Текст книги "Бессмертный город. Политическое воспитание"
Автор книги: Пьер Реми
Соавторы: Анри Фроман-Мёрис
Жанр:
Политические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)
Г-жа де Ла Виль Элу умерла две недели спустя. Она угасла в тишине и покое. В последние дни она ушла в себя, почти не говорила, даже с Шарлем, почти не ела, словно была убеждена, что никакой уход, никакая помощь не в состоянии остановить приближающуюся смерть. Может быть, она просто не хотела больше жить и решила незаметно встретить смерть, которая для нее, верующей, была всего лишь предвестьем другой жизни. Порою, когда Шарль сидел у ее изголовья, она выходила из своего углубленно-сосредоточенного состояния и, открыв глаза, улыбалась ему, словно извиняясь, что все еще жива. Однажды, около трех часов пополудни, глаза ее больше не открылись. Был конец августа.
Похороны превратились в событие, поразившее Шарля. Едва новость распространилась, как тихий мирный дом заполнился людьми. Приходили соседи, старые друзья, жители деревни, представители местных властей, родственники, постоянно прибывали телеграммы. Шарль понял, что вокруг матери и отца, быть может, даже вокруг него самого сложилась своего рода легенда. В заметках, некрологах, появившихся в газетах, писали не только о концлагере, но сдержанно, хотя и достаточно ясно для всех, кто был в курсе дела, – а таких было немало, намекали на «драму», «трагедию», приведшую к аресту его родителей. Часто упоминалось и о нем, причем в выражениях, которые его глубоко раздражали. Особенно возмутил его журналист, по мнению которого «семья Ла Виль Элу, хотя и принадлежала к явно консервативным кругам, тем не менее приняла активное участие в патриотическом Сопротивлении». Этот унаследованный от прошлого лексикон показался ему совершенно неуместным. Намеки на «мрачную драму», которая завершилась «расправой, быть может, скорой, но свидетельствующей об истинной глубине народных чувств», оскорбили его, равно как и телеграмма в том же духе, направленная некоей ассоциацией, якобы представлявшей участников Сопротивления и бывших узников концлагерей. Во всем, что писалось и говорилось, было что-то фальшивое. Решение его родителей носило сугубо личный характер, и попытка придать ему политическую окраску означала извращение их намерений и, несомненно, вызвала бы их протест. В течение нескольких месяцев после возвращения из лагеря г-жа де Ла Виль Элу систематически отвергала – и не только из-за болезни – всевозможные просьбы и домогательства, к ней обращенные. Хотели, чтобы она подписывала манифесты – против фашизма, за мир, в защиту свободы, против расизма, чтобы участвовала – пусть даже на носилках или в кресле-каталке – в демонстрации бывших узников на улицах Парижа, чтобы написала для местной газеты свои воспоминания о лагере. «Все эти люди, – говорила она Шарлю, – обращаются со мной, как с кинозвездой, словно речь идет о кино!» И теперь у Шарля было чувство, что у матери отнимают ее жизнь, ее историю, что люди, совершенно посторонние, присваивают их себе, чтобы прославиться, словно мать, вступив в борьбу, представляла их интересы и теперь у них было право выступать от ее имени.
Но самое неприятное ожидало его во время похорон. «Я все устроил», – сказал ему самый близкий родственник, двоюродный брат матери. Действительно, как все было организовано! Вышеупомянутый дядя, занимавший в округе видное положение и горевший желанием «заняться политикой» – он подумывал о ближайших законодательных выборах и ужасно боялся ошибиться партией, а потому обхаживал всех политиков подряд (или почти всех), – любил, как говорила Мари де Ла Виль Элу, «попыжиться». В восторге от того, что ему представилась возможность выступить в роли распорядителя, он расписал места, словно во время парада 14 июля: три ряда для родственников, причем каждый получил перед мессой карточку с номером места; два – для «влиятельных лиц»: г-на комиссара Республики, г-на субпрефекта, генерала, командующего одним из районов военного округа, явившегося в сопровождении полковника, нескольких мэров, президентов различных ассоциаций, нынешних и будущих депутатов. Затем шли соседи, друзья, знакомые, их, разумеется, поместили как можно ближе к алтарю. А крестьяне, ремесленники, деревенские старожилы, короче, все те, кто лучше других знал Мари де Ла Виль Элу и всегда считал ее своей с тех пор, как она поселилась здесь с мужем, местным уроженцем, все те, кто должен был быть впереди, оказались задвинутыми в последние ряды или приделы. Они полагали, что следовало почтить также память отца Шарля, так и не вернувшегося «оттуда». Скромные и молчаливые, одетые в черное, они держались с достоинством и в глубине души были взволнованы и тронуты больше всех остальных. Приходского священника заменил главный викарий епархии, совершавший богослужение. Церковного сторожа – служащий похоронного бюро. За фисгармонию посадили «настоящего музыканта», как с гордостью сказал дядя, в сопровождении «настоящей певицы». Проповедь викария, не знавшего покойную, а потому прибегнувшего к жалким банальностям вроде той, что жизнь христианина, состоящая из испытаний и жертв, достойна подражания, и пообещавшего, что бессмертная душа, веруя, достигнет вечного блаженства, проповедь эта оставила Шарля безучастным. Как бы претила матери помпезность, с которой проходили ее похороны! А что говорить о церемонии на кладбище!
Там тоже все было организовано так, словно, оказавшись за стенами церкви, политика вновь обрела свои права. Пришлось выслушать три речи – комиссара Республики, президента ассоциации узников концлагерей и, наконец, некоего господина, утверждавшего, что он хорошо знал Эрве де Ла Виль Элу по Сопротивлению и «делил с покойным опасности», а потому позволил себе прийти и выразить чувства уважения и восхищения. (Вышеупомянутый господин надеялся на ближайших выборах возглавить один из списков, в котором дядя со своей стороны рассчитывал оказаться на хорошем месте.) Каждый старался урвать себе кусок получше, для этого могла пригодиться и покойница. Чему только она не служила! Какие только ценности не защищала! Отвергая одно, принимая другое, не разделяя взгляды одних, объединяясь с другими, ненавидя одних, любя других, г-жа де Ла Виль Элу становилась знаменем, которым каждый размахивал по своему усмотрению. Ее честь была их честью, ее достоинство – их достоинством. Еще немного, и они бы договорились до того, что она умерла только затем, чтобы доказать их правоту.
Было уже больше двенадцати. Знамена склонились над могилой, а в это время сельский полицейский, позабытый дядей, выбивал на барабане дробь, звучавшую словно призыв к мертвым. Невыносимая вереница приносящих соболезнования прошла перед Шарлем, все же удержавшим в памяти несколько лиц, на которых читались искренние переживания. А потом пришли вместе отец-настоятель из Сизена в рясе из грубой шерсти и аббат Ро в черной сутане, на брыжах которой была нашита узкая красная ленточка. Им не было нужды произносить речи. Одно их присутствие сглаживало все неприятное. Рукопожатие, любящие глаза аббата, острый взгляд настоятеля, словно он хотел спросить Шарля, по какой дороге тот теперь пойдет, и ни единого слова, к чему! Потом подходили еще люди, которым надо было опять пожимать руки, благодарить, и еще, и еще. Наконец появился последний из пришедших, точнее, последние, это были не кто иные, как Луи и Мари. Они были заплаканы особенно сильно, и, взяв их под руку, Шарль вместе с ними ушел с кладбища. Выходя за ворота, он увидел, как от стены церкви отделился и направился к нему поджидавший его Жан.
Оставив Луи и Мари, он бросился к Жану, и они крепко обнялись. Потом оба ушли, к большому негодованию дяди, который пригласил на завтрак всех важных особ, каких только ему удалось собрать, и думал об ожидавших его интересных знакомствах.
В течение нескольких минут они шагали молча. Они не виделись с тех пор, как Жан приходил в Ла-Виль-Элу, незадолго до казни г-жи де Керуэ. Затем он не подавал никаких признаков жизни, и Шарль, не без зависти, представлял его одетым в военную форму и сражающимся где-нибудь во Франции или даже в Германии. В деревне о нем никто ничего не слышал. Узнав от матери о смерти родителей Жана, Шарль часто думал, сообщили ли об этом Жану и каким образом. Он узнал также, что, как и предполагал капитан жандармерии, следствие по делу о смерти г-жи де Керуэ ни к чему не привело и дело было просто-напросто прекращено. Он испытал при этом облегчение, ибо мысль о том, что Жана могут привлечь к ответственности и осудить, была для него непереносима. Хотя Шарль так и не принял того, что Жан вместе с другими присвоил себе право судить г-жу де Керуэ, а тем более казнить ее, он не был согласен и с тем, чтобы в дело вмешалось официальное правосудие. Быть может, оно и выполняло свой долг, но в конце концов хорошо, что этот долг так и не был выполнен. Решить участь г-жи де Керуэ, если на то пошло, могли только они вдвоем, Жан и он, и если уж упрекать Жана, то именно в том, что тот действовал в одиночку.
Жан слегка хромал. Рана, которую, по его словам, он получил при осаде Руана. Операция прошла не очень удачно, и, провалявшись несколько недель в госпитале, он, к его великому сожалению, был демобилизован. Теперь он работает в Р., на заводе. Он предпочитает зарабатывать на жизнь у станка, а не в конторе. Так он узнает, как живется рабочим. Но после лета он запишется на вечерние курсы. Иначе ему не пробиться.
В конце концов Шарль все же упрекнул его в том, что он действовал в одиночку. Жан ответил спокойно, но с некоторой жесткостью. Повидавшись с Шарлем в Ла-Виль-Элу, он колебался, говорить ли ему о г-же де Керуэ. Ему, правда, казалось, что Шарль сможет его понять: то, что он делал в течение последних месяцев, доказывало, что он «правильно сориентировался» (выражение разозлило Шарля). Однако трудно было ожидать, чтобы в подобном деле он пошел до конца. И возраст тут ни при чем. Жан рассуждал бы точно так же, будь Шарль на десять лет старше. А почему он решил, что Шарль не смог бы пойти до конца? Уж не думал ли Жан, что это дело его касается меньше? Прежде чем идти до конца, следовало бы знать, куда идти. Вот именно! У Шарля просто не было, не могло быть тех же побудительных мотивов. Было немыслимо, чтобы Шарль, учитывая, кто он такой и откуда, к какому классу принадлежит, захотел бы уладить это дело так, как Жан. И тут ничего не поделаешь. Разница была заложена в их ситуации, в их положении. Один был Фуршон, другой – Ла Виль Элу. Против г-жи де Керуэ они, разумеется, могли выдвинуть одни и те же обвинения, но прийти к одинаковому решению не могли. Кстати, теперь, когда прошло время и он смог трезво оценить свое поведение, более чем когда бы то ни было он убежден в своей правоте. В отличие от Шарля у него были и другие причины, заставившие его так поступить. Какие? Да просто г-жа де Керуэ, кроме того, что совершила гнусное преступление, заслуживавшее справедливого наказания, – здесь он от своего не отступит и ни о чем не жалеет, правосудие должно было свершиться, – олицетворяла собой мир, который он ненавидит. Возможно, Шарль никогда не понимал, что он, Жан, может чувствовать, да кстати, это естественно, что он не понимал. Сказать Шарлю об этом было трудно, во всяком случае бесполезно, зачем его обижать? Но раз уж Шарль его упрекает, надо ему наконец все объяснить. Да, Жан не скрывает, что, казнив г-жу де Керуэ, он совершил не только акт правосудия, но и мести, свел счеты. Через нее он отомстил целому классу («Опять!» – подумал Шарль), всей системе. Во всяком случае, поскольку объективно она была виновна, мести как бы и не было. Он готов повторить еще раз, хотя уже говорил об этом Шарлю, что с миром, в котором он жил с детства, «в тени твоего замка, в тени твоих башен, в тени твоих родителей, таких порядочных, таких безупречных» – своим поведением они действительно доказали, что были порядочными людьми, упрекнуть их можно было разве что в самом факте их существования, потому что именно их существование являло собой постоянный вызов, хуже, постоянное оскорбление, – с этим миром он хотел покончить. Кстати, теперь он совершенно счастлив и чувствует себя свободным. С того дня – и Шарль понял, что речь идет о дне смерти г-жи де Керуэ, – он в некотором роде изгнал из себя демона, освободился, все ему представляется ясным, разумным. Так вот, отвечая на вопрос Шарля: он прекрасно знал, куда хотел идти, у него не было в этом ни малейшего сомнения. Надо изменить Францию, изменить общество. По крайней мере его работа будет иметь смысл, и, в сущности, ему повезло, что он нашел свой путь, вместо того чтобы прозябать в глуши.
Чем больше Жан говорил, тем сильнее Шарль чувствовал его убежденность. Хотя слово «коммунисты» ни разу не было произнесено, было ясно, что Жан со всей решительностью встал на их сторону. Различие между ним и Шарлем стало более отчетливым, чем во время их разговора год назад. Война была в прошлом, Сопротивление тоже, теперь Жан думал и действовал, преследуя иные цели. Испытывая к нему уважение, ибо выбор его казался искренним, окончательным и бескорыстным, быть может, даже немного завидуя ему, ибо по сравнению с Жаном он еще так плохо знал себя, Шарль видел, что пути их расходятся. Он понимал, что в глазах Жана принадлежит к обществу, обреченному на гибель. Жан был вправе осуждать это общество, и Шарль его мнение уважал. Но согласиться с доводами Жана Шарль не мог. Быть может, он ослеплен своей принадлежностью к этому обществу, к Франции такой, какой она была, и не годится в судьи. Однако его отличало иное видение вещей, и обусловлено оно было не только этой принадлежностью, но основывалось на ином, чем у Жана, жизненном опыте. Разумеется, опыт этот был очень невелик, очень ограничен, но тем не менее глубок, и Шарль был уверен, что пережитое оставило на нем отметину на всю жизнь. Он не мог в своих рассуждениях прибегать к категориям «общество», «группы», «классы», как это делал Жан. Он мог мыслить только категориями «личность», «судьба индивидуума». Каждый должен был сперва найти свою дорогу, а затем пройти ее до конца. Все остальное казалось Шарлю игрою случая, а можно ли бороться со случайным? В последнее время он читал Мишле, его «Историю французской революции». Мишле хотел увидеть в революции смысл. Так вот, ему, Шарлю, это не удавалось. У него было ощущение, что один порядок, родившийся из случайности, заменили другим, также возникшим по воле случая. Одних больше устраивал прежний порядок, других – наоборот, а поскольку всегда неизвестно, кто прав, а кто виноват, надо было найти что-то иное, чтобы жизнь обрела смысл, иначе все было бессмысленно и нелепо, и история представала как бесконечно повторяющийся абсурд. Но Шарль верил в это «иное», в то, что каждый должен свершить то, что ему предназначено судьбой. Правда, ничего больше он сказать не мог. Быть может, тут была некая тайна, и, подводя итоги, он чувствовал, что для Жана в этом никакой тайны нет, а для него есть.
Когда Шарль вернулся к дяде, тот был крайне раздражен.
– Что за неподобающее поведение! Что бы сказали бедные родители? Ты должен был встречать своих приглашенных. Если так пойдет и дальше...
Но Шарль решил не только не обращать на него внимания, но и сдерзить.
– Это ваши приглашенные, дядя. Я никого не приглашал. Кстати, вы, по-моему, в восторге от того, что принимали их вместо меня. – И не дав дяде возможности ответить, направился к комиссару Республики, беседовавшему с генералом.
– Простите, что опоздал. Но я был уверен, что дядя прекрасно справится с обязанностями хозяина дома. Я хотел поговорить с другом.
– Почему ты не привел его, вместо того чтобы заставлять нас ждать? – спросил присоединившийся к ним дядя.
– Потому что у него не было ни малейшего желания приходить сюда, и я его понимаю.
– А можно узнать имя друга, из-за которого ты опоздал?
– Его зовут Жан Фуршон.
– Жан Фуршон? – переспросил комиссар Республики. – Это имя мне что-то говорит.
– Мне тоже, – заметил генерал.
– Не удивительно, – сказал Шарль.
– Припоминаю, – сказал комиссар, – это тот юноша, который участвовал в казни г-жи де Керуэ.
– Да, это он, – подтвердил Шарль.
– Этого не может быть, – воскликнул дядя, – ты знаком с этим юношей?
– Дядя, – начал Шарль медленно, с расстановкой, – если бы вы хоть немного знали Ла-Виль-Элу, вам было бы известно, что Жан Фуршон – сын Эжена и Виктуар Фуршонов, которые здесь жили и работали, а затем были арестованы и отправлены в концлагерь вместе с моими родителями. Не только вместе с ними, но из-за них, а на самом деле – из-за г-жи де Керуэ.
– Я понимаю, – вступил генерал, – что может сближать вас с этим юношей (выражение «этот юноша» начало раздражать Шарля), и поверьте, что в сегодняшний печальный день я всей душой сочувствую вам.
– Единственная разница между ним и мною, – сказал Шарль, – то, что моя мать умерла здесь, а его – там, и ему, в отличие от меня, даже не удалось перед кончиной увидеться с ней.
– В этом отношении, – продолжал генерал, – его следует, конечно, пожалеть. Но тем не менее он и его шайка повели себя как настоящие бандиты. Кстати, все они коммунисты. Весь этот партизанский отряд был полностью в руках красных.
– Меня заставили закрыть дело, – сказал комиссар, – приказ пришел сверху, с самого верха.
– Ничего себе! – воскликнул дядя. – Что я слышу! – И обращаясь к Шарлю, бросил ему, стараясь выглядеть сурово: – Нам надо вернуться к этому разговору.
– Ни в коем случае, – ответил Шарль тоном, не допускающим возражений, и сделав вид, что не замечает дяди, повернулся к комиссару Республики и генералу, пригласив их в столовую. Проходя через вестибюль, он увидел новую пачку телеграмм, которые принесли, должно быть, во время похорон. По пути в столовую он раскрыл одну, подписанную настоятельницей местной религиозной общины, затем вторую, посланную подругой матери, извинявшейся, что не смогла приехать. Развернув третью, он прочел: «Мы не придем на похороны твоей матери, но мы всем сердцем с тобой. Ги, Шанталь, Бертран де Керуэ».
Часть вторая
1Свидание было назначено, как и договаривались. За два дня, около 10 часов утра – Шарль назвал это время как самое удобное, так как обычно до начала совещания у посла читал у себя в кабинете «Правду», – раздался звонок, и телефонистка, конечно советская, сказала с очаровательным русским акцентом, что ему звонит кто-то из города, и добавила: «Он не хочет назваться». Разговор, как всегда, был очень краток. Шарль знал, что Саша звонит из телефона-автомата, и поэтому речь шла лишь о самом необходимом. Место встречи всегда было известно заранее, и оставалось только договориться по телефону о дне и часе.
Шарль ни секунды не сомневался, что о его встречах с Сашей известно соответствующим советским службам. После приезда в Москву в прошлом году ему потребовалось немного времени, чтобы заметить, что за ним следили постоянно, куда бы он ни шел. Едва он выходил из посольства, как с соседней улицы выезжала «Победа» и следовала за ним неотступно. Поначалу слежка его раздражала, но потом он привык к ней, как и к несомненному наличию микрофонов в своей квартире. Зато он не знал, в какой степени следили за Сашей. Они встретились совершенно случайно, ибо, как ни были бдительны его сторожевые псы, Шарль исключал возможность того, что в своих ухищрениях они зашли так далеко и завербовали Сашу для знакомства с ним, устроили так, чтобы их места в театре оказались рядом, посоветовали завязать с Шарлем разговор и даже предложить, если он клюнет на эту приманку, встретиться снова. Шарлю, купившему четыре билета для себя, жены и двух друзей, было достаточно выбрать другое место, и Саша не оказался бы его соседом. Нет, его не подослали в качестве агента-провокатора. Увидев рядом молодого человека, одного, вероятно студента, прилично одетого, в галстуке, приятной внешности, получавшего от спектакля истинное удовольствие, Шарль сам рискнул заговорить с ним. Они вышли вместе в антракте и познакомились. Шарль не знал даже, где живет Саша, и речи не было о том, чтобы зайти к нему. После каждой встречи у Шарля оставалось впечатление, что тот, кого он начал называть другом, вновь погружается в ночь, в мир неведомый и таинственный, куда нельзя было за ним последовать. Мгновения, проведенные с ним, становились от этого только ценнее, ибо Саша был единственным обитателем этого мира, который согласился рассказать о нем «изнутри». Все те, с кем Шарль мог в то время встречаться, либо держались в строго официальных рамках, либо просто избегали щекотливых тем и говорили лишь на такие безопасные и проверенные, как балет, грибы, погода, Виктор Гюго, Александр Дюма и Ги де Мопассан. В разговорах с Сашей они нередко переходили границу дозволенного, и Шарль оказывался по ту сторону зеркала. Часто Шарль спрашивал себя, зачем Саша рисковал, не только довольно свободно дискутируя с ним, но и порой сообщая ему кое-какую информацию, позволявшую разобраться в сотрясавших партию дебатах – отголоски их просачивались наружу в расплывчатом и искаженном виде. Ведь Саша ничуть не походил ни на «предателя», ни на двойного агента, ни опять-таки на провокатора. Может быть, он пользовался специальным покровительством? Саша, правда, принадлежал к семье «старых большевиков», и, по его словам, дед хорошо знал Ленина. Отец стал жертвой сталинских чисток, и семья пережила трудные времена. Но теперь, когда ворота лагерей открылись и многочисленные политические заключенные возвращались домой, когда наступила «оттепель», в эту зиму 1955/56 года дышалось легче. В Сашиной семье по ночам уже не боялись стука сапог агентов Берии на лестнице. Вместе с тем, хотя Саша продолжал учиться в высшем учебном заведении, в вузе – это означало, что его семья принадлежит к числу привилегированных, – ничто не указывало на то, что он пользуется какими-то особыми льготами. И Шарль пришел к выводу, что юноша просто решил воспользоваться возможностью, которую предоставляла ему первая встреча с человеком «с Запада», чтобы тоже проникнуть в Зазеркалье, и что он надеялся, оставаясь в рамках честности и осторожности, не слишком себя скомпрометировать. Сообщал ли он кому-нибудь об их разговорах? Шарль не колеблясь задал ему этот вопрос, но Саша уклонился от ответа. Значит, следовало смириться с этой постоянной двусмысленностью в качестве цены, которую каждый из них должен был заплатить, чтобы, проникая за зеркало, не разбить его.
В тот вечер свидание было назначено в магазине нот и пластинок на Неглинной. Там всегда было довольно много народу, особенно в отделе эстрадной музыки, где нарасхват шли пластинки модных певцов. В отделе же классической музыки покупателей всегда было меньше, и там можно было поджидать друг друга и встречаться без помех. Когда Шарль пришел, Саша был занят тем, что записывал номера недавно вышедших пластинок Ойстраха, которых, естественно, не было в продаже. Его мать, объяснил он, хорошо знает одного человека, который работает на радио, может быть, ей удастся достать одну или две пластинки. «Конечно, у вас нет таких проблем», – заметил он с милой улыбкой, восхищавшей Шарля. В ней смешивались ирония, удовольствие от критики – пусть не прямой – в адрес системы и капелька зависти по отношению к другой системе, где можно было войти в магазин и найти обувь по ноге и пластинки по вкусу. «Утешайтесь тем, что лучшие артисты чаще всего – ваши», – сказал Шарль. «Этого недостаточно». Сашин ответ позволил Шарлю вновь задать вопрос о переменах. Верит ли Саша, что положение наконец изменится, что с новым руководством система будет эволюционировать, что приоритеты станут другими?
Шарль давно хотел приехать в Советский Союз. Обосновавшись в Париже и учась вначале в Институте политических наук, а затем в Национальной школе администрации, он постоянно интересовался этой страной, ее народом, языком, системой. Как только его приняли на работу в Министерство иностранных дел, он сразу выразил желание поехать в Москву, и, поскольку кандидатов на этот пост, где условия работы считались тяжелыми и незавидными, было мало, при первой же вакансии его просьба была удовлетворена. Ему сразу понравилось в этом городе, где все было загадочно и где при условии, что вы не будете унывать, время от времени случай, удача, верное рассуждение, интуиция давали вам в руки ключ, и перед вами открывалась дверь. Словно составляя мозаичную неизвестную картину, вам удавалось найти нужное место для одного из ее кусочков. Саша помог разместить не один такой кусочек, облегчая расшифровку.
– Не знаю, – ответил он на вопрос Шарля, – потому что, когда вы говорите о системе, я не знаю, о чем вы говорите. Вы говорите о системе, какой она вам представляется, если глядеть на нее извне. Но вы – вне системы. Я же – в системе и рассуждаю о ней, находясь внутри нее. Поэтому мы говорим о разных вещах. И думаю, всегда будем говорить о разных вещах.
Они вышли из магазина. Хотя было всего пять часов пополудни, на улице было уже темно. По плохо освещенной улице, словно черные муравьи, шагали люди. У всех – и мужчин, и женщин – были в руках хозяйственные сумки на случай, если вдруг повезет, и в эту суровую зиму удастся купить несколько жалких яблок, а то вдруг удача улыбнется, словно добрая фея у колыбели, и после долгого ожидания в безмолвной очереди покорных сограждан перепадет пара какой-нибудь обуви. Длинные витрины немногочисленных магазинов скрывали свое убожество за стыдливо запотевшими стеклами. Порой ватную тишину прорезал клаксон черного лимузина, скользившего по снегу, в то время как битком набитые троллейбусы едва успевали остановиться у грязных тротуаров – их тут же штурмовала агрессивная толпа.
По крайней мере Шарль был признателен Саше за то, что тот подтвердил его догадку: они всегда будут говорить о разных вещах. Так казалось и ему самому. И хотя невозможность найти общий язык могла бы убить всякое желание продолжать изучение страны, она, напротив, стимулировала Шарля. Ему никогда не удастся – Саша прав – полностью оказаться в Зазеркалье, но попытка проникнуть туда по-прежнему так притягивала! Кстати, добавил Саша, сгустив еще больше туман неопределенности, мы сами, находясь в системе, не можем до конца понять ее. Поэтому как знать, меняется она или нет?
Они остановились перед афишами МХАТа.
– Вот по крайней мере репертуар, который не меняется, – сказал Саша. – Я уверен, что, если вы вернетесь через двадцать лет, он останется прежним. Даже постановки будут те же. Вы говорите, что я пессимист. Возможно. Но что значит здесь быть оптимистом? Верить, что система добьется успеха?
Шарль никогда не знал, как далеко Саша может зайти в своих шутках.
– Значит, вы хотите, чтобы система потерпела крах?
Шарль ждал очередного уклончивого ответа, но на сей раз Саша, отойдя от афиши, чтобы его не слышали прохожие, заговорил с серьезным видом.
– Есть только два способа потерпеть крах: война или революция.
В войне, пояснил он, система устояла, тогда как погибли десятки миллионов советских людей. Кто пожелал бы теперь гибели системы еще более тяжкой ценой? В начале блокады Ленинграда он был ребенком. Потом его эвакуировали. Но даже того, что он видел в первые месяцы, было достаточно. Революция? Наша революция позади, не впереди. Во всяком случае, пока.
– Так что же? Все это будет длиться вечно?
Шарль был немного раздосадован на себя за столь наивный вопрос, но в то же время надо было воспользоваться беседой с этим молодым человеком из другого мира и постараться расшевелить его. Не дожидаясь ответа, он добавил:
– Меня удивляет, что у вас не так много самоубийств.
После этого замечания Саша погрузился в молчание, которое не прерывалось до тех пор, пока Шарль, почувствовав, что между ними возникает неловкость, не предложил ему отправиться в гостиницу «Националь» и выпить там чаю, чтобы согреться.
После того как они сели за столик, разговор изменил направление, и теперь Саша задавал Шарлю вопросы. Во Франции только что прошли выборы, и он пытался понять, как изменился политический климат. Шарль всячески старался помочь ему, но чем точнее он хотел быть, тем больше запутывался и сбивался. Различия между правыми и левыми, между оттенками партий, называвшихся здесь «буржуазными», ему самому казались нелепыми. Саша слушал его с иронической усмешкой. А радикалы? А независимые? А франкмасоны? Он знал обо всем гораздо больше, чем можно было предположить, но Шарля особенно смущало то, что Саша смотрел на политическую жизнь Франции, источник стольких страстей, словно в перевернутый бинокль.
– Коммунисты у вас, – сказал Саша, – очень сильны.
Как во Франции, богатой стране, свободной, демократичной, самой замечательной стране в Европе, а может и в мире, могло быть столько коммунистов, этого Саша не мог понять,
– Их надо было воспитать, – сказал Шарль.
– Я знаю некоторых, прошедших политическую школу здесь, – ответил Саша.
В посольстве, конечно, было известно, что Французская коммунистическая партия регулярно посылает в Москву молодых коммунистов для совершенствования политического образования в специализированном учебном заведении, но, поскольку они избегали всяких контактов с официальными представителями своей страны, никто из посольства с ними никогда не встречался. Напротив, Саша знал кое-кого. Это талантливые, умные люди, они умеют хорошо говорить, даже слишком хорошо. Его поразило то, что они говорят о Советском Союзе в совершенно абстрактных выражениях, как о некоей теоретической стране. Они говорят о системе, а не о людях, о механизмах, а не о жизни, они говорят о намерениях, планах, тезисах, а не о реальности.
В течение нескольких минут Шарль, слушая Сашу, наблюдал за одним типом, который самовольно уселся за соседний столик, уже занятый несчастной парочкой, вынужденной потесниться. В этом городе, где места в ресторанах и кафе доставались с трудом, а порой и с боем, подобное случалось нередко и само по себе не заслуживало бы внимания, если бы тип явно не прислушивался к их разговору. Поэтому, прервав несколько удивленного Сашу, Шарль сменил тему. Немного погодя они вышли из «Националя» и расстались, назначив следующую встречу в ГУМе. Однако Шарль успел шепнуть Саше, что ему было бы очень интересно познакомиться с кем-нибудь из французских коммунистов, приехавших на учебу в Москву. Саша ответил, что, разумеется, ничего не может обещать, ибо не знает, захотят ли те в свою очередь встречаться с кем-нибудь из посольства, но что он постарается устроить встречу.
Вернувшись домой, Шарль сделал в дневнике, который вел, несколько записей, касающихся их сегодняшнего разговора с Сашей. В заключение он написал: