Текст книги "Цивилизация Просвещения"
Автор книги: Пьер Шоню
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц)
Английская модель неустанно пропагандируется во Франции на всем протяжении первой половины XVIII века величайшими из великих: Вольтером и Монтескьё. Партия философов не отвергает французскую политическую систему.
Она находит достаточную поддержку на уровне Государственного совета; от принца-регента до Шуазеля, включая братьев д’Аржансон и Малерба, в той мере, в какой она покорила город, то есть верхушку парижского судейского сословия, буржуазия замирает от их благородства; она имеет немалое влияние на государство. Она предлагает власти тактический союз против сопротивления административных кадров среднего звена, которые по инерции привержены методам, продиктованным психологией XVII века. Помимо прочего, английский вариант – указание направления, приглашение к переменам. «Богословско-политический трактат» скорее цитируется, нежели реально используется. Новый этап в отношениях между политическими идеями Просвещения и государством наступил только во второй половине XVIII века, с появлением общественного договора. Несмотря на шпильки, которые отпускались в повседневной полемике, Вольтер был слишком историком, чтобы в политике уступить «теоретико-дедуктивному» искушению, слишком историофилом и англоманом, чтобы исходить из априорного построения. Необходимо избежать двусмысленности. A priori Локка – это ложное a priori. Для континентальной Европы позиция этого революционера в высшей степени консервативна. Априоризм Локка, изощренность договора в действительности исходят из стремления к оправданию a posteriori. Его цель – закрепить достигнутое и дополнить дело «Славной революции». Вольтер – это Локк и Англия; Вольтер – это эпоха Людовика XIV, кольберовская административная монархия, одушевляемая исполнителями (министрами и интендантами), которые прониклись передовыми идеями. Декарт сводит к методу, к Ньютоновой физике, терпимость по отношению к заблуждениям народной религии, деизма, естественной морали и религии. Вольтер, представитель сословия стряпчих и дельцов (за счет избирательного сродства), нуждается лишь в защите от обветшалых претензий герцогов де Роганов; административная монархия, озаряемая светом разума, вполне удовлетворяет его потребность в порядке и эффективности. Она гарантирует обогащение элиты, она защищает свободу мысли от обскурантизма черни, преимущество просвещенной элиты перед народом, остающимся в плену традиционных представлений, фанатизма и суеверий. Случай Монтескьё имеет одно кардинальное отличие. «Дух законов» – сочинение нового Локка, расширившего поле своих наблюдений до самых крайних пределов пространства и времени, каких только позволяло достигнуть новейшее социальное знание. Монтескьё предлагает Европе две модели: с трудом экспортируемую английскую модель и административную монархию, смикшированную за счет усиления промежуточных элементов в стиле неудавшейся контрреволюции эпохи регентства.
До 1762 года – ни единой фальшивой ноты. Политические размышления просветителей эффективны в той мере, в какой они принимают действительность, в той мере, в какой они укладываются в пределы умеренного эмпирического реформизма; они исходят, даже когда пытаются это скрыть, из модели, основанной на рациональном наблюдении за комплексной общественно-политической реальностью. После 1762 года Руссо вновь, и куда более энергично, обращается к гипотезе «договора». Надо ли напоминать, что у него тоже был свой, не называемый прямо образец – городское общество Женевы? На первый взгляд, Руссо занимал по отношению к Женеве ту же позицию, что и Локк по отношению к традиционной английской модели, Вольтер – к эпохе Людовика XIV или Монтескьё – к контрреволюции эпохи регентства. Но эта аналогия поверхностна; имплицитные модели Локка, Монтескьё и Вольтера были, так сказать, моделями вполне функциональными, тогда как женевская модель прямого народного правления представляла собой архаизм, пережиток прошлого на территории, где попытки создания крупного или среднего государства в силу исторических случайностей потерпели неудачу. По этой причине применительно к конкретной Европе второй половины XVIII века модель Руссо была нереалистичной и революционной. От вершин, достигнутых научной строгостью Монтескьё, он обратил европейскую политическую мысль в сторону утопии, утопии полезной, послужившей средством выражения преждевременных претензий мракобесов и ретроградов от эволюции. Своей архаичностью и профетическим духом французский вариант неизбежной буржуазной революции отчасти обязан Руссо. В брешь, пробитую «Общественным договором», хлынул поток утопий, отяготивший эпоху Просвещения реакционной и рецессивной идеологией; Габриэль Бонно де Мабли (1709–1785), брат Кондильяка, писал о «коммунизме, отмене частной собственности, воспитании, нацеленном на то, чтобы подготовить народ к равенству, упрощении религии, преподавании морали государством» – вот основные положения его программы, постепенно разрабатывавшейся в таких сочинениях, как «Беседы Фокиона об отношении морали к политике» (1763) и особенно «О законодательстве, или Принципы законов» (1776). Нетрудно оценить, насколько реакционным оказалось это утопическое течение, ядовитый нарост на теоретико-дедуктивной ветви конструктивных политических размышлений просветителей, в момент, когда английская экономика готовилась к решающему скачку и стремительному подъему.
Дидро дает достаточно полное представление о политике «Энциклопедии». Размышления – пожалуй, слишком короткие – о природе и устройстве государства, прагматизм эпохи Просвещения. Дидро был платным агентом Екатерины II. Мопертюи, Ламетри, Гримм, Гельвеций и a fortiori Вольтер, представители предыдущего поколения, были куда свободнее на службе у Фридриха II. В конце жизни, после вынужденного пребывания в России в 1773 году, Дидро разочаруется. Время увлекательных предприятий («Записки» для Екатерины II) прошло. Ему еще предстояло выпустить немного яду, проявить себя провидцем и испытать некоторое крушение иллюзий. Остановиться на этом значило бы судить о вещах поверхностно. Дидро есть Дидро, но союз между «Энциклопедией» и просвещенным абсолютизмом, который он скрепил своим «мистическим» браком с Екатериной Великой, так же как гораздо более достойный союз д’Аламбера с Фридрихом И, отражают глубинную реальность. Государство существует, оно – одна из важнейших реальностей Европы, один из ключей к ее величию и эффективности. Философия Просвещения – это философия социальной природы, она отказывается от невозможной систематики в пользу немедленного практического действия. В социальном смысле представители государства, по сути дела, становятся членами «партии». Или они, как в Англии и во Франции, действительно на три четверти солидарны с новыми идеями, или же, как Фридрих II и Екатерина, из тактических соображений делают вид, что входят в число адептов новой веры. В течение короткого времени государство и программа просветителей преследовали, в сущности, одни и те же цели. Элита философов-государственников жила на западе; они писали по-французски или по-английски. Настоящими же философами были те, кто говорил по-латыни или по-немецки. До Канта и Фихте политика никогда не была в центре их размышлений. Дождемся систематики Гегеля. Франкоязычные философы, пусть они иногда и выражают сомнения по поводу французского варианта административной монархии, которую они хотели бы модифицировать в английском духе, без всяких сомнений, служат идеологами просвещенного абсолютизма: его владения простираются где-то там, на окраинах Европы, в зонах роста, служить ему – значит помогать наверстывать отставание, задачи, стоящие перед ним, скорее экономические, нежели социальные, скорее административные, чем политические. Но просветителям нет до этого дела, они удовлетворяются видимостью. Они прагматики и реформисты, и потому в союзе между философией эпохи Просвещения и просвещенным абсолютизмом нет ничего удивительного: он всецело в природе вещей.
В политической истории эпохи Просвещения господствуют две политические модели, две формы государственности. Английская ограниченная монархия, государство, коренным образом перестроенное «Славной революцией», Англия Локка и Грегори Кинга, а вскоре – Англия акцидентной практики и логики кабинета, Англия триумфального роста торговли, нового земледелия, каналов и первых машин. И французская административная монархия, которую чиновники Кольбера довели до совершенства в эпоху Людовика XIV. Французская модель страдает от своей относительной древности. Англия, предлагаемая в качестве образца, – это Англия после 1688-го и, в особенности, после 1714 года, когда деятельности кабинета всячески способствовала атмосфера, созданная Ганноверской династией. Не следует поддаваться обману видимости: противопоставление Франции и Англии – игра ума французской и английской школ, французской даже в большей степени, чем английской. При сравнении с окраинами Европы различия между ними стираются. И французская, и английская модель – образцы эффективности; надо ли специально подчеркивать, что речь идет об эффективности монархических государств, опирающихся на прочные финансы, непобедимый флот и сильнейшую в мире регулярную армию?
Островная психология британцев не позволяет им использовать иную модель, кроме своей собственной. Якобитский ирредентизм может пониматься и как неприятие английского господства над кельтской периферией (Шотландией, Ирландией, северо-западом Англии) в рамках sectional division [64]64
Sectional division – территориальное разделение (англ.).
[Закрыть]– этого свидетельства относительной отсталости, выявляющего неравномерность роста. Во Франции чересчур склонны преуменьшать масштаб якобитской опасности: достаточно вспомнить размах движения 1715 года, неотступные страхи 1722-го, тревожные взгляды, которые долгое время бросались на Шотландию, Ирландию и континент. Часть политических комбинаций, разыгрываемых правительством на континенте, обусловлены признанием, быть может чрезмерным, реальной опасности. Да, прошло время Гоббса, который, не говоря об этом прямо, предлагал Стюартам абсолютизм французского образца. Английская политическая мысль отныне находит пример для подражания только в самой себе, а при необходимости – даже в конституционных экспериментах свободной и гибкой Америки.
Не то Франция: здесь политическая мысль балансирует между Англией и недавним прошлым. Да, монархия, но периода расцвета эпохи Людовика XIV; Вольтер восхищается эффективностью и буржуазным правительством, «Энциклопедия» разрабатывает миф о Генрихе IV, Монтескьё питает слабость к незавершенным формам XVI века; английская модель упоминается сквозь зубы, Монтескьё развенчивает ее в работе «О духе законов». Система государственных институтов определяется окружением: безусловно, географический детерминизм Монтескьё наивен и вынужден, он определяется динамикой исторического развития. Итак, воспроизвести модель нельзя. Англия служит образцом, английская модель – это английская модель, она подходит только для Англии, безупречность британского успеха может вдохновить законодателей и чиновников. Французская политическая мысль ищет для французской монархии собственных решений; она эффективна, следовательно, отличается умеренным реформизмом: разве интенданты эпохи Просвещения не превратили французскую провинцию в полигон для плодотворных экспериментов?
В свою очередь, Франция и Англия служат универсальной моделью для всей остальной Европы, функционирующей как огромная окраина, сознающей свое отставание, этой провинции двуглавой метрополии. На восточной и южной периферии Европы эта двухполюсность в действительности не означала, что Франция и Англия воспринимались там в одинаковой мере. Признаваемое французами превосходство английского опыта – свидетельство высокого развития. За пределами успешной срединной оси Европы лишь немногие светлые умы отдают предпочтение английским оттенкам перед французскими. Административная монархия Людовика XIV не выходит из головы у Фридриха II. Раздробленная Италия, Испания в процессе объединения, Мария-Терезия в Вене – все думают о Версале. Восточная Европа в XVIII веке все еще страдает от незавершенности государства; среди представителей элиты лишь немногие – впрочем, в Восточной Европе только элита способна мыслить в терминах государства – не отдают себе в этом ясного отчета. Ограничение прерогатив монарха, единственный двигатель административного устройства, остается роскошью; чтобы достичь этого, необходимо полностью завершить административное деление. Тяга к английской модели – чисто французское свойство. Европейская периферия по времени не совпадает со своим источником излучения. Благодаря незначительной доле архаичности французская модель выглядит более привлекательной и более доступной.
Мы ограничимся упоминанием нескольких моментов, которые кажутся нам наиболее важными; за дальнейшими подробностями мы отсылаем читателя к «Цивилизации классической Европы» и – особенно – к «Цивилизации Старого порядка» Альбера Собуля. С 1688 по 1720—30-е годы английское государство кардинально изменилось в том, что касается его вершины. Ослабленная корона после 1760 года вновь приобретает некоторый вес благодаря блистательной, по крайней мере изначально, личности Георга III; тем не менее управление необратимо переходит в руки кабинета министров. Это в большей степени, чем где-либо, обеспечивает контроль над государством со стороны правящего класса, возникшего за счет объединения крупных землевладельцев и коммерсантов, находившихся в состоянии равновесия, порой довольно хрупкого. Владельцев мануфактур, выходцев из верхушки среднего класса, временно представляли moneyed interest [65]65
Финансисты, финансовые круги (англ.).
[Закрыть]из сферы крупной торговли. Их приход во власть произошел уже после 1832 года.
В 1780-х годах в кругах среднего класса, в отличие от парламентской олигархии, наблюдается некоторая усталость. Она становится особенно заметной, когда в 1784 году возникает вопрос об управлении Ост-Индской компанией, которое в конце концов, в результате беспрецедентного политического давления, достается короне. Около 1780 года, после потрясений, вызванных войной в Америке, Англия ощущает потребность в третейском суде, роль которого ослабленная королевская власть при двух первых немецкоязычных монархах, Георге I и Георге II, выполняла уже не столь эффективно. Возвращение к власти тори, первые годы министерства Питта-младшего знаменуют собой попытку обновления административного курса.
Английская система очень изменчива наверху: она обеспечивает полную гармонию между сменяющимися устремлениями власти и потребностями правящего класса. Эта изменчивость на вершине сочетается с исключительной стабильностью в основании. Во французском варианте дело обстоит наоборот: стабильность наблюдается на вершине, правящие страной министры и советы постепенно утратили способность чувствовать настроения и потребности самой широкой национальной элиты. В этом была их слабость. Стабильность верхних эшелонов компенсировалась местной администрацией, стимулировавшейся интендантами, более активной и предприимчивой, чем старинная английская администрация, которая в городах, по сути дела, держалась на привилегированном сословии торговцев, а в сельских районах – на местных джентри. Глубинные основания различия между Англией и Францией носят скорее социальный, нежели политический, характер.
В действительности ключ к английской модели общественного устройства следует искать в гораздо более раннем времени: решающую роль – сегодня мы понимаем это лучше – сыграл XVI век. Mutatis mutandis можно сказать, что в Англии в XVI веке отчасти происходило то же, что во Франции внезапно и в одночасье произошло в конце XVIII. В XVI столетии осуществился двойной социальный перенос. Конфискация богатств черного духовенства по большей части осуществлялась в пользу знати – в обмен на снижение оброчных выплат. Ночь 4 августа – неполная, но более ранняя и растянувшаяся на долгие годы. Одновременно был устранен основной барьер, разделявший знать и верхушку сельской иерархии. Питер Лэслетт показал, что уже в XVII веке младшие сыновья и дочери джентри свободно вступали в брак с дочерьми и сыновьями йоменов, приспосабливаясь к экономической деятельности и образу жизни upper middle class, – ситуация, совершенно немыслимая на континенте. Отсюда и исключительная социальная подвижность. Аристократии незачем замыкаться в касту. Она играет куда более привлекательную роль в экономическом развитии.
В процентном отношении французская аристократия была самой малочисленной в Европе. После великих реформ министерства Кольбера ее численность снизилась примерно с 3 до 1,5 %. Формирование в XVII веке административной монархии способствовало усилению тенденции к превращению французской аристократии в «касту»; механизм этого явления был изучен Жаном Мейером на примере Бретани. Все произошло в 1668–1672 годах. С середины XVII века Бретань постепенно деградировала: архаичная структура общества, социальная напряженность (достаточно вспомнить запоздалое восстание Торребенов в 1675 году, когда Франция уже успокоилась)… Реформация, бретонский вариант национального движения, была попыткой наверстать отставание, она характеризуется заметным сокращением аристократической прослойки: в процессе кольберовских реформ 1668–1672 годов бретонская знать потеряла четверть своих представителей, «…около 6 тыс. „домов”, скажем, 6 тыс… семейств. При коэффициенте 5… 30 тыс. человек. К ним необходимо добавить 5 тыс. человек, избежавших реформ, и, наконец, минимум 8—10 тыс. человек, получивших отказ в иске или отозвавших его». До реформы – 40 тыс. человек, 2 %; после – 30 тыс., 1,5 %, как и в национальном масштабе. «Реформы 1668 года, – уточняет Жан Мейер, – были частью целой программы, связанной с налоговой политикой Кольбера, один из главных элементов которой они составляли…»; реформы определялись вектором социальной политики, которая в течение более ста лет оказывала необратимое воздействие на историю Франции. В конечном счете они обусловили и взрыв конца XVIII века. Эти реформы составляли часть сознательного выбора, отстранения аристократии от реальной ответственности в системе административной монархии. В этом плане особенно разителен контраст с Пруссией и Австрией. Французская аристократия компенсирует это отстранение увеличением своих привилегий, главным образом налоговых. Этим и определяется переход от аристократии XVI века, в высшей степени открытой, к относительно замкнутой аристократии конца XVIII века.
Этот переход проявляется на уровне распределения богатств. Французская аристократия представляет собой уникальное для Европы явление. Нигде площадь земель, которыми она непосредственно владела, не была столь незначительной. Попытки отвоевания территории, предпринятые в XVI веке, в XVII были блокированы; Альбер Собуль создал точную карту дворянского землевладения. Во всей Европе – от Испании до Англии, от Англии до Германии, от Австрии до России – доля земель, находившихся в пользовании феодалов, была больше. Французская знать укрылась за архаичной формой землевладения. В конце XVIII века она извлекала из чисто феодальной системы своих многочисленных прав на крестьянские наделы почти такие же доходы, что и из собственных владений. Такая структура тормозила экономические преобразования; она составляла серьезное препятствие на пути распространения новых форм земледелия. Эта структура была важной составной частью социальных и ментальных структур: после реформ французская аристократия в массовом порядке делает ставку на ренту. Эта психология рантье служит объяснением давней популярности среди высших слоев мальтузианской стратегии. После 1730 года, когда кризис миновал, английская аристократия отказалась от ограничения рождаемости; французская аристократия прибегала к нему и в благоприятные периоды, таким образом сообщая подобному отношению к продолжению рода аристократический престиж, которого у него не было больше нигде. Экономическая ситуация конца XVII века (стабильный фонд заработной платы с небольшой тенденцией к росту, снижение процентных ставок, быстрое увеличение ренты) способствовала отказу знати от феодальных привычек. В XVIII веке конъюнктура сменилась на противоположную (умеренный рост фонда заработной платы, быстрый рост процентных ставок, снижение ренты). Пленница ренты, французская аристократия ответила на это увеличением своих привилегий: феодальные права, новое повышение оброчных сборов с крестьянских наделов, захват государства. Ей требовалась не столько власть и возможность принимать решения, сколько рента. Французская знать отстаивала свое исключительное право занимать некоторые должности – на флоте, в армии, в кругах высшего духовенства – и за это позволила Неккеру стать генеральным контролером финансов. Политика реформ способствовала социальному взрыву конца XVIII века.
Повсюду в Европе укрепляется самосознание элиты. Оно принимает различные формы. В Испании элита стремится слиться с аристократией. Просвещенные министры Бурбонов вдохновлялись политикой реформ. Несмотря на совершенно различные условия, чиновничество так или иначе испытывало искушение французской моделью. В Англии самосознание элиты было живо; оно сближало крупных землевладельцев и коммерсантов, все более смешивавшихся вследствие политики перекрестных браков. Во Франции самосознание элиты объединяло военную знать и высших судейских чиновников, буржуазия не принималась в расчет. Франция наряду с Испанией (которую отсталость предохраняла от революционной ситуации) была европейской страной, в которой превращение аристократии в «касту» и ее зависимость от различных видов ренты парализовали формирование самосознания элиты.
Английская модель объединяет старинную знать, на основе которой сформировалась аристократия, и крупную буржуазию в единый класс, контролирующий государство. Господствующий класс имел возможность за счет enclosures [66]66
Enclosure – огораживание земель (англ.). New agriculture – новое земледелие (англ.).
[Закрыть]сделать выбор в пользу new agriculture то есть экономического прогресса, и подготовить – за счет ликвидации мелкого крестьянского землевладения, фактора технологической отсталости, – перемещение населения в промышленный сектор. Во Франции, где социальная блокировка шла рука об руку с политической, дело обстояло иначе. О провале налоговой реформы многократно говорилось, он привел к государственному перевороту Мопу в 1771 году и к возврату на прежние позиции в 1774-м. Капитуляция Людовика XVI перед старинными парламентами в 1774 году обрекала на неудачу любую значимую политическую реформу. Административная монархия, в 1660—80-х годах проявившая исключительную гибкость, в 1774-м окончательно лишила себя свободы маневра. Замкнутая сама на себя, отрезанная от прибыли, обреченная на спекуляции недвижимостью, фор-марьяж и ренту, французская знать в период кризиса вдруг отправляется с оборонительными целями на завоевание новых позиций (четыре четверти, контроль за общинным имуществом по праву выдела трети земли и т. д.). В условиях неблагоприятной конъюнктуры 1770-х годов реакция аристократии угрожает государству и социальному равновесию. Это не должно скрывать от нас суть дела. А именно – подлинный масштаб великих государств эпохи Просвещения и их медленный прогресс. Франция идет впереди, за ней на почтительном расстоянии следует Англия.
В течение всего века государство росло, медленно, методично, в конечном счете – к вящей пользе всего социального организма. Вот два очень простых достижения, которыми может похвастаться Франция. Ролан Мунье на языке цифр сообщает нам сведения о государственной службе. Перелом происходит в XVI–XVII веках. В 1665 году одно государственное учреждение приходится на 10 кв. км и 380 жителей. С учетом членов семей в начале рассматриваемого нами периода на государственной службе состояло 230 тыс. человек, не считая армии. Веком позже их было не намного больше.
Другое достижение касается общей суммы налогов. Источником здесь по-прежнему может служить давнее исследование Кламажерана. В 1690 году налоговые сборы достигли 110,8 млн. ливров, из них 40,8 млн. прямых и 70 млн. косвенных. В 1715 году – 175 млн, 156 млн. в 1733-м и 567 млн. в 1786-м; с учетом девальвации в 1690 году эта сумма равнялась 832 тоннам серебряного эквивалента, в 1786-м – 2 541 тонне. Население увеличилось на треть, цены выросли вдвое. В общем и целом с 1690 по 1788 год финансовая мощь государства при той же численности населения и ценах выросла во Франции примерно на 10 %. На западе революция осталась позади; XVIII век – это век консолидации.
Кризис во Франции был не слишком заметен извне. Защищенная авторитетом, завоеванным в эпоху Людовика XIV, Франция оставалась образцом административной монархии; ее поддерживал престиж языка, который с 1630—40-х годов занял место итальянского и кастильского, а потом – даже в Венгрии, скандинавских странах и Соединенных провинциях – заменил и латынь в качестве универсального языка культуры. Пик культурной галлизации европейской элиты приходится на период между 1760 и 1770 годом. С 1770 года немецкий постепенно возвращает себе права гражданства в Священной Римской империи и идет на штурм средних классов по всей дунайской Европе. Но статус французского языка, до конца века не знавшего себе равных, способствовал внедрению французской модели административной монархии. За счет мифа об эпохе Людовика XIV французская административная монархия служила источником вдохновения для просвещенного абсолютизма. Она породила огромный пласт литературы; самим термином, проблематикой и повышенным интересом к ней мы обязаны немецкой историографии XIX века; последним по времени стало превосходное эссе Франсуа Блюша: «Обновленная абсолютная монархия, Людовик XIV без иезуитов, государство на службе Просвещения (точка зрения „Энциклопедии”), Просвещение на службе государства (точка зрения правителей), принуждение ради разумной цели (точка зрения приверженцев искусной диктатуры во все времена)…». Формулы потом, сперва факты. Фридрих II (1740–1786) – образцовый правитель, Людовик XIV, вернувшийся на землю на благо государства XVIII века. Именно по образцу Пруссии Фридриха II Восточная и Южная Европа XVIII столетия примеряла на себя имитацию административной монархии а-ля Людовик XIV, несколько уменьшенной в размерах и подправленной в соответствии с веяниями времени. Фактически в истории государства эпохи Просвещения Фридрих II сыграл роль посредника.
Прусское Бранденбургское государство с 1740 года, огромная и разноликая Австрия Марии-Терезии с 1742-го, Бавария Максимилиана III с 1745-го, Португалия маркиза де Помбала с 1750-го, Бернардо Тануччи в Неаполе (1755), Гийом Дютильо, пармский министр финансов (июнь 1756), Карл III в Испании (1759), Кауниц в Вене в 1760-м; Екатерина II восходит на престол в России (1762), Петер-Леопольд в Тоскане (1765), в 1770 году выходец из Пруссии Иоганн-Фридрих Штрюнзее ненадолго берёт на себя управление государственными делами в Копенгагене при Христиане VII; 19 августа 1772 года, через несколько месяцев после падения Штрюнзее, Густав III Шведский устанавливает эффективную систему ведения дел; наконец, в 1780–1790 годах Иосиф II подчиняет свои разрозненные государства бешеному ритму мелочного реформаторства. Дунайская Европа, средиземно-морская Европа, крайний Восток – это пространство почти целиком охватывает запоздавшую Европу. Хронология ясна. 1740 год – отправная точка. С 1750-го начинается массовое распространение.
Есть ли связь между всеми этими экспериментами, помимо связи образца – Франции Людовика XIV – и его прусского продолжения? Во второй половине XVIII века, в эпоху демографического взрыва и «переселенческих фронтов», просвещенные деспотии представляли собой государства в стадии наверстывания, форму государственности, приспособленную к слабо освоенному пространству, архаичным социально-экономическим структурам, возглавляемым элитой, которая тяготела к французской культуре, французскому образу мысли, а иногда и французскому языку и стремилась ликвидировать отставание – в разных случаях разное. Эта форма государственности лучше приживалась на пустых пространствах Востока, нежели в старинных центрах заселения Центральной (Богемия, Австрия, Бавария) и средиземноморской Европы, у христиан-некатоликов лучше, чем в католических странах. Блюш предостерегает: «Этот режим, господствовавший… в тех областях Европы, где социально-экономическая отсталость долгое время сочеталась с модернизацией правительства и управленческого аппарата, ни в коем случае нельзя отождествлять с триумфом идеологии Просвещения». Да, социальная структура и национальные традиции в данном случае значили больше, чем формы мышления, перенесенные из Западной Европы: «так называемый просвещенный правитель» никогда не был ни чистым философом, ни тем более физиократом. С другой стороны, в отсутствие рационалистического течения конца XVII века и содействия со стороны философов века Просвещения просвещенный абсолютизм, вероятнее всего, не обрел бы ни своей доктрины, ни своего стиля, ни форм, обеспечивших ему расцвет на протяжении столетия. Подобно физиократическому абсолютизму, режим, привлекавший просвещенных правителей, представлял собой самодержавную административную монархию в духе системы Людовика XIV, озабоченную экономическим развитием и ставившую своей целью ликвидировать отставание, ослаблявшее мощь государственной машины. Своеобразие этого режима зиждется на трех компонентах: «…атмосфера Просвещения, подражание политике Франции Великого века и использование заимствованного из Англии экономического инструментария, которого не было у Людовика XIV. <…> Сегодня перед нами предстают практические следствия просвещенного абсолютизма, зачастую циничные, порой жестокие. Он больше не носит пышных оборок; на нем нет мишуры: это Людовик XIV без парика» (Ф. Блюш). История не делает скачков. Удалите Санкт-Петербург – останется все та же крестьянская община, крепостное право, свой собственный образ жизни, десять веков отставания.
Густонаселенная срединная Европа и Германия к востоку от Эльбы принадлежат к единому хронотопу. Этому союзу уже около пятисот лет; сохраняются и различия, они важны, но имеют скорее количественный, нежели качественный, характер. Гений Фридриха II не подлежит сомнению. Он родился в 1712 году, умер в 1786-м, правил сорок шесть лет (1740–1786) и оставил больше ста томов, написанных на французском языке, достойном Гумбольдта. Но триумф Фридриха Великого был бы невозможен без Бранденбурга, очень древнего форпоста на востоке Европы. Бранденбург пожал плоды фантастических перемен на востоке Европы. Этот старый медвежий угол стал передаточным звеном, мостом между густонаселенным развитым Западом и отсталым крайним Востоком. Достаточно сравнить поездки Вольтера в Пруссию в 1750 году и Дидро в Россию в 1773-м, – 22 дня в первом случае, 53 или 119 – во втором: Бранденбург – в центре новой Европы.