355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Шоню » Цивилизация Просвещения » Текст книги (страница 20)
Цивилизация Просвещения
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:27

Текст книги "Цивилизация Просвещения"


Автор книги: Пьер Шоню


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 44 страниц)

Доказательства можно было бы умножить. Будучи помещены в эту среду, Пьер Бейль (1647–1706), которого плохо понимали вплоть до появления работ Элизабет Лабрусс, Ришар Симон (1638–1712), Жан Леклерк (1657–1736) отчасти лишаются своей кажущейся агрессивности.

1630 год взорвал маленький замкнутый мир Аристотеля; 1680-й измерил редуцированное пространство Солнечной системы, придал классической Европе, уже готовой открыться веку Просвещения, историческое измерение.

Увеличение исторической протяженности – одно из объяснений идеологии Просвещения.

Библейская герменевтика, которую оно принесло с собой, дополнила сложную систему ее отношений с Богом.

Глава 5
ИДЕОЛОГИЯ ЭПОХИ ПРОСВЕЩЕНИЯ. СВЯЗЬ С БОГОМ

Существует ли идеология эпохи Просвещения? Историография XIX века сделала эту идею популярной, романтическая историография ответила «да», и два наиболее квалифицированных ответа за последние 40 лет также были положительными. Это ответы Эрнста Кассирера и Поля Азара. Разумеется, не может быть и речи о том, чтобы пытаться оспорить очевидное. И все-таки необходимы уточнения. Прежде всего, XVIII век нельзя смешивать с французским XVIII веком. Важное значение имеет периодизация: надо знать, что Англия опережает Францию на десять – пятнадцать лет, что Франция опережает развитие идей на остальном континенте и задает его ритм, что они очень быстро прокладывают себе дорогу в направлении северо-восточного протестантского угла, что Пруссия подхватывает эстафету, что среди континентальных стран Голландия живет скорее по английскому, чем по французскому времени, что Италия отвечает на французские призывы быстрее и лучше, чем Иберийский полуостров.

Но региональные различия заходят намного дальше. Это объясняется существованием в XVIII веке все более и более отчетливых хронотопов. Оставим Италию; помимо Вико (1668–1744), о ней мало что можно сказать, а Вико в стороне. Оставим Испанию. Она повторяет, толком не поняв.

Ее задача: усвоить, несмотря на инквизицию, свойственную французскому XVII веку смелость в духе Янсения и предкритики. Испанские интеллектуалы принадлежали к XVIII веку за счет просвещенного католицизма узкого круга элиты и прагматичности запоздалой ликвидации неграмотности. Мы видели, как латинская ученость бежит на север, чтобы погибнуть там, как загнанный волк. Лейбниц был латинским философом и полиглотом. Латинские корни Лейбница (родившегося в 1646 году) были глубже, чем у Декарта, который был на полвека старше, но уже Кант, родившийся в 1724 году, писал в основном по-немецки и думал по-немецки. Голландия Спинозы и Швеция Линнея держались до 1770 года, знаменующего победу немецкого языка на востоке от французской Европы. 1770 год: конец латинской Европы. После этой даты она – не более чем анекдот. Англия окончательно преодолевает этот барьер в начале XVIII века. Ньютон сделал это между 1686 и 1704 годом. Беркли (1685–1753) был, как и Локк, англоязычным философом. «De motu» («О движении», 1720), написанное в Лионе, – исключение. Итак, мы можем насчитать скорее три, нежели четыре, Европы, три культурных пространства, связывающих латынь, разбросанную там и сям латинскую ученость, этот пережиток, сжимающийся, как шагреневая кожа, с немецким. Европа эпохи Просвещения трехъязычна. Английский – непременно; французский – прежде всего; немецкий на третьем месте.

На этом уровне, конечно, уже не возникает искушения опираться на упрощенную французскую версию эпохи Просвещения. Возникает искушение более пагубное: свести эпоху Просвещения к напряженным отношениям внутри одной пары. Противоречия между Францией и Англией ощутимы: эмпиризм, сенсуализм, индукция, критический рационализм, систематика, дедукция, французская и английская мысль явно находят удовольствие во взаимном несходстве. Путешествие на континент – это путешествие во Францию; англомания становится нормой. Множественность сводится к двоичности. Есть Франция, Англия и безликий остальной мир. Можно быть либо французом, либо англичанином, либо гуроном. По обеим сторонам Ла-Манша, оси Просвещения, существует только одна разновидность иностранцев.

Между тем существует подлинная альтернатива: Aufklarung. Франко-английскую природу эпохи Просвещения можно усмотреть в самой противоположности установок и отправных точек; французская и английская траектории непрерывно то притягиваются, то отталкиваются. Франкоанглийская линия – самая богатая. И тем не менее она недостаточна. Английская мысль эпохи Просвещения – куда больше, чем просто оттенок. Чтобы стать полностью доступной пониманию, она должна была укорениться на одной из оконечностей протестантской Европы, в поворотной точке между Францией и Aufkliirung’ом. В таком случае французская мысль эпохи Просвещения выступает как передовой отряд по отношению ко всем остальным, которых она, однако, неспособна увлечь за собой. При таком понимании Просвещение уже нельзя считать антирелигиозным: оно приспосабливает и пересоздает. Поскольку немецкая философия избежала дилеммы «природа / мыслительная деятельность», именно ей предстояло разрешить противоречие и найти выход из тупика, в который угодили – каждая своим путем – Франция и Англия.

Итак, в истории идей есть хронология, периодизация и региональные различия. Для Франции и, в значительной мере, для Англии это 1680–1715,1715—1750,1750–1790 годы. 1680—1715-й – общеевропейский кризис. Шок, вызванный множителем. Последствия во всех областях: пространства, иных цивилизаций, времени, торжествующего механицизма.

1715–1750-й – фаза критики, нормой становится отрицание. Кризис сознания, выйдя за пределы узкого круга искателей идеала, охватывает всю элиту. Критический период продолжается во Франции дольше, чем в Англии, и принимает формы, неизвестные Aufklarung’y. 1750—1790-е: социальный сдвиг и возвращение к системности.

Разрушать легко, восстанавливать трудно. Новое Просвещение было озабочено метафизикой нравов, необходимостью создания этики, индивидуальной морали и морали гражданской. Руссо и Кант. Относительно этой франко-британской линии Aufklarung проявляется как запоздалая и своеобразная разновидность. Критическая фаза смикширована. Новая библейская герменевтика приобретает научную форму в университетских церковных рамках. Поворот происходит позже, но совершенно определенно между 1770 и 1780 годом; интеллектуальные ориентиры Европы смещаются от Парижа и Лондона в сторону Кёнигсберга, империя разделилась на части. Схема идеологии эпохи Просвещения неизбежно получается упрощенной. Вне ее остается основная масса людей. И все-таки реальный вес имеют именно идеи элиты.

Идеи эпохи Просвещения многим обязаны действию в период 1680-х годов множителя знаний, о котором много говорилось выше. Информация, накопленная во всех областях с 1630 по 1680 год, возможно, в пять раз превышает то, что было унаследовано от предшествующего времени. Темп постоянно возрастает. Около 1680 года эта реальность начинает осознаваться. В результате вспыхивает спор о древних и новых. Что может устоять перед силой убеждения «новых»? Успех механистической философии поистине чудесен. Начинаются попытки измерить различия между механистической моделью и прежней физикой, физикой качеств вещества, и степень превосходства первой над второй в различных аспектах. Прежняя наука имела то преимущество, что изъяснялась на языке, непосредственно восходящем к общепонятному языку, она представляла собой всего лишь объяснение a posteriori. Новая наука если еще пока и не в состоянии прямо влиять на ход вещей, то, по крайней мере, позволяет этот ход предвидеть. Вспомним рассуждения Бейля по поводу кометы 1680 года.

Этот успех способствует растущему доверию к эффективности рациональных моделей, касающихся природы вещей. Сфера таинственного, неподвластного законам природы, неумолимо сокращается. Да и существует ли область, неподвластная законам природы? Разумно было бы задаться таким вопросом. Поспешная экстраполяция прогресса, достигнутого в 1630—1680-е годы, по индукции ведет к отказу от этой гипотезы. Вспомним Монтескьё: «Законы… суть необходимые отношения, вытекающие из природы вещей; в этом смысле все, что существует, имеет свои законы: они есть и у божества, и у мира материального, и у существ сверхчеловеческого разума, и у животных, и у человека. Те, которые говорят, что все видимые нами в мире явления произведены слепою судьбою, утверждают великую нелепость, так как что может быть нелепее слепой судьбы, создавшей разумные существа. Итак, есть первоначальный разум; законы же – это отношения, существующие между ним и различными существами, и взаимные отношения этих различных существ. Бог относится к миру как создатель и охранитель; он творит по тем же законам, по которым охраняет; он действует по этим законам, потому что знает их; он знает их, потому что создал их, и он создал их, потому что они соответствуют его мудрости и могуществу».

«Таким образом, дело творения, кажущееся актом произвола, предполагает ряд правил, столь же неизбежных, как рок атеистов. Было бы нелепо думать, что творец мог бы управлять миром и помимо этих правил, так как без них не было бы и самого мира».

Манифест эпохи Просвещения? Он утверждает всеобщую постижимость. Мир и его первопричина, Бог (Бог или Природа порождающая), полностью умопостигаемы. Человек воспринимает лишь ничтожную их часть. Тайна сохраняется как нечто временно или окончательно неустранимое в силу различия – не в сути, а в масштабе – между разумностью мира и ее слабым отражением, человеческим разумом. «И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его» (Бытие 1:27); с этой точки зрения различие не в сути, но лишь в размерах. Законы, которые мы открываем, верны, как, например, закон тяготения г-на Ньютона, но это законы частичные. Это утверждение есть акт веры, напоминающий пари Паскаля. Первое поколение философов-механицистов формулировало его чуть менее явно. Без исходного допущения о постижимости, то есть о сводимости природы к законам разума, любая попытка механистического освоения мира обречена на провал. В эпоху 1630-х годов Бог, Открывающий себя посредством Писания и Церкви, был для строителей механистической вселенной залогом порядка. Согласно Монтескьё, залог порядка сохраняется, но – иной: «…Дело творения, кажущееся актом произвола, предполагает ряд правил, столь же неизбежных, как рок атеистов <…> Законы… есть и у божества… Было бы нелепо думать, что творец мог бы управлять миром и помимо этих правил…». Залог порядка по Монтескьё ближе к Natura naturans Спинозы, чем к Богу Книги Исхода, который определяет себя посредством онтологической связи: «Я есмь Сущий…», но прежде всего – посредством личностной связи, которую Он устанавливает между собой и человеком: «Я Бог отца твоего… Я увидел страдание народа Моего…». Залог порядка по Монтескьё безразличен и, несомненно, «безличен», но это второстепенно. Главный тезис Просвещения – закономерность и постижимость. Он не противоречит сути Откровения, которому он оставляет место лишь в душевных глубинах. Что, возможно, служит средством восстановить его содержание и очистить его.

Парадоксальным образом, тезис о всеобщей постижимости на практике ведет к агностицизму, к некоторому отступлению. Умножение познания выявляет одновременно убедительность гипотезы и различие между содержащим и содержимым. Истина может быть достигнута лишь частично, фрагментами, не посредством всеобъемлющего озарения, но лишь путем медленного, шаг за шагом, освоения природной сферы. По той же причине во второй фазе механистическая философия приходит к скептицизму относительно возможности связать всю целостность природы и мыслительной деятельности благодаря единому общему объяснению. Умножение познания, демонстрируя эффективный способ достичь частичного приближения к реальности, создавая понятие феномена, подталкивает натурфилософию к феноменологии: следовательно, оно ведет к скептицизму в отношении систем, сама смена которых свидетельствует об их бесполезности; около 1680 года, а затем в 1710–1720 годах оно ведет к двойственной позиции. С одной стороны, упоение sapere aude [73]73
  Sapere aude – смелость быть мудрым (лат.).


[Закрыть]
. Сопротивление бесполезно. Все никогда не будет постигнуто, но все может быть постигнуто. В начале – вопрос выбора… В конце – вопрос времени. Но всякий другой поиск истины тщетен. Лук нельзя ухватить за тетиву. Метод механистической философии, упорядочивающий все видимое в соответствии с логикой математических моделей, – это тетива. Другие пути удаляют от истины и сбивают с толку. Из этого с большей или меньшей необходимостью вытекает ряд следствий.

Постижимо все, даже связь с бытием… Так остается ли место для религии? Следует ли сделать оговорку относительно Божественного Откровения? Имеет ли Бог право на личную связь с человеком, а человек – на личную связь с Богом, которая бы, не исключая закона, выходила за пределы закона? «Он действует по этим законам… потому что они соответствуют его мудрости и могуществу». Не только наш мир, но и, если процитировать Лейбница, все возможные миры могут, говорит нам Монтескьё, продолжать существовать лишь за счет незыблемых правил. Монтескьё запрещает Богу устанавливать личную связь, утверждаемую Библией: «Я Бог отца твоего… Я назвал тебя по имени твоему».

Выбор возможен, но не необходим. Aufklarung, полностью приняв идею закономерности, отказался от него. Когда Монтескьё запретил Богу устанавливать личную связь, выходящую за пределы всеобщих связей, он лично углубился в тайники души. Христианская Европа эпохи Просвещения свидетельствует, что в рамках механистической философии речь идет о возможном, а не о необходимом. Вспомним Лейбница. Вспомним Мальбранша, примиряющего закономерность и индивидуальность: закон для него – это порядок, закон проистекает из необходимости, которая есть Бог. Так было уже начиная с 1678 года. Действительно, в «Поисках истины» (Робине) мы читаем: «В том, что Бог не всегда действует самыми простыми способами, есть противоречие… Бог не может использовать больше воли, чем необходимо ему для осуществления его замыслов, а следовательно, Бог всегда действует самыми простыми способами относительно своих замыслов». В механистической философии закономерность первоначально была интуитивным допущением, вытекающим из потребности в порядке, соотносившейся с Богом, но ставшей предметом опыта: она является следствием сферы механистического исследования, организованного как эпистемологическое пространство знания. Эта идея закономерности, вызванная к жизни множителем, может быть помещена вне и над primum movens. Такова была точка зрения Монтескьё. Именно поэтому его Бог так схож с Богом Спинозы. Он связан извне. Бог – это холодная закономерность. Бог – не что иное, как Натура порождающая: Дидро пришел к этому тезису разными путями. Но закономерность может пониматься и как часть божественной воли. Это, каждый по-своему, доказывали Лейбниц и Мальбранш.

К моменту, когда наметились первые трудности, около 1730 года, множитель окружающего мира пришел на выручку множителю знаний благодаря осознанию прогресса в области вещей. Увеличение сферы действия законов, достигнутые успехи за счет компенсации ввели в практику редукцию. Время приобрело значимость. К нему обращаются ожидания, затем они становятся надеждой; наступает редукция эсхатологии в эпоху Просвещения. Существует соблазн переноса. Немецкий и, в меньшей степени, английский опыт свидетельствует, что этого соблазна можно избежать.

В действительности Просвещение требует нового равновесия на основе нового багажа знаний. Адаптация к новой реальности зависит от богословской традиции. Она происходит совершенно по-разному в разных провинциях. Там, где она опирается на мощный схоластический фундамент (случай католической Европы), обретение равновесия проходит сложнее. Оспаривая философские основы богословских построений, Просвещение, кажется, ставит под сомнение содержание Откровения. За счет большей независимости своих богословских построений от философской опоры протестантская Европа лучше держит удар – по крайней мере внешне и на первых порах. Уменьшение роли религии во внутренней жизни человека проходит здесь легче, не столь драматически. Этим обусловлено появление на севере начиная с 1770– 1780-х годов плеяды великих мистиков.

Активизация множителя имеет и другие, более глубокие следствия: если не конец, то большую сложность создания систем. Помимо Мальбранша и Лейбница остается Вольф. Действительно, Декарт, Спиноза, Мальбранш и Лейбниц предложили последние великие рационалистические системы. Вплоть до Канта, извлекшего уроки из неудач. Спустя шестьдесят лет после Лейбница, Кант ставит крест на долгой истории идей. После него больше не будет онтологии. Онтология ускользает от человека. Это тщетная деятельность. Одновременно критический рационализм рационально обосновывает закономерность внутреннего мира человека, личной связи с Богом, возможность, если не неизбежность Откровения. В концепции Канта остается место для религиозной деятельности, всеобщий и скромный кантианский рационализм полностью уступает свою область христианству, отвергая лишь второстепенное: соотнесенность с Богом в порядке спасения. Кантианский рационализм принимает – лучше было бы сказать, предполагает – пиетистскую концепцию религии.

Но Кант появляется в заключительном акте драмы: разрыв философского дискурса – в натурфилософии и в философии мышления. Этот скрытый раскол наметился еще в XVII веке.

С успехами механицизма познание природы перестало быть философским в общепринятом смысле этого слова: оно уступило место механистической философии, которая перенесла центр тяжести с сущности на внешние признаки. Натурфилософия более не могла претендовать на всеобщность объяснения: ее движение вперед могло быть только историческим. Об этом говорит «Опыт о нравах»: познание неизменно нуждается в исторической составляющей. Именно она – human progress [74]74
  Прогресс человечества (англ.).


[Закрыть]
. «Человеческий разум прогрессирует очень и очень медленно; нам, современным нациям, потребовалось десять – двенадцать столетий, чтобы хоть немного выучиться геометрии…» («Заметки об истории»). Так много времени – и немного геометрии. Вольтер открыл длительность, о которой раньше не подозревали; ее восстанавливает множитель мавристской историографии, и не абстрактно, а целиком заполненную исторической реальностью, чтобы прийти к истинному знанию, которое являет собой немного геометрии. Великая систематика, извлеченная из сцепления ясных идей, должна уступить место возводимой шаг за шагом механистической конструкции. Даже когда в механистической натурфилософии происходит переворот благодаря невероятной интуиции, гениальной интуиции Ньютона, требуется целый век подтверждений и путешествие из Лапландии в Перу с визиром перед глазами и тригонометрическими инструментами за спиной, чтобы измерять. В эпоху Просвещения натурфилософия отделяется от философии; она превращается в науку, название которой, начиная с результатов; накопленных множителем в период 1770-х годов, употребляется только во множественном числе.

Подобным образом Просвещение дает козыри в руки тем, кто представляет собой лишь карикатуру на идеи XVIII столетия. Так, вульгарный материализм – лишь чужеродный нарост. Ни Гельвеций, ни Гольбах, ни Ламетри: первый издал сочинение «Об уме» (Амстердам – Париж, 1758); неистощимый барон Гольбах (Поль Анри Дитрих) – «Систему природы, или О законах мира физического и мира духовного» (Лондон, 1770, в 2 тт.): нудный вульгарный перечень антирелигиозных памфлетов; толстяк Ламетри, умерший от апоплексии, врач по образованию и шут прусского короля по положению, – несколько книг, одна из которых замечательна более всего своим названием – «Человек-машина». Как хорошо показал Кассирер, эти грубые систематики не имели ничего общего с духом Просвещения: не были ли они самым пагубным из отрицаний механистической философии? Их механицизм был чисто интуитивным, он отворачивался от математики. В случае Ламетри – больше науки, больше морали, больше усилий и, в конечном счете, больше языка. Но прежде всего вульгарный материализм был возвращением к онтологии, тогда как великое завоевание XVIII века состоит в постепенной феноменологической трансформации знания. Жюльен Оффре (у Ламетри) воображает себе человека по образцу собаки Мальбранша. Кроме того, вульгарный материализм подрывал поспешным доведением до предела две основы идеологии Просвещения: мораль и познание. Мораль, предмет заботы XVIII века: новая мысль притязает на организацию политического пространства и социальных отношений, которые принадлежали к традиционному порядку; при этом одна из партий требует устранить Церкви; таким образом, мораль превращается в метафизику нравов. До того дня, когда Кант предложил основывать то, что отныне занимает место онтологии, на интуитивном представлении о морали. В завершение эволюции, начатой cogito, критическая философия полтора столетия спустя заменяет Cogito, ergo sum категорическим императивом. Моральное поведение человека есть столь же непреложное и столь же важное понятие, что и мыслящий субъект.

В эпоху Просвещения онтология уступает место метафизике мыслительной деятельности: философия Просвещения пытается со связанными ногами следовать за Лейбницем и возвращается к Декарту. Декарт перевернул традиционный строй философии, сделав основанием для надежности физики познание Бога и самого себя. Его метафизика – это теория познания. Лейбниц попытался вернуться на уровень здравого смысла. Математик, как и Декарт, и в большей степени, нежели Спиноза и Мальбранш, он, подобно им, был механицистом. Но этот математик вернулся к логике Аристотеля, этот механицист реабилитировал субстанциональные формы. Споря с Декартом, Лейбниц говорил: «Вопрос о происхождении наших идей не является первичным для философии, и необходим очень серьезный прогресс, чтобы разрешить его по-настоящему». Но умножение знаний и прогресс механистической философии оказались сильнее этой мудрости. Пятикратное увеличение общего количества информации с 1630 по 1680 год, по меньшей мере десятикратное – с 1680 по 1780-й. Ничто не в силах противиться этой реальности. Философское размышление оказывается лицом к лицу с ключевой проблемой. Чтобы удовлетворить потребности знания, растущего в геометрической прогрессии, необходимо построить адекватную теорию познания. С одной стороны, потому, что это – главное дело XVIII столетия, но также и потому, что познание, ради которого XVIII век пожертвовал всем, вызывало у эпохи Просвещения тревогу. Именно на уровне этого главного аспекта человеческой деятельности XVIII век нуждался в чувстве уверенности.

Следовало начинать с влияния множителя на то, что все-таки было идеологией эпохи Просвещения. Слишком абстрактно. Тогда перейдем к существам и произведениям. Обратимся к классикам литературной учености: Морне и Азару. «Интеллектуальные истоки Французской революции» остаются полезной книгой. Морне интуитивно работал в русле квантитативной литературной истории, основанной на повторяющихся темах и, наряду с великими, уделяющей большое место minores (авторам второго ряда). Он исходил – будучи наверняка убежден в обратном – из карикатуры: «Идеал католицизма и абсолютизма». Но карикатура, даже грубая, непременно отражает частицу реальности. «…Человек был создан Богом, чтобы повиноваться Богу». Морне не знал о Чистой Любви. «Воля Бога передается ему через посредников, которых он не должен обсуждать, которым он не имеет права противиться… Итак, человек должен руководствоваться лишь одной мыслью: обрести жизнь вечную…» (Обрести благодать!). Но эта схема вызывает сопротивление разума и инстинкта. Отсюда сомнения в картезианской парадигме, то есть в заранее принятом разграничении между сферой эмпирического рационального знания, с одной стороны, и сферой Откровения – с другой. Кризис европейского сознания, как пишет Поль Азар, шок 80-х, сказали бы мы, вызванный механистическим и историческим «множителем» познания. Вслед за Полем Азаром (1935) можно говорить о новом историческом измерении: коллективной психологии. Какие «огромные перемены в психологии», какие контрасты, какие внезапные переходы всего за двадцать пять лет: «От стабильности к движению… От древнего к новому… От юга к северу… Инакомыслие… Пьер Бейль». С 1680 по 1715 год как бы заранее сложилась вкратце вся тонкая игра идей XVIII века. Во главе похода против традиционных верований – рационалисты, старинный род, плетущийся, как мы отныне знаем, в хвосте старинного аверроизма. Ведь христианство отвергали всегда. Но только старые рационалисты всех времен, родные братья и сестры «Ученых либертинов» Рене Пинтара, в 1670—1680-е годы нашли себе новых союзников и дополнительные причины оспаривать широкое общественное согласие, которое пока что еще вело к принятию на короткое время христианской доктрины. Ван Дал, Беккер и «отрицание [мы бы сказали: непонимание] чуда, Ришар Симон и экзегеза, Боссюэ и его битвы, Лейбниц и провал церковной унии»; на фоне этого отрицания Азар уже намечает два пути XVIII века: эмпиризм Локка, деизм и естественную религию, естественное право, общественную мораль, счастье на земле, отчетливую редукцию эсхатологии – первоначально в Англии и, в течение более длительного времени, во Франции, науку и прогресс. А кроме того, подспудно уже формируются те требующие богатого воображения и чувствования ценности, которые, зародившись на севере, во множестве вернутся и восторжествуют повсюду, когда чувствительный Жан-Жак начнет вытеснять короля Вольтера. Вот, согласно Азару, красочность жизни, смех и слезы, инстинкт, беспокойство и чувства, а потом – тот пыл, который, от мадам де Гюйон и компьенских кармелиток до немецких пиетистов, доказывает, что Святой Дух по-прежнему изо дня в день созывает избранных в ожидании Второго Пришествия – что при Нероне, что при Вольтере.

1680–1715-й: генеральная репетиция. 1715-й: после периода напряженности XVIII век – в 1690 году в Англии, в 1713–1715 годах во Франции – вступает в период универсальной критики. Травестированный Телемак, осмеянная «Илиада», персы Монтескьё, китаец Голдсмита, а в 1726 году – Свифт со своим «Гулливером». «Асмодей освободился… он заходил в церкви, чтобы осведомиться о символе веры прихожан… он больше не изъяснялся с тяжеловесностью… и унылой жестокостью Пьера Бейля, он паясничал и резвился, этот демон-насмешник» (П. Азар). Но юмор Свифта был мрачен, что соответствовало его чрезмерному пристрастию к джину.

В то же самое время – под влиянием редукции эсхатологических ожиданий и множителя окружающего мира – чувство счастья. Призыв Попа: «Oh Happiness! Our Being’s End and Aim! Good. Pleasure. Ease. Content! Wate’er thy Name!» («О счастье! Наша цель и наш предел…» [75]75
  Пер. В. Микушевича.


[Закрыть]
) – был услышан: во Франции свидетелем тому Мози. Джефферсон увековечил его в тексте Декларации независимости. Сами христиане вынуждены покориться, и апологетика обращается к теме счастья. «В эту смесь необходимо было добавить здоровье». Улучшение здоровья и рост продолжительности жизни стали заметны в upper middle class с самого начала XVIII века: «вместо молитв о благоприятном течении болезни – меры предосторожности, чтобы не допустить ее появления…». Превосходные прозаические рецепты, в первую очередь – от маркиза д’Аржана, торговца педагогическими банальностями, сделавшего себе состояние: тридцать с лишним томов плюс романы. «„Еврейские письма” выдержали не меньше 10 изданий, „Каббалистические письма” – 7, „Философия здравого смысла” – 13, „Китайские письма” – 8, и это не считая полного собрания сочинений в 23 томах (1768)».

В еще большей мере, чем счастье, знаком сплочения служит разум. Разум, который отказывается от онтологии и одновременно прячется в убежище сомнения. «Пирронизм, вечный враг, проистекал из непомерного честолюбия… Благодаря сдержанности, которая есть не что иное, как мудрость, пирронизм был побежден». В 1784 году Кант предложил лучшую формулировку: sapere aude. Aufklarung – это потребность в рациональной мысли и ее утвержденная автономия, но немецкий рационализм редко выходил за пределы очень либерального протестантизма. Властитель дум Германии в период междуцарствия от Лейбница до Канта, Христиан Вольф, – образец просвещенного христианина, который доходит до крайних пределов либерализма, ни на секунду не забывая о сути Откровения. Инцидент, жертвой которого он стал в 1721 году, доказывает, насколько глубоко укоренившейся и придирчивой оставалась в XVIII веке немецкая религиозность. Но за пределами Германии повсюду, где обнаруживаются либералы и пиетисты, против христианского Бога выдвигаются обвинения. Трудно вообразить, до чего могут дойти проявления долго сдерживаемой ненависти. Со времен Гольбаха и вплоть до дехристианизаторов 1793–1794 годов во Франции были больные смертью Бога, горстка врагов Иисуса Христа. В значительном числе они вербовались из эмигрантов с Востока. Самые показательные примеры – одновременно самые ранние: Пьетро Джанноне (1676–1748), Иоганн Христиан Эдельман, из лютеранской семьи, родившийся в 1698 году и доживший до середины века – его «Gottlichkeit der Vernunft» («Божественность разума») датируется 1741 годом, – а также кюре Мелье из Этрепиньи в Шампани.

Мелье родился в 1664 году в арденнской семье зажиточных крестьян. Местный священник научил его читать и взял на себя заботу о его обучении. Рукоположенный в сан, обеспечивавший неплохой церковный доход в 100 ливров, 7 января 1689 года он принял приход в Этрепиньи. 1689– 1729-й: жизнь без всяких событий. Этот заурядный человек, этот плебей оставил после себя поистине поразительное руководство по ненависти, настоянной на долгой скучной жизни, насквозь пропитанной обманом. Мелье потерял веру, но он и не думал о том, чтобы потерять место, не хотел идти на риск. За сорок лет он окончил свое мщение, догматику наоборот и политический катехизис наизнанку, дух которого заставляет вспомнить об антиэтике, антидогматике и антиобрядах крестьян-колдунов XVI–XVII веков: он желал, «чтобы все сильные и знатные мира сего были повешены и удавлены кишками священников». С этими добрыми словами человеколюбивый пастор обращается к Бруту и Кассию (он получил кое-какое классическое образование), от всей души призывает Жаков Клеманов и Равальяков будущего. Случай Мелье интересен постольку, поскольку Вольтер, Гельвеций и Гольбах неустанно прославляли его как героя и своего предшественника.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю