как он решил собственными глазами увидеть, что происходит в Ла-Виль-Элу, он вступил в борьбу. Аббат говорил с ним так, будто он это понял: «Чем хуже все кругом... быть мужественным, быть спокойным». Шарль повторял себе эти слова, как новые правила жизни. Как только он поправится, окрепнет, именно так он будет вести свою борьбу. Он был прав, что сохранил спокойствие в Ла-Виль-Элу. Значит, это было не от страха. До беседы с аббатом он совсем не был в этом уверен. Однако, если бы он побежал по лестнице, пытаясь добраться до своей комнаты, солдат мог бы подумать, что он испугался. Эта неосуществленная попытка не давала ему покоя, и он без конца возвращался к ней, так и не решив, было ли это проявлением мужества и не струсил ли он. А теперь слова аббата убедили его, что он был прав, не поддавшись этому порыву. Как после отпущения грехов в исповедальне, он испытывал облегчение, успокоение, избавление от тревоги и в то же время чувство ответственности, будто отныне у него в жизни было свое дело.

Когда вечером Оливье пришел в комнату после занятий, Шарль был с ним приветливее, чем обычно. Он расспрашивал его о школьных делах, о домашних заданиях, об уроках и даже смеялся, из чего Оливье заключил, как и аббат, что Шарлю лучше.

– До чего же ты был противный эти три дня. Я понимаю, что ты болен, но все-таки нельзя же так.

Шарль был поражен. У него и в мыслях не было обижать Оливье.

– Прости меня, я этого не хотел. А что я тебе говорил?

– Ничего. Меня не обижало, что ты со мной не разговариваешь. Я понимаю, ты болен, тебе не хочется говорить. Ты и вообще-то со мной не разговариваешь. Но если бы ты знал, как ты на меня смотрел. – Шарль слушал с возрастающим удивлением, – Ну так, как будто меня уже больше нет, как будто я стал вещью. Ты не можешь себе представить, каково это, когда твой товарищ смотрит, как ты приходишь, уходишь, одеваешься, раздеваешься, и не видит тебя, будто ты призрак или какое-то потустороннее существо.

Может быть, впервые в жизни Шарль понял: он ведет себя так, что у людей есть основания считать его не таким, каков он на самом деле. У него не было причины сомневаться в словах Оливье. А потому он даже и не пытался оправдываться.

– Знаешь, – сказал Оливье, – я не буду приставать к тебе с вопросами. Но, – он посмотрел на Шарля со всей серьезностью, на какую был способен, – мне кажется, ты можешь доверять мне.

Может быть, он ожидал услышать в ответ теплые слова, ожидал взрыва дружеских чувств, думал, что они бросятся друг к другу в объятия и Шарль расскажет ему, что означают эта начавшаяся в воскресенье лихорадка, этот бред с немецкими словами, это равнодушие и вот теперь эта отмеченная такой грустью приветливость, которая, казалось, окончательно разделила их. Будто отныне Шарль чувствовал себя столь отстраненным, столь занятым чем-то иным, что мог позволить себе относиться к другим с доброжелательностью, которую дает сознание того, что у тебя есть заботы, им недоступные и непонятные. Ничего не произошло. Только на лице Шарля появилась добрая улыбка, и он ответил:

– Я знаю, Оливье, что могу тебе доверять.

И все. Но этого было достаточно, чтобы между ними возникла какая-то связь, чтобы каждый из них понял, что в случае необходимости может рассчитывать на другого. Хотя Оливье был немного разочарован тем, что Шарль не продолжил разговора, он не стал настаивать, взял книгу и до ужина читал, лежа в постели.

Этой ночью Шарля опять мучил кошмар, а очнувшись от него, он почувствовал, что Оливье, склонившись к нему, нежно гладит его по голове. Он лежал не шевелясь, весь в поту. Из всего кошмара он помнил только, что истошно кричал, чтобы предупредить Жана, который шел по центральной аллее парка в Ла-Виль-Элу, не видя, что немецкий солдат поднимает ружье и прицеливается. Понемногу он успокоился.

– Ложись, – шепнул он Оливье. – Не беспокойся. Я сейчас засну.

Оливье лег, но через некоторое время, как будто темнота могла сделать Шарля более откровенным, спросил:

– Чего ты боишься? Скажи мне.

– А я не боюсь, – ответил Шарль.

– Я не говорю, что ты боишься, – пояснил Оливье, не желая его обидеть. – Я только говорю, что ты испугался чего-то во сне.

– Во сне я боялся не за себя.

– А за кого?

– Ты его не знаешь.

Жан. Пробираясь сквозь поросль, он прочерчивает ботинками след в опавших листьях. Похоже, он знает, куда идет. Нет, кажется, не очень. Время от времени он останавливается, то разглядывая муравьев, то внимательно вглядываясь в деревья. Потом подходит к какому-то дереву, щупает кору, вынимает нож и резким, но точным движением делает насечку, как будто для того, чтобы пометить дорогу. Жан небольшого роста, но коренастый. Он может поднять мешок в 50 килограммов, как взрослый мужчина. На плече у него топор, настоящий топор дровосека, на поясе стальной нож. Он идет молча. Поросль становится все гуще. С чахлых берез, как занавеси, свисает плющ. Высокие папоротники растут вперемежку с колючим кустарником. Взгляд наталкивается на заросли остролиста. Жан медлит, ищет проход, затем решительно входит в чащу, не оглядываясь на Шарля. Он идет вперед и, высоко поднимая ноги, придавливает ветки колючего кустарника. Шарль с трудом поспевает за ним. Он не понимает, зачем Жан туда пробирается. Шарль плохо знает эту часть леса и не любит ее. Между собой они называют ее «жуть». Шарль знает, что дальше лес становится все более редким, а почва все более болотистой. Но вот Жан остановился. Шарль догнал его. Он вдруг заметил, что это нечто вроде поляны на небольшом холме, к которому вплотную подходят большие утесы. Все заросло мохом и вереском. Жан оборачивается к Шарлю.

– Стой здесь, – приказывает он.

Затем, медленно перебираясь от одного камня к другому, он останавливается на самом высоком. Он поднимает голову и смотрит на небо, которое в просвете между раздвинувшимися деревьями кажется куском раскрашенного полотна. Он снимает с плеча топор и кладет его у ног. Затем снимает большую кожаную куртку, и Шарль видит, что поверх свитера на левой руке у него намотана толстая веревка.

– Стой, где стоишь, – бросает он Шарлю. Потом спускается так же медленно, как и поднимался, пристально глядя на Шарля, как бы желая его загипнотизировать. Одновременно он снимает с руки веревку.

– Руки за спину, – говорит он, подходя к Шарлю.

– Что с тобой? – спрашивает Шарль.

– За спину, я тебе говорю.

Шарль делает шаг назад.

– Так ты играешь или нет?

– Во что? – отвечает Шарль.

– В жертвоприношение, – говорит Жан и добавляет: – «Наступил миг не страха, но упования».

Шарлю кажется, что у него странный, неестественно низкий, как будто сдавленный голос, но он покорно кладет руки за спину. Он знает, что сейчас Жан свяжет ему руки. Почувствовав веревку на своих запястьях, он не пошевелился, только подумал, что, наверное, ему следовало бы сопротивляться. Жан сильнее его и сразу бы с ним справился, но тогда по крайней мере он смирился бы перед силой.

– Ты прав, что доверяешь мне, – говорит Жан, очень туго затягивая веревку. – Теперь иди до самого верха.

Шарль поднимается так же медленно, как только что поднимался Жан. Он не понимает, откуда в этом лесу нагромождение утесов, какие встречаются обычно в ландах, и каким образом Жан обнаружил их. Добравшись до последнего, Шарль замечает немного ниже другой, совершенно плоский, как плита.

– Стой, где стоишь, – раздается сзади голос Жана.

Через несколько минут Шарль увидел, как Жан слева спускается к плите. Топор снова у него в руках. Он останавливается перед Шарлем, положив топор между ног. Высоко подняв голову, он устремляет взор поверх головы Шарля к какой-то удаленной точке в небе.

– Господи, – произносит он все тем же неестественным голосом. И замолкает, как будто ему трудно продолжать. – Господи, – повторяет он, – ибо такова воля Твоя, да свершится все по воле Твоей.

Он замолкает, по-прежнему стоя с высоко поднятой головой. Шарлю немного смешно, и в то же время он чувствует себя несчастным оттого, что у него связаны руки. Но вот он видит, что взгляд Жана обращается к нему.

– Господи, – говорит он, – сжалься над этим невинным чадом.

Последние слова коробят Шарля. Он начинает понимать, в чем дело.

– Подойди сюда, – бросает ему Жан своим обычным голосом, словно театральный режиссер между двумя репликами.

Шарль решил играть свою роль. Он подумал, не следует ли ему, прежде чем спуститься с утеса, тоже обратиться к небесам с какой-нибудь торжественной фразой.

– Отец мой, – говорит он, – сколь ни жестока Ваша воля, я уповаю на Ваше милосердие. – Эта фраза сорвалась у него сама собой, и он находит ее великолепной. Жан снизу смотрит на него с удивленной улыбкой. Шарль ищет, куда поставить ногу, чтобы спуститься не свалившись. Он мысленно повторяет фразу, чтобы она врезалась в память. Жан отошел от плоского камня, где Шарль должен встать напротив него.

– Встань на колени, – приказывает Жан на этот раз совсем тихо, – и поручи свою душу Господу.

Шарль встает на колени.

– Опусти голову на камень.

Шарль подчиняется, но не закрывает глаза. По камню ползают муравьи. Один ползет между его колен, и Шарль боится, что муравей заползет в его брюки, и чувствует свое бессилие оттого, что у него связаны руки. Другой муравей ползет в сторону. Шарль следит за ним глазами, а когда тот исчезает из поля зрения, он слегка поворачивает голову. Сбоку он видит сапоги Жана. И вдруг его охватывает паника. Он вскидывает голову. Жан возвышается над ним, огромный, с высоко занесенным топором, готовый вот-вот обрушить его на голову Шарля. Шарль вскакивает, отступает к стене большого утеса и пристально смотрит на Жана. Тот, по-прежнему не двигаясь, говорит:

– Я же сказал тебе, чтобы ты не боялся. А ты испортил конец, – Потом, медленно опустив топор, он обессиленно растягивается на камне.

Некоторое время Шарль сохраняет неподвижность. Он ждет, чтобы к нему вернулось спокойствие. Он садится, скрестив ноги, рядом с Жаном, который лежит, закрыв глаза, и долго смотрит ему в лицо.

5

Последующие дни были для Шарля мучительными. Он очень медленно выбирался из своего полубреда, из лихорадки, то дрожа от озноба, с ледяными руками и ногами под одеялами, то обливаясь потом, измученный, обессиленный. В воскресенье у него все еще не было сил подняться. После обеда тетя Анриетта вошла в его комнату. Это его очень взволновало. Ее ничуть не меньше. Только он не знал, что ей сказать, и она, кажется, тоже. Он чувствовал, что она старается его развлечь, болтая о пустяках, о всяких житейских мелочах, о прошедшей неделе, о погоде, о том, с кем она виделась за это время, но на самом деле, как и он, думает только о его родителях. Но оба не осмеливались заговорить о них. Под конец, когда она уже собиралась уходить, он решился:

– Раз ты мне ничего не сказала, значит, ты ничего не знаешь?

Его вопрос прозвучал почти как утверждение. «Папа... мама». Он так и не смог выговорить эти два слова. У тети Анриетты даже не хватило сил ему ответить. Он почувствовал, что она сейчас снова заплачет, и пожалел, что спросил ее.

– В следующее воскресенье, – сказал он ей вслед, когда она открывала дверь, – я уже сам к тебе приеду.

Ничто его больше не интересовало. Книги вываливались у него из рук. Сама мысль о том, что нужно вернуться в класс, снова увидеть товарищей, учителей, была ему невыносима. Впервые за все время пребывания в коллеже у него возникло желание уйти. Но куда? Он представил себе, как, словно маленький савоец, бредет по дорогам с мешком за спиной и зарабатывает себе на жизнь, то чистя трубы, то поступая куда-нибудь учеником. Случайно он знакомится с одним из участников Сопротивления, о которых время от времени говорят в радиопередачах из Лондона. Он присоединяется к ним. Он ночует в сараях. Он взрывает поезда. Его арестовывают. В немецкой тюрьме он находит своих родителей. И вот все трое, как королевская семья в тюрьме Тампль, ждут смерти. Приходят американцы и освобождают их. Они возвращаются в Ла-Виль-Элу.

«Евангельски простодушное возвращение к реальности», – сказала бы его мать, хотя в нем мало что было от Евангелия. В следующее воскресенье, несмотря на то что он был еще очень слаб, тетя Анриетта рассказала ему все, что знала, то есть не очень много. Родители были арестованы за то, что скрывали у себя английских парашютистов. Конечно, кто-то выдал их, но кто – неизвестно. Сначала их отвезли в тюрьму в Р., а потом отправили в Германию. Эти последние сведения были получены от тюремного сторожа, который написал своему родственнику, фермеру в Ла-Виль-Элу.

Шарль слушал с напряженным вниманием. На этот раз они не плакали. Шарль пытался все себе представить.

– Эжен и Виктуар тоже арестованы. – Эта новость была столь неожиданной, что Шарль вздрогнул.

– Но за что? – спросил он.

– За то же самое, за то, что помогали твоим родителям укрывать парашютистов.

Так, стало быть, Эжен и Виктуар, садовники, живущие в служебных постройках, знали то, чего не знал он, хозяйский сын, живущий в доме.

– А где же они скрывались?

– В маленькой комнате наверху, в квадратной башне.

Шарль чувствовал себя совсем растерянным. С ним обошлись, как с ребенком.

– А Жан? – спросил Шарль. Он совсем забыл о Жане.

– Жан исчез.

– Немцы его не арестовали?

– Нет. Кажется, его не было дома, когда немцы пришли за твоими и его родителями. Он, должно быть, спрятался, а потом бежал. Но в деревне никто о нем ничего не знает.

Они долго Молчали. Только Шарль время от времени повторял: «Это ужасно». И снова и снова повторял эти слова. «Ужасно» означало неизвестное, немыслимое, чудовищное. Это означало несчастье, горе. Это означало смерть, но не гибель, потому что каждый из них продолжал жить, но вдали от близких, не имея о них сведений, погруженный в свой мрак, свое бессилие.

– Это ужасно, – снова повторил он и на этот раз поднял на тетю Анриетту глаза, большие и строгие, каких она раньше никогда у него не видала.

Для Шарля началась другая жизнь. Он был менее разговорчив с товарищами, учителям он казался спокойнее, а некоторым – умнее, тетю Анриетту трогала его непривычная нежность. Шарль отдавал себе отчет в этих изменениях. И вероятно, как многие мальчики во время перехода от детства к отрочеству, он начал вести дневник. Он вполне мог начать его такими словами: «Теперь я сам отвечаю за себя». И может быть, этих слов с их сухой лаконичностью было достаточно для нескольких дней, вплоть до того вечера, когда, лежа на кровати, он снова схватил тетрадь и написал без даты: «Значит, я тоже участвую в войне?»

Война обрушилась на него неожиданно. Как орел похищает свою добычу, так война похитила обитателей Ла-Виль-Элу, чтобы унести их далеко и там пожрать в своем логове. И его она тоже схватила, вывела из оцепенения. Теперь он уже не просто слушал и смотрел, что делают другие, непосредственно затронутые ею. До сих пор он думал, что его родители из тех, кто слушает и смотрит. Они его не обманывали. Это он обманулся. За их лицами, напряженно слушающими радио, за рукой отца, переставляющей флажки на карте, скрывалась сама война. Теперь он наконец смотрел ей в лицо. Ах, как бы ему хотелось увидеть одного из тех парашютистов, из-за которых все началось! Носить ему пищу, как это, должно быть, делала его мать, поднимаясь по лестнице в маленькую комнату, ключ от которой, как она ему сказала прошлым летом, был потерян. Как бы ему хотелось помогать родителям прятать патриотов, организовывать их побег, быть их сообщником, а не маленьким мальчиком, чьи болтливость и неловкость внушают опасения, доказать им, что они без страха могут доверять ему свои тайны!

В Сен-Л., расположенном недалеко от побережья, нередко грохотала немецкая зенитная артиллерия, особенно по ночам. Сам же город не бомбили, по крайней мере пока. Зато иногда был слышен глухой рокот эскадрилий, летящих в глубь страны или возвращающихся оттуда. Шарль, едва обращавший на них внимание, теперь долго прислушивался к удаляющемуся рокоту моторов. Лежа в постели, он слушал с наполняющей все его существо радостью этот гул, то далекий, то совсем близкий, огромный, освободительный, эти сухие, напоминающие взрывы хлопушек выстрелы. Он представлял себе, что один из самолетов подбит и горящим факелом мчится к земле. И вот из его кабины выпрыгивает с парашютом один человек, потом другой. Уцепившись руками за стропы, они медленно-медленно спускаются, одинокие в этой враждебной, чужой ночи, освещенной безжалостным лунным светом. Бомбардировщики не любят лунные ночи. И вот человек мягко опускается на густую луговую траву. К счастью, на лугу нет яблонь. Парашют его складывается, он встает, осматривается, видит изгородь и прячется за ней. Он слушает эту чуждую ему страну, это отныне недоступное ему небо, где в облаках исчезают его последние товарищи, эту новую, загадочную землю. Он слушает тишину, изредка нарушаемую лаем собаки на ферме. Надо попытать удачи, пока темно. Он идет вдоль изгороди, находит калитку, открывает, попадает на другой луг, идет вдоль другой изгороди. Снова раздается собачий лай, но уже ближе. Он выходит через другую калитку, которая выводит его теперь на разбитую, темную, грязную дорогу. Он осторожно продвигается вперед по краю дороги, одновременно пытаясь отыскать в своей памяти хоть несколько французских слов. «Я – англичанин, я – друг». Дорога выводит его к ферме. Собака продолжает лаять. Луна скрылась. Лай становится все более яростным. Справа он разглядел в темноте навес. Он бросается туда, натыкается на что-то покрытое брезентом, чувствует, что под ним солома. Он проскальзывает под брезент и прижимается к снопам. В глубине двора открывается дверь. Мужской голос окликает его. Он колеблется. Затем решается кашлянуть. Один, два раза. Голос снова, но более резко, бросает в темноту какие-то слова. Он не хочет идти открыто, чтобы не быть сразу убитым, если у человека ружье. Он вылезает из-под брезента, но остается под навесом, все еще невидимый. Он опять кашляет. И на этот раз видит, что человек вышел на середину двора, ружья у него нет. Тогда он тоже покидает свое укрытие, идет навстречу и останавливается в нескольких шагах. Но ничего не говорит, а прикладывает палец к губам, призывая молчать, а потом снова отступает под навес, делая человеку знак следовать за ним. Тот соглашается. И когда человек оказывается рядом с ним под навесом, говорит: «Я – англичанин, я – друг». И протягивает руку. Человек медлит некоторое время, потом улыбается и пожимает протянутую руку. Рука у него большая, мозолистая. Ей можно верить.

– Вы можете меня спрятать?

Человек думает.

Шарль счастлив. Он думает, что англичанин прятался три дня в соломе на чердаке, что фермер – это Лукас, старик Лукас с огромными светлыми усами, который одной рукой может поднять мешок картошки и с лошадиным ржанием похлопывать по заду деревенских девушек. Симон Лукас – друг его отца. До войны они часто ходили вместе на охоту, каждый со своей собакой. С самого утра, не зная усталости, ходили они по полям, время от времени подстреливая какую-нибудь дичь. Шарль любил ходить с ними, гордый тем, что ему доверяют нести ягдташ, свисающий у него ниже колен. Ему ужасно нравился запах пороха на капустном поле. И вот Симон Лукас идет к его отцу и говорит, что у него в сарае прячется англичанин, но он не может его там оставить из-за женщин. «Разве эти бабы могут держать за зубами свой треклятый язык. Только я вернулся, как она затараторила, ну чисто сорока: зачем это ты ходил в сарай? С кем это ты там разговаривал? Уж не явилась ли тебе дева Мария? А коли так, завтра же надо рассказать все нашему кюре».

Шарль представлял себе, как он похлопывает себя по ляжкам и вытирает свои густые усы, мокрые от сидра, прежде чем продолжить свою речь, пересыпанную старинными словечками и оборотами. Вот так на следующую ночь англичанин в сопровождении Симона Лукаса прибыл в Ла-Виль-Элу.

Шарль хорошо знал эту комнатку наверху квадратной башни. Мать сложила там все старые журналы из дедушкиной библиотеки: “Revue des Deux Mondes”, “Revue hebdomadaire”, “Revue de l’Ecole des Chartes”, “Revue d’histoire medievale”. Прошлым летом они вдвоем с матерью проводили там целые дни, расставляя их по годам. Столяр сделал полки, где они расположили серые, белые, розовые книжки журналов. Хотя в этой комнате никогда никто не жил, там была кровать с матрасом. Но электричества там не было, так же как и на чердаке. А из окна, поверх деревьев, открывался широкий вид: возвышенности, луга, крыши ферм, вплоть до Молеонских холмов. Водосточная труба была рядом с окном.

Весной 1943 года, когда еще ни в чем не было ясности, Шарль почувствовал, что война проникает в жизнь коллежа. Образовывались группировки, которые, не очень понимая почему, спорили обо всем – о немцах, о русских, об американцах, о маршале Петене и генерале де Голле, о фильмах Кокто и Паньоля, о преподавателях, об Атлантическом вале, который возводился на побережье, о покушениях, становившихся все более частыми, о евреях и желтой звезде, об обедне, в зависимости от того, была ли она с пением или без пения, об игре в горелки; симпатии и антипатии становились все более явными, споры и ссоры все более яростными, а ругательства черпались из политического лексикона.

Арест родителей не только привлек к Шарлю внимание его товарищей, но и стал источником конфликтов. Ему казались совершенно невероятными вопросы, которые ему задавали:

«Правда, что твои родители коммунисты?» Или: «Твоему отцу еще повезло, что его не расстреляли на месте».

Однажды, выведенный из себя и уже готовый пустить в ход кулаки, Шарль выбежал на школьный двор и столкнулся с аббатом Ро.

– Господин аббат, можно мне с вами поговорить? – сказал он, охваченный внезапной надеждой.

– Это очень важно? – спросил аббат, и взгляд его, казалось, минуя глаза, проникал в самую суть существа.

Шарль утвердительно кивнул головой.

– Приходи в мою комнату сегодня после ужина.

Шарль никогда раньше не бывал в комнате у аббата. Ничего особенного он там не увидел. Мало мебели, мало вещей, несколько книг и большое распятие на выбеленной известкой стене.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю