355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Шоню » Цивилизация Просвещения » Текст книги (страница 8)
Цивилизация Просвещения
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:27

Текст книги "Цивилизация Просвещения"


Автор книги: Пьер Шоню


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 44 страниц)

Как показал, изучая отношение к детям, Филипп Арьес, экспансия эмоциональной ценности семьи могла при необходимости нести в себе зачатки мальтузианства, во всяком случае, она не противоречила тенденции к сокращению потомства. Филипп Арьес усилил значение своих наблюдений, обратившись к семейному приручению смерти.

Семья эпохи Просвещения строится вокруг супружеской четы. Это предполагает долгий срок между помолвкой и свадьбой. Ранее я упоминал о его кажущемся уменьшении. В 98 % случаев во Франции помолвка праздновалось в день свадьбы или накануне. Значит, нужно другое слово. В социальном плане обмирщенная помолвка превратилась в ухаживание, на уровне повседневной жизни она покинула церковь; это были долгие, тихие и, за исключением самого последнего этапа, в большинстве случаев целомудренные встречи. Обратимся вновь к разрешениям на брак, перечитаем объяснения причин: мы давно встречаемся, наша дружба началась еще в детстве. Отложенный брак, брак с долгими приуготовлениями, школа сдержанности? Даже в своей фривольности XVIII век сохраняет это глубинное противоречие; его эротика основана на прикосновениях, она лишилась изначальной порывистости взаимного желания. Эротика прикосновения, а не проникновения в крайнем случае может удовлетвориться coitus interruptus. Как легко видеть, все это обусловлено изменением возраста вступления в брак.

Остаются два вопроса: эндогамия, а также незаконнорожденные дети и сексуальные отношения вне брака. Разрешения прежде всего дают возможность очертить крут, в котором осуществляется выбор супруга. Этот круг, внутри которого создаются пары, расширяется: сначала в среднем не больше 5 км от родных мест, потом – до 20 км. Перелом происходит около 1750 года. В то же время, на фоне многовековой тенденции к уменьшению числа кровнородственных браков, в конце XVIII – начале XIX века мы, напротив, наблюдаем настоящий бум браков между родственниками. В католических странах церковные иерархи стонут: люди совсем потеряли совесть. Супружеские отношения официально оформляются через 15–20 лет. Организуются дорогостоящие мероприятия, церемонии с участием детей, за которыми нередко следуют долгие месяцы полного супружеского воздержания. В конечном счете этот эпизод можно принять всерьез, не теряя при этом из вида суть, которая все-таки состоит в упадке кровнородственных браков – его генетическая польза может считаться установленной.

Но как же понять эту вспышку эндогамии в конце эпохи Просвещения? По большому счету она не повлияла на прежнюю географию браков, сохранившуюся в неизменности во время революции классической эпохи. Эндогамная Северная Европа менее склонна к инцесту. Может быть, за исключением страны бокажей – Нормандии. Северная Нормандия – царство кровосмешения, что отнюдь не означает, будто люди женятся на двоюродных сестрах. Инцест – это позор, он проходит по разряду греха. Колебание между эндо– и экзогамией составляет один из аспектов выбора. Эти две Европы противопоставлены друг другу даже по языку. Составьте карту оскорблений, скрупулезно сохраненных протоколами тысяч судебных процессов. На севере оскорбление прямое: оно задевает сексуальное поведение оскорбляемого. На юге – косвенное: оно задевает сексуальное поведение наиболее почитаемой представительницы группы. Между «импотент несчастный» и «сын шлюхи» пролегает географическая граница, определяющая сущность отношений не в паре даже – в семье. Средиземноморское оскорбление – отчуждающее, оно предполагает эндогамную структуру семьи. Север, где предпочитают экзогамию, свободнее; действительно, здесь выбор строится на других основаниях. Многовековая тенденция подвергает две Европы – ту, где охотно выбирают двоюродную сестру, и ту, где отдают решительное предпочтение иностранке, – опасности исчезнуть; она ослабляет давление географических факторов, она способствует расширению сферы общения, в том числе, несомненно, и для эндогамного захолустья.

Кратковременное распространение браков между кузенами в XVIII веке представляет собой один из аспектов распространения интроверсии. Эту метаморфозу можно вслед за демографами связывать с распространением групп, широко прибегающих к контрацепции и тем самым ограничивающих выбор путем сокращения потомства. Однако более убедительным кажется более общее объяснение. В век долгих ухаживаний, в век концентрации эмоциональной жизни в рамках бинарного семейного ядра, в век сдержанности как фундаментальной этической ценности выбор супруга приобретает исключительное значение: двоюродная сестра внушает уверенность, она принадлежит к ближайшему окружению; она в меньшей степени, чем девушка из чужой семьи, подвержена опасности сексуальной дисгармонии, ведь между кузенами неизбежно происходит тихое взаимное воспитание чувств. Многие откажутся перейти этот рубеж.

Была ли наконец одержана эта трудная победа? Ныне в этом нет никаких сомнений. Мы знаем, что отчасти она действительно была одержана. Оней и Крюле демонстрируют очень низкие цифры рождения внебрачных детей. На основании нормандских данных мы получили 0,5 % с одной стороны, 2,3 % с другой. Для Бретани и Анжу, вместе взятых, исследование дает 1,13 % в период 1740–1829 годов. Для всей сельской Франции в XVIII веке – 1,5–2 %. Даже с учетом городского населения мы, скорее всего, получим чуть больше 2 %. Вспомним об аномалии в 30 %, характерной для восточных кварталов Парижа накануне революции. Городские нравы не столь значительно отличаются от крестьянских. Деревенские девушки рожают в городе. Такой городок, как Вильдьё, населенный ремесленниками и очень плодовитый, напротив, демонстрирует относительно низкие проценты; Байё – повышенные.

Проблема незаконнорожденных детей неотделима от добрачных зачатий. В стране бокажей 15–20 % первенцев могли быть зачаты до брака. Вероятность добрачных сексуальных связей в Нормандии, включая и те, которые не привели к зачатию, мы оцениваем примерно в 25 %. Этот уровень подтверждается Англией: в лондонском бассейне он превышает 10 %, уровень менее контролируемого Севера. Во Фрисландии и Прибалтике предшествующий свадьбе период встреч, как кажется, имел более выраженное сексуальное содержание. Заметим попутно, что вероятный масштаб добрачных сексуальных связей в терпимой Франции XVIII века оказывается таким же, какой фиксируется в социологических трудах Жирара для Франции накануне первых изменений 1920–1924 годов, предшествовавших куда более резкому скачку, наблюдавшемуся с 1963 года.

Великим переменам в области брака, которые, как мы видели, зарождаются между концом XV и концом XVI века, становятся более отчетливыми в XVII веке, укрепляются в XVIII веке и усиливаются, доходя до максимально возможного предела, в XIX веке, прежде чем сойти на нет на рубеже 40– 50-х годов XX столетия, можно было бы посвятить отдельную книгу. Они составляют «методический дискурс» глубинных социальных процессов, они лежат в основе общей теории традиционного общества, и в первую очередь именно они позволяют рассматривать как отдельный феномен Европу эпохи роста.

В рамках европейского единства обнаруживается почти безграничный спектр возможностей. Мы предпочтем уделить максимум внимания региональным различиям. Как ни парадоксально, эти региональные различия тоже составляют завоевание эпохи Просвещения. Диапазон вариаций в классической Европе был более ограниченным. У пионеров исторической демографии классическая Европа создавала ощущение спада. Некоторый кризис среди социальных верхов на Западе, цепь катаклизмов в Германии и России. После 1730 года на смену этой географии спада приходит география подъемов. Восемнадцатый век, соединивший прогресс с разнообразием, отделивший регионы, кривая роста которых близка к горизонтали, от областей стремительного взлета, выступает как завершение длившегося с 1670 по 1730 год периода неопределенности, который английские историки называют vital revolution. Vital revolution начинается с долгого и тяжелого периода; во Франции кризис 1693 года стал французским вариантом европейского кризиса. Око циклона не стоит на месте: 1698 год в Скандинавии принял эстафету у французского 1693-го. В Швеции в 1698 году смертность в некоторых округах достигала 9—16 %. В финской провинции Тавастланд во время голода, который разразился там несколько раньше, в 1696–1697 годах, потери достигали 30–35 %. Всем известно, что на Британских островах в 1680–1710 годах численность населения не растет, а во Франции, достигнув максимума, который Жак Дюпакье помещает между кризисами 1693–1694 и 1709–1710 годов, она начинает медленно убывать. Долгая Северная война (1699–1721), прибалтийская версия французской войны за испанское наследство, добавляет мрачных красок в унылый скандинавский пейзаж тех трудных лет.

Вспомним также, что на разных хронологических этапах разыгрывается история чумы. После ужасной вспышки 1630—1640-х годов в густонаселенной Центральной Европе чума постепенно отступает благодаря эффективным действиям государства. Эпидемии 1660-х годов носят локальный характер. Во Франции государство победило; во Франции, но не в Испании, где власть слишком слаба, чтобы следовать драконовским требованиям борющихся с чумой врачей. Отсюда– третья волна (1680–1685 годы), конечно менее опустошительная, чем в 1599–1603 и 1649–1653 годах, но тем не менее унесшая жизни 250 тысяч человек. Марсельская чума 1720 года, ставшая дорогой платой за минутную невнимательность, по большому счету ничего не меняет. Постепенно изгоняемая с земель, лежащих к югу и западу от линии Фрисландия – Триест, чума обосновывается на севере, чередуясь там с тифом. За продовольственным кризисом 1709–1710 годов в Северной Европе последовала эпидемия чумы, и в этом – коренное отличие от французского варианта: здесь – голод и эпидемия, там – недоедание, но без чумы. Эпидемия внезапно и загадочно разражается в 1708 году в Силезии и в различных районах Польши, ее очаги тлеют и во многих других регионах. Из-за перемещения войск и слабости власти в гиперборейских странах практически невозможно добиться изоляции больных. Эпидемия распространяется и опустошает Северную Европу, охваченную крупномасштабной войной за труднодостижимое равновесие; Бранденбург, Померания, все балтийское побережье оказываются в списке жертв великой северной чумы. В Данциге чума унесла 32,5 тыс. жителей города и ближайших предместий – цифра, сравнимая с марсельским рекордом 1720 года. Население Копенгагена в 1710–1711 годах сократилось на треть. Жестоко пострадали Кёнигсберг, Рига, Стокгольм, Упсала и Хельсинки. Хэл-лайнер напоминает также, что, по достоверным источникам, в 1711 году в Восточной Пруссии после эпидемии временно заброшенными оказались 11 тыс. хозяйств. Остановленная в своем продвижении на восток непроходимыми лесами и болотами, чума поворачивает на запад. В 1712 году она проникает в Богемию и Австрию; в 1713-м великая северная чума добирается до альпийских предгорий Баварии.

В 1710 году катастрофа кажется неизбежной. Итак, мы стоим перед лицом нового XIV века? Конечно же нет. Кто бы мог предвидеть внезапное возвращение сурового климата 1630–1640 годов? Кризис 1690–1710 годов – это длительный биологический кризис старого типа, кое-где приведший к тяжелым последствиям, но ничтожный в масштабах Европы. Некоторые механизмы этого поражения, обернувшегося подлинной победой – ибо нет для человека иной победы, кроме победы над смертью, – мы вскоре рассмотрим на примере эпизода чумы в Марселе. Vital revolution XVIII века – это прежде всего устранение впадин предшествующей демографической ситуации, для которой были характерны периоды длительных провалов (XIV век, 1630—1650-е, 1690—1710-е годы), их уменьшение до стабильного уровня и постепенное сглаживание традиционных циклических подъемов и спадов. В качестве доказательства Ригли избрал длинную кривую Норвегии. Постепенно изменения выравниваются по благоприятным годам. Но это уже совсем другая история.

Прежде всего, Север, представлявший собой разновидность «границы», изначально весьма архаичный, во второй половине XIX века демонстрирует ускоряющийся ритм преобразований. Насколько можно судить, Скандинавия в целом предстает достаточно однородной; 1660—1690-е годы – время жизни одного достаточно благополучного поколения – соответствуют удачной и несколько даже скучной эпохе, кольберовскому периоду царствования Людовика XIV; 1660-е и 1680-е годы выдались мирными и урожайными; война 1675–1679 годов и несколько неурожайных лет не помешали бэби-буму начала 70-х. Напротив, 1690—1720-е годы оказались гораздо менее благоприятными. Движение вперед начинается повсюду на Севере с 1720-х годов (лучшее десятилетие в период с 1720 по 1750 год). Во второй половине XVIII века набранный темп сохраняется по инерции, но после 1790 года начинается новое ускорение.

Б. Гилл смог обобщить то, что мы знаем о скандинавском мире: «После долгой и изнурительной великой Северной войны скандинавские страны вступили в эпоху мира и восстановления. Уровень смертности в Швеции и Финляндии сохраняется на замечательно стабильном и очень низком уровне… В 1721–1735 годах средний уровень смертности равнялся 21,2 % в Швеции и 20,8 % в Финляндии, никогда не превышая 24 и не опускаясь ниже 18 %…» Этот прогресс Севера – прежде всего победа над смертью. Показатели 1720–1735 годов, самые низкие во всей Европе, вернутся к такому уровню только век спустя. После 1735 года полностью сохранить это поразительное достижение не удастся. Следовательно, как это и делают Гилл и Уттерстрём, его следует отчасти списать на удачное стечение обстоятельств. Помимо благоприятной конъюнктуры, Скандинавия дает возможность оценить долгосрочный эффект обучения грамоте. Именно прогресс письменной культуры, наряду со здоровым и обильным питанием и более мудрым и внимательным взглядом на жизнь, сделал возможным этот первый длительный прорыв европейцев в борьбе со смертью.

Сельская Скандинавия («около 1800 года 90 % населения проживало в сельской местности») – это неравномерно растущая Скандинавия: крутизна кривой повышается от центра к приграничным окраинам. Древняя Дания, заключенная в замкнутом пространстве и почти полностью распаханная, своей судьбой напоминает Голландию. В Норвегии неустойчивые годовые кривые свидетельствуют о крайней архаичности, особенно ощутимой при сравнении со Швецией. В Швеции рост происходит чуть медленнее (подобно Дании, Швеция – точнее, объединение Швеции и Финляндии – древняя страна). Финляндия – лесистая граница Швеции и вообще традиционной Скандинавии. Шведская Финляндия – это своего рода Канада, возникшая в 1720 году в результате великой Северной войны, с населением, уменьшившимся на одну пятую, с обратным соотношением числа мужчин и женщин, пострадавшая от эпидемии, пришедшей в 1729 году из России, пережившая тяжелый спад 1737–1743 годов, вызванный вступлением в брачный возраст малочисленного поколения, родившегося во время российской оккупации, и эпидемическими вспышками, которые, что любопытно, в той или иной степени обнаруживаются везде. За исключением всего перечисленного, обстоятельства складываются на удивление благоприятно: эта нация первопроходцев-лютеран (меньшинство, обращенное в православие русскими миссионерами, живет особняком) за сто лет увеличивается втрое.

Некоторые обстоятельства позволяют оценить истинное Значение примера Финляндии. Прежде всего, финский демографический взрыв обусловлен – даже в большей мере, чем/ростом рождаемости, – снижением смертности. Более высокий по сравнению с остальной Скандинавией уровень рождаемости (у каждой пары в среднем на одного ребенка больше) – пусть и уступающий уровню Канады или англосаксонской и немецко-голландской Северной Америки – в/Финляндии сочетается с характерной для Скандинавии смертностью. Причины этого – холод, который в течение щ|ести месяцев в году препятствует размножению микробов, труднопроходимые густые леса, обильное питание и высокий уровень образования. Vital revolution стала наградой нации читателей, потому что упражнения, которые она задает, улучшают способности к здравому взгляду на вещи. Жизнь ребенка в первую очередь зависит от внимания матери. Тяжелый северный труд – это труд мужской. Женщина с северных окраин в среднем может посвятить ребенку больше времени, чем женщина с заиленных равнин или средиземноморских холмов. Одно объясняет другое. Отметим еще, что по сравнению с Восточной Россией финская окраина принадлежит к европейской модели брака: браки, как это обычно и бывает у первопроходцев, заключаются рано, но все-таки обычно после 20 лет.

Мы уже отмечали динамизм Востока. В России этот динамизм достигает максимума в 1762–1782 годы. Еще одна область стремительного роста – Венгрия. В конце XVIII века венгерское пространство постепенно становится закрытым, а статистические данные – определенными. После сумасшедшего роста 1690–1770 годов наступает некоторый спад. По подсчетам Золтана Давида, в конце XVIII века в Венгрии проживали «в 1787 году 3,5 млн. венгров, 1,55 млн. румын, 1,25 млн. словенцев, 1,05 млн. немцев, 340 тыс. русинов, 300 тыс. сербов, 120 тыс. хорватов, а также 280 тыс. представителей других национальностей». Отчасти неслыханные темпы роста середины XVIII века объясняются «восточным» типом брака (брак заключается в 20 лет или раньше), превалирующим в России, на востоке Польши и в Венгрии. Но в борьбе со смертью – никаких успехов. Замедление темпа в конце XVIII века объясняется закрытием «старых границ», войной, вспышками эпидемий. Отличие от Скандинавии разительно. В то время как в России и Венгрии наблюдаются мимолетные признаки замедления, не столь отдаленный Восток берет своего рода реванш. В раздробленной Польше происходит демографический взрыв. Как было недавно доказано исследованиями Л. Карниковой и статьей Паулы Горской, колоссальный подъем наблюдается и в Богемии. С 1785 по 1799 год был достигнут 11 %-й рост при уровне рождаемости примерно в 43 % и, что интересно, относительно низкой смертности в условиях позднего брака западного типа.

В Средиземноморье XVIII век соотносится с XVI, составляя его симметричное отражение на фоне отрицательной динамики долгого и катастрофического XVII столетия. Италия, относительно мало затронутая спадом XVII века, временно выступает по отношению к «приграничной» Испании в роли древней страны. В Испании, в окраинных областях – Каталонии, Валенсии, южной Португалии, Кантабрии, за столетие происходит трехкратное увеличение населения на фоне относительного застоя в центральных областях и совокупного удвоения. В Италии подъем XVIII века обусловлен двумя факторами: смягчением, как и везде, циклических кризисов и небольшим увеличением рождаемости по сравнению со спадом XVII века. Уровень смертности в Ломбардии в конце XVIII века остается невероятно высоким по сравнению с нормами Севера. В 1768–1779 годах смертность там вдвое превосходит смертность в Скандинавии в начале XVIII века. Столь высокие показатели смертности в достаточно плодородной и внешне благополучной Ломбардии находятся в тесной связи с сохраняющейся неграмотностью, малярией и женским трудом. Средиземноморский регион по-прежнему характеризуется молекулярной структурой, выявляемой на основе демографических тенденций.

Ригли, благодаря имеющимся у него цифрам, выявил смертоносное влияние болотистых равнин в Англии XVIII века; но нигде губительное влияние болотистых равнин не бросается в глаза просвещенным специалистам по социальной арифметике столь явственно, как в странах Средиземноморья. Какой контраст с торфяниками Польши и Белоруссии, с полезными для здоровья болотами на песчаных фильтрах! Просвещенные министры Карла III любили рис за его продовольственную ценность, но, будучи последовательными популяционистами, опасались неблагоразумно затопляемых рисовых плантаций. На территории маленького валенсийского королевства, в XVIII веке пережившего демографический взрыв всего на 22 млн. кв. км и утроившего численность своего населения, соседствуют перенаселенные области, благополучные гористые районы и вымирающие от малярии долины. Никто так ярко не отразил контраст между животворными микрорегионами и смертоносными низинами, как Эмманюэль Леруа Ладюри на страницах своих классических «Крестьян Лангедока».

Таково Средиземноморье – относительно неподвижное, достаточно невосприимчивое к новациям эпохи Просвещения, край контрастов, образованный областями высокого и низкого давления, источник бесконечно обновляющихся течений.

Средиземноморская Франция и Северная Италия также составляют часть густонаселенной Центральной Европы. Именно здесь в большей мере, чем где бы то ни было еще, решаются судьбы мира. В этом регионе, который может служить образцом new pattern брака, Европа научилась создавать человеческие ресурсы и, в наиболее благоприятных областях своей обширной территории, помогала им преодолеть первый рубеж великой битвы со смертью, победоносной битвы, неизбежно оканчивающейся поражением. На площади в 1,1–1,2 млн. кв. км, на этой древней обитаемой земле, где 25 поколений общей численностью от 30 до 50 млн. человек сменяли друг друга на протяжении семи веков, в этих освоенных человеком краях, где леса, ланды, пустоши нередко только казались уголками дикой природы, а в действительности были возделанными некогда участками, пришедшими в упадок, молекулярная теория демографического поведения позволяет ответить почти на все вопросы.

В рамках четко определенной структуры ножницы, в пределах которых происходит колебание значений переменных, создают практически неограниченное число возможностей. Отдельная общность, молекула демографического поведения, включает примерно от 1 тыс. до 50 тыс. душ. Возможные результаты взаимодействия переменных лежат в диапазоне от вымирания избранной молекулярной совокупности, рассматриваемой изолированно – сразу оговоримся, что изолированное рассмотрение носит чисто теоретический характер, – до удвоения ее численности меньше чем за полвека.

Глобальные структуры мало изменились при переходе от XVII к XVIII веку. Выросло число молекул в стадии быстрого роста. Рассмотрим, например, устойчивость их структуры применительно к сезонным колебаниям. Календарь свадеб представляет собой неравноправный компромисс между нуждами профессиональной жизни и константами богослужебного календаря, более тщательно соблюдаемыми в католических землях. Мы можем удостоверить, что его требования остаются непререкаемыми и в англиканских приходах ирландского Пила. При этом между приходами обнаруживаются существенные различия. Они связаны с экономическими условиями жизни: земледельцы, нормандские скотоводы, медники, торговцы вразнос, моряки, рабочие первых ланкаширских мануфактур не могут жить по одним и тем же законам. Одно можно утверждать с уверенностью: свадебных дней в году никогда не было больше двухсот, хотя разброс всегда оставался огромным; впрочем, после 1750 года он обнаруживает тенденцию к уменьшению.

Более показательны сезонные колебания рождений – и соответственно зачатий. В сельских приходах разброс составлял два к одному или приближался к этому показателю (в наши дни в индустриальных странах он равен 15–20 %). Из этой бесспорной вариативности необходимо вычесть значительные колебания частоты сексуальных контактов и самопроизвольных выкидышей, вызванных переутомлением; об этом говорится в фольклоре, прославляющем чудеса весны. Бюффон отмечал, что в Париже больше всего детей рождалось в марте, январе и феврале, стало быть, пик зачатий приходился на июнь, апрель и май. На конец лета в сельскохозяйственных районах всегда приходился глубокий спад, вызванный двумя причинами: большим количеством женщин, забеременевших по весне с ее учащающимися сексуальными контактами, и физической усталостью в период тяжелой работы. Вплоть до 1730—1740-х годов в преимущественно земледельческих регионах в те же сроки – август и начало сентября – отмечается всплеск младенческой смертности, традиционно объясняемый летними энтероколитами. В течение XVIII века он постепенно сходит на нет одновременно с уменьшением количества зачатий. Эти два фактора взаимосвязаны: усталость женщин, занятых тяжелой работой в поле, ведет и к уменьшению числа зачатий и к гибели детей из-за недостаточной лактации и из-за невнимания. Сглаживание кривых после 1750 года – признак более благополучной жизни. Августовский спад тем более интересен, что он находится в противоречии с сексуальной эйфорией периода сбора урожая, характерной для винодельческих районов.

Сезонные колебания числа зачатий открывают увлекательную главу в коллективной психологии поведения: случаи возврата к прошлому. Сорокадневное воздержание в период Великого поста кажется одним из атрибутов средневековой аскезы. Статистически оно проявляется в ноябрьском спаде. Это было хорошо заметно в Англии XIV–XV веков. Во второй половине XVIII века отголоски такой практики еще сохраняются в Бретани и Анжу. По-видимому, разрушение традиции сексуального воздержания на время Великого поста произошло в XVI веке, когда правила коллективной аскезы были подвергнуты всеобщему сомнению. В католической прирейнской Германии XVIII века эта практика сохраняется в зеркальном отражении – в форме исключительной всеобщей раскованности во время Масленицы. Масленица, которая по традиции начиналась 11 января и в конце XVIII века нередко продолжалась вплоть до Средокрестья, в семейном кругу отмечалась как праздник плоти, результаты которого становились заметны девять месяцев спустя. Удивительное перемирие на этой жизнерадостной полосе рейнской Европы, на земле непростого Аугсбургского мира, между поклонниками свиной колбасы и мясопуста.

Возможно, отказ от аскетических традиций был не настолько всеобщим, как хотелось бы верить. Поразительная аномалия: почти полное отсутствие майских зачатий во многих приходах епархии Лизьё, весна наоборот, не объяснимая ни экономическими соображениями, ни разлукой супругов. Эхом откликаются случаи подобного поведения в других местах. Объяснение только одно: возврат к периодическому воздержанию, связанный с культом Богородицы, в атмосфере скрытого крипто-янсенизма, точнее – практического арнольдианства, ярким примером которого может служить плоская равнина Лизьё.

Знаменательная пора мая заслуживает пристального внимания во всей католической Европе: это ключ к одной из главных дверей. Майское воздержание открывает дорогу мальтузианскому coitus interruptus. Оно свидетельствует о резком обострении неприятия сексуальной жизни. В той самой епархии Лизьё епископ обрушивается на древний обычай воскресных свадеб. Несмотря на освящение, несмотря на церемонию благословения супружеского ложа, брак, то есть coitus, не может быть чистым; это опасная уступка. Янсенистский аскетизм, охотно подхвативший давний средневековый мотив, который уходит корнями в греческие истоки раннего христианства, противостоит ветхозаветной еврейской традиции, благосклонно воспринятой в протестантских землях, где она подкреплялась старинной тенденцией, связанной с буйством природы в долгие дни летнего солнцестояния. Нечистота неразрывно связана с самим актом, с внутренней грязью. Грязь связана с проникновением вглубь. Женщина получает нечистоту от мужчины и навсегда остается отмеченной ею; мужчина получает нечистоту от внутреннего соприкосновения с органом, выделяющим менструальную кровь – воплощенную нечистоту. Такова цена рождения. Муки материнства служат частичным очищением, но долгое истечение менструальной крови напоминает о неустранимое™ женской нечистоты. Согласно этой альбигойской сверхчувствительности, рождение не избавляет от нечистоты: наоборот, разве само рождение не является результатом глобального акта, сопровождающегося получением удовольствия в грязи? Таким образом, сексуальная аскеза в конце концов приводит к практике прерванного полового акта, даже к полному воздержанию, цель которых – избежать рождения детей. В той мере, в какой рождение ребенка свидетельствует о реальности полового акта, отсутствие рождения осознается как устранение его нечистоты. Разумеется, нет ничего более противного христианской теологии; однако психологический механизм этого сдвига вполне понятен.

Религиозная мораль XVII века, воплощение неоавгустинианства, смешанного с идеализмом в духе декартовского cogito, – это мораль чистоты: чистота на месте любви, чистота, а не смирение в щедрых дарах. Восемнадцатый век унаследовал эту концепцию христианской этики. Она проповедуется со всех амвонов, она влечет за собой религиозную аккультурацию катехизиса, сочинения, оказывающего действенное влияние на поведение. Мораль чистоты ведет к сексуальной ориентации, ориентации глубинной, в тот момент, когда вступает в свои права аскетизм new pattern брака, – вспомните кастрацию путем совершенно добровольного подавления сексуальной функции 40–50 % возрастной группы, имеющей возможность, желание и намерение вести половую жизнь и производить потомство. Сам Мальтус в 1798 году не придумал ничего другого, кроме усиления этой поразительной и в конечном счете великолепной коллективной аскезы. Подобный успех не мог быть достигнут без массовой переориентации желаний. Все усилия религиозного сообщества направлены на благословенное соблюдение целомудрия. Вне брака символом падения выступает ребенок – дитя греха, которое святой Винсент де Поль, воплощение милосердия, стремился вырвать из рук смерти (смерти, на которую новейшие строгие требования аристократической и городской этики чистоты обрекали это дитя греха, бывшее дитя любви, которого в XIV и XV веках спокойно принимали большие крестьянские семьи с их патриархальной толерантностью).

И вот новые формы вмешательства в брак: в конце XVII – начале XVIII века на грешников все чаще накладывают епитимью в виде долгого и жестокого воздержания; и вот здесь и там возникает странная идея в пору мая, месяца любви-страсти, посвященного возвышенной любви к Деве Марии, возродить оставленное еще в XVI веке очищение в форме воздержания. Не означает ли это, что в народном сознании утверждается восприятие брака как чего-то постыдного, что в связи с тайными и осуждаемыми сексуальными контактами формируется чувство вины? Последние работы на эту тему доказали, что с очень давних пор моральная теология предпочитала неполное совокупление естественному coitus’y.

В католических странах, захваченных неоавгустинианством (Франция, небольшая часть Северной Италии, Бельгия, Испания), перекос, обусловленный моралью чистоты, воздействие неловко проведенной катехизации в XVIII веке привели к повышению ценности такого испытанного и известного с незапамятных времен средства, как coitus interruptus. Такая обстановка допускала только одну форму контрацепции – отступление мужчины. Она исключала любые другие варианты, она не слишком поощряла первые попытки контрацепции с использованием посторонних предметов, которая впоследствии невозбранно утвердится в протестантских землях. С одной стороны, акт отвергался; с другой стороны – допускался. С одной стороны, экономические мотивы были отодвинуты на второй план; с другой стороны, они более свободно могли приниматься во внимание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю