Текст книги "Цивилизация Просвещения"
Автор книги: Пьер Шоню
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 44 страниц)
Без устали жертвующие собой ради других, спокойные, храбрые, ничтожные, великолепные и трагические – магистраты, иезуит отец Милле, несколько монахов, выделяющихся на фоне приходского духовенства, по большей части попрятавшегося кто куда, «Анри Франсуа Ксавье де Бельсенс де Кастельморон, епископ Марсельский, настоятель монастыря Шамбонской Божьей Матери, королевский советник… Одетый в шелковую сутану с „очень высоко” закатанными рукавами, со смоченной в уксусе губкой под носом, он в одиночку обходит город», распределяя пожертвования, ободряя и исповедуя умирающих.
Крещендо – затем декрещендо. К 15 октября каждый день умирает не более ста человек; 18–20 октября – двадцать… С 6 по 15 ноября смертность повышается до 50 человек в день; еще один небольшой всплеск происходит в середине декабря. В начале 1721 года вместе с облегчением появляются первые похоронные дроги: смерть вновь обретает приличные формы. «…В разгар дня они влачили свою безобидную поклажу. Вид этой повозки ободрял, – как ни удивительно, она явилась символом надежды; она свидетельствовала, что ненасытный Молох вновь сделался привычным и рассудительным сотрапезником за столом человеческой жизни». В 1721 году в Марселе осталось 50 тыс. жителей. Мода на свадьбы и рост числа крещений не помогли в одночасье преодолеть долговременные последствия этой великой и архаической жатвы смерти.
Марсельская эпидемия знаменовала собой конец чумы в густонаселенной Европе. Именно своей внезапностью: Марсель не был бы захвачен врасплох, если бы не самоуверенность, родная дочь поколения французов, выросшего в безопасности. Масштаб и эффективность реакции, как на национальном, так и на международном уровне, демонстрируют возможности свободного рационального действия, скромного, но результативного влияния на ход вещей, которым не следует пренебрегать; это вторжение Средних веков показывает, что для узкой Европы нестабильного периода Просвещения Средневековье стало далеким прошлым. Механизм неожиданности был демонтирован. На авансцену вышли события. Ни удачный бросок костей, ни социальная наука никогда не исчезнут полностью из сферы исторического исследования. Равно как и случай. «Великий святой Антоний», капитан Жан-Батист Шато (Марсель), возвращается в субботу, 25 марта 1720 года, после десяти месяцев и трех дней отсутствия; он совершил плавание по маршруту Смирна – Москоносси – Кипр – Сайда – Тир – Триполи – Кипр – Ливорно. Рутинный рейс. Каждый год марсельский порт принимал по две с половиной сотни кораблей из стран с хроническими очагами дремлющей чумы. На «Великом святом Антонии» за время пути при подозрительных обстоятельствах умерло пять человек, однако санитарные свидетельства в полном порядке и имеется выписанный по всем правилам сертификат санитарного врача Ливорно, настоящего специалиста. Двадцать пятого мая корабль «бросил якорь у острова Помег» для традиционной дезинфекции, «как любой корабль, идущий с Леванта или из Варварии». В январе 1720 года в Дамаске и его окрестностях свирепствовала чума. Шато не колеблясь загрузил в трюм зараженные товары – кипы хлопка-сырца; это стоило жизни шести марсельским грузчикам, которые их перетаскивали. Взятый на борт турок несомненно был переносчиком чумы… Наконец, как установило следствие, Шато – чудовищная халатность! – купил в Триполи «такелаж и отличное полотно с английского корабля, весь экипаж которого, по слухам, умер от чумы». Марсель был «полностью уверен в надежности и непроницаемости своих санитарных кордонов». Цепочка мелких небрежностей пробила в нем брешь. Добавьте к этому диагноз, из-за недостаточности опыта поставленный неправильно или слишком поздно. Белье моряков, проходивших карантин, было отправлено их семьям; вместе с бельем – блохи, вместе с блохами – чума.
И – соответственно – масштаб мер, призванных остановить бедствие. Ранее мы отмечали эпизод с участием принца-регента, великодушно одобрившего, вопреки букве договоров, меры, принятые в Кадисе. Марсель стал мертвым городом, отрезанным от остального мира сначала с моря, а затем и с суши. Тридцатого июля 1720 года парламент Экса под страхом смертной казни запретил общаться с погонщиками мулов и возчиками. Город снабжался с моря, под вооруженной охраной и без малейших контактов. Запрет, касающийся Марселя, был распространен и на другие французские порты. Даже год спустя Франция не могла свободно сообщаться с Марселем под угрозой бойкота со стороны других европейских стран. Это свидетельствовало о паническом страхе, отчасти смешанном с недоброжелательностью. Понадобилось три года и два месяца, чтобы Кадис со множеством оговорок и ограничений приоткрыл наконец двери для торговли с Марселем. В письме консула Партье (A.N.A.E., ф. 228, л. 246) сообщается о почти невероятной новости: в четверг 30 сентября 1723 года «двум французским кораблям, идущим из Марселя, после двухнедельного карантина было наконец-то дано разрешение войти в бухту, потому что они нагружены мылом, квасцами и другими товарами, через которые невозможно заразиться. В тот же день разрешение на вход было дано двум тартанам, идущим из Сета (Лангедок)». Свое донесение Партье заканчивает так: «Решение о допуске очень обрадовало наших торговцев, потому что таким образом свобода нашей торговли с Испанией мало-помалу почти полностью восстановилась». Только почти. Июль 1720 – октябрь 1723 года – время великого страха.
Последняя великая чума на Западе (в Марселе, Лангедоке и Провансе она унесла около 100 тыс. жизней, из них не менее 50 тыс. только в Марселе) была вызвана блохами, без посредства крыс. Как известно, чума имеет три разновидности и передается от крыс к человеку, как правило, через крысиных блох. Чума, хроническое заболевание черных крыс, периодически перерастает в эпидемии; ее эпицентр находится в Индии, оттуда через левантийские фактории она распространяется в направлении Средиземного моря. Целые популяции черных крыс могут быть охвачены чумой; они гибнут в огромных количествах; блохи, которых они переносят, в массовом порядке переходят на человека; если крысы гибнут миллионами, человеку грозит опасность.
Марсельская чума принадлежит не к классическому, а к другому, более редкому, типу, поражающему только людей и имеющему единственного переносчика, – это не крысиные, а человеческие блохи. «Простое сложение числа случаев заболевания людей, вызванных укусами крысиных блох, даже на самом пике распространения инфекции не может дать заболеваемость, превышающую, например, порог 5 % в месяц, тогда как умножение числа случаев заболевания за счет передачи от человека к человеку способно за тот же промежуток времени довести заболеваемость до 80 %…» «Одним словом, крысиные блохи складывают, тогда как человеческие – умножают».
Септицемическая бубонная чума, передающаяся от человека к человеку: эпидемия принимает такую форму не чаще, чем в одном случае из десяти. Марсельская чума принадлежит к категории известных в истории моровых поветрий – таких, как в XIV веке (1348 год – исключительно легочная форма), в XVI веке и, конечно, в начале XVII столетия, – а не к числу классических средиземноморских эпидемий, бушевавших на Среднем Востоке и на испанском Леванте (1680-е годы). Это отчасти извиняет медлительность врачей. Септицемическая бубонная чума, передающаяся от человека к человеку: несколькими веками раньше количество жертв, скорее всего, исчислялось бы миллионами. Сто тысяч – и миллион: разница в пользу государства. Магистрат запретил чуме убивать подданных короля. Одновременно становится понятной несколько необычная и слегка неадекватная реакция Франции, Испании, Италии, Португалии, Священной Римской империи, Австрии, Ганзейского союза, Голландии, Англии. Все-таки не стоит забывать, что Бог помог королю в его справедливой борьбе. Черная крыса остается самым верным союзником чумы. Циклические вспышки чумы нелегко подавить. Однако с конца XVII века черная крыса начинает отступать под натиском не столь привередливого и более приспособленного конкурента – серой крысы, или пасюка, пришедшего из Норвегии. В конце первой трети XVIII века она добирается до Франции. Эта «деревенщина» нахально отказывается от традиционной роли нового переносчика болезни. Это благодеяние, пришедшее с севера, добавляется к другим. В Марселе больше не будет чумы.
В XVIII веке смерть меняет облик. Марсель, январь 1721 года: «В то время стали ходить на похороны умерших от обычных болезней. Те, кто привык видеть, как трупы выбрасывают буквально на свалку, с удовольствием смотрели на погребение, и то, что в другое время было бы поводом для грусти, в эти годы становилось поводом для радости».
Вся идеология эпохи Просвещения вращается вокруг постыдности смерти. Просветители отвергли картезианскую парадигму, распространили механистическую гипотезу на ту область, где она не имела точки опоры, попытались наложить эсхатологию на течение времени. Им требовалась незаметная смерть, о которой можно было бы забыть. Если внимательно присмотреться к марсельским похоронным дрогам, чистеньким и жизнеутверждающим, этого будет достаточно, чтобы увидеть в них минимальную составляющую громадного усилия, приложенного философией Просвещения. Коротко говоря, смерть более не имеет прав в городе; она, со всей ее неприятной сущностью, стала частным делом, низведенным до уровня личных переживаний и семейного круга.
Публичная смерть стала семейным делом. Будем опираться на работу Филиппа Арьеса. В Европе и Америке, то есть в христианском мире, смерть проходит четыре стадии. Первый этап – молчаливая, старинно-завещательная смерть раннего Средневековья, сохранившаяся у крестьян Толстого: лицом к стене, спиной к живым, один на один с Богом. Второй этап – публичная, по сути своей уже барочная смерть позднего Средневековья и XVII века. Определяющее событие общественной жизни, смерть-спектакль в назидание живым… На третьем этапе круг сужается. Смерть остается осознанной, но ее социальные рамки сводятся к семейному кругу (здесь XVIII век следует переменам, произошедшим в XVII, и опять-таки оказывается вполне тождествен XIX веку). Четвертый этап: смерть становится все более и более подпольной, ее скрывают от умирающего, а потом – за счет отказа от траура, этой последней уступки, – и от живых. «В прежние времена, – отмечает Арьес, – смерть была трагедией, нередко комической, в которой играли умирающего». В этом жанре немало отличился Вольтер: он двадцать раз репетировал, но довольно плохо отыграл последний акт в июле 1778 года. «В наши дни смерть – это комедия, в которой играют человека, не знающего, что он должен умереть».
Разумеется, три первых этапа как целое противопоставлены четвертому. Переход от второго к третьему занял примерно век. Простой народ на сто лет отстал от аристократии. Этот важный поворот позволяет приблизиться к сути эпохи Просвещения.
На протяжении всего XVIII века, как и веком ранее, «считалось само собой разумеющимся, что человек знает о приближении смерти – либо потому, что он внезапно осознал это сам, либо потому, что его пришлось предупредить… В ту пору смерть редко бывала внезапной, и внезапной смерти очень боялись – не только потому, что она не оставляла возможности для покаяния, но и потому, что она отнимала у человека его смерть. Надо было быть сумасшедшим, чтобы не замечать признаков надвигающейся кончины; моралисты и сатирики немало высмеивали чудаков, не желавших признавать очевидное». Роль близких, духовных друзей, заключалась в том, чтобы, когда придет необходимость, стать nuncii mortis [50]50
Nuncii mortis – вестники смерти (лат.).
[Закрыть]. Дон Кихоту врач, недовольный его пульсом, советует «на всякий случай подумать о душевном здравии, ибо телесному его здравию грозит… опасность».
«Чем ближе мы подходим к нашему времени, чем выше поднимаемся по социальной и городской лестнице, тем меньше человек ощущает свою собственную близкую смерть…» В XVIII веке врачи отказались от роли nuncii mortis [51]51
Nuncii mortis – вестники смерти (лат.).
[Закрыть]. Друзья тоже больше не вмешиваются, происходит сдвиг в сторону семейного очага. Постепенно. В простонародной среде в первые десятилетия XVIII века смерть чаще всего остается публичной. «Умирающий не должен был быть лишен своей смерти». Необходимо было также, чтобы он на ней председательствовал… Пока кто-то «покоился на ложе, тяжело больной», комната заполнялась людьми – родными, друзьями, соседями, собратьями. Окна и ставни были закрыты. Зажигались восковые свечи. Если прохожие встречали на улице священника, несущего предсмертное причастие, обычай и благочестие требовали, чтобы они последовали за ним в комнату умирающего, хотя бы тот был им вовсе незнаком. Приближение смерти превращало эту комнату в своего рода общественное место. В этом смысл фразы Паскаля: «Я умру один», – намеренная парадоксальность которой подчеркивает, по контрасту с толпой присутствующих, духовное одиночество умирающего. Разумеется, священники старались навести в этой сутолоке хоть какой-то порядок, а врачи эпохи Просвещения в конце XVIII века порывались из соображений гигиены гасить свечи и открывать окна.
Каждый человек был свидетелем стольких смертей, что, не слишком страдая, повторял те слова и движения, которые в момент смерти приходили ему на память. Эти смиренные занятия в последние часы помогали и живым, и самому умирающему.
В XVIII веке в кругах знати продолжалось медленное движение. Ретиф де ла Бретон (автор «Парижских ночей») оставил нам свидетельство того, каков был стиль смерти в Париже во второй половине XVIII века. «Однажды вечером, проходя по улице Египтянки, ныне уже не существующей, Ретиф был привлечен звоном колокольчика: священник в сопровождении клирика нес предсмертное причастие» (Пьер Гаксотт). Автор порнографических книг и друг философов повел себя вполне в духе христианской традиции: «Как вспоминает Ретиф… он последовал за ними, подтягивая вместе со священником слова псалма, который читал клирик. На маленькой улице Верде они поднялись на шестой этаж к небогатому почтенному буржуа, дышавшему на ладан. „Брат мой, – сказал священник, – ваша жизнь была беспорочной и трудной, уповайте же на доброту Господа; в этой жизни вы знали одни лишь тяготы; награды ждут вас в жизни вечной; с таким смирением перенося несчастия…” – „Да ведь я, – прервал умирающий, – я был счастливейшим из смертных, у меня была лучшая на свете жена, прекрасные дети, работа, здоровье… Я был одним из счастливейших”. Священник прослезился, обнял его и, взяв причастие, воскликнул: „Мой Боже! Вот сосуд, достойный Тебя!” Он причастил больного и опустился на колени, чтобы прочитать „Тебя, Бога, хвалим”» (о, сентиментальный XVIII век!). Достаточно ограниченная интерпретация, но, что гораздо важнее, здесь – прочность ненарушимой традиции, глубина христианского таинства.
Смиренный и благородный буржуа из рассказа Ретифа умирал в Париже накануне революции как крестьянин XVII века. Тем решением наверху уже начинались перемены, смерть становилась достоянием семейного круга. Присвоение смерти семьей в XVIII веке – составляющая часть двух различных структур. Это один из аспектов общего роста роли семьи. Более, чем когда-либо, ребенок и умирающий принадлежали узкому кругу ближних. Супружеская семья аккумулировала в себе непрерывно увеличивающуюся часть эмоциональной жизни. Но, кроме того, общество более не способно интегрировать смерть. Идеология Просвещения удобства ради отказалась, по крайней мере во Франции и в Англии, – но Англия раскаивается в этом – от всякого эсхатологического продолжения. У нее нет ответа на нелепость могилы; прикрываясь удобным секуляризующим distinguo [52]52
Distinguo – разделяю, различаю (лат.).
[Закрыть]и используя сдвиг в сторону личностных переживаний, элита эпохи Просвещения избавляется от смерти и от умирающего, перекладывая эту ношу на узкий круг членов семьи.
Одновременно, в духе «очищенного» христианства Реформации и Контрреформации, элита XVIII столетия, заботясь о гигиене (удобство живущих – превыше всего!), без колебаний разрушала до основания важнейшие обычаи традиционного общества. В XVII–XVIII веках хоронили быстро. Примерно до 1720 года погребение совершалось в церкви на следующий же день. Но в 1720—50-е годы в результате упорной и, без сомнения, оправданной борьбы останки бедняков повсеместно лишаются допуска в церковь, попадая в освященную, но все-таки ненадежную землю кладбища. В то же самое время епископ Лизьё запрещает играть свадьбы по субботам. Борьба против чрезмерного пристрастия к трупам. Недоверие к сексу, распространявшееся даже на освящающее его таинство, религия души, идеология элиты. Между тем требования гигиены ведут к новому неравенству перед лицом смерти. Гигиена не изгоняет аристократов и духовенство из нефа и с хоров. Достаточно складывать тела бедных, имя коим – легион, вне пределов охранительных сводов храма, в стороне от обнадеживающего и воплощенного таинства алтаря. Высокое достоинство бедняков… Умение различить в их чертах облик Христа в день Страшного суда… Возможно, подобные мысли посещали господина с улицы Верде. Элите они вскоре сделаются чужды. Философам – это само собой, и христианам. Душа и чистота, Господне величие, главенство морали и ясность мысли – вот их новое богатство: клин клином вышибают. Анимизм бедняков? Таинство Воплощения!
Потому-то люди эпохи Просвещения были горды своей короткой победой над смертью. Десять дополнительных лет означали двукратный рост населения. Трупы на кладбище и скрытая от посторонних глаз агония. «Сон разума рождает чудовищ». Гойя с барочной гениальностью проиллюстрировал это классическое изречение. Свету разума нечего сказать на эту тему. Первые поколения эпохи Просвещения избегали ее. Уверенность в приобретенных привычках, впечатления христианского детства будут им в этом помогать. Но не бесконечно. Во второй половине XVIII века, пусть и не во Франции, это наконец поймут.
Глава 3
НА ВЕРШИНЕ СОЦИАЛЬНОЙ ПИРАМИДЫ. ГОСУДАРСТВО В ЭПОХУ ПРОСВЕЩЕНИЯ
В хронотопе расширяющейся Европы параметры человеческой жизни впервые по-настоящему изменились. Расширение кругозора людей – первый объективный факт, который смогла уловить философия Просвещения. Она подталкивала человека проникать в сферы, прежде безраздельно принадлежавшие политике и религии. Это расширение кругозора служило внешним стимулом для идеологии Aufklarunga; оно неотделимо от государства, активного и действенного участника этого завоевания человеком себя самого.
В своем стремлении к расширению территории и к могуществу государство подталкивало движение приграничных областей; в своей заботе о том, чтобы лучше исчислять людей и лучше управлять ими, государство заложило основы статистики. Без нее, а значит, без государства не было бы социальной арифметики, не произошло бы, по причине отсутствия данных, выхода за пределы научного, механистического разума в направлении человека. Государство стоит у истоков общественных наук – достояния XVIII века. Государство вело борьбу с бедствием, отнимавшим у него подданных, и, благодаря своему богатству, победило. Государство – и норвежская серая крыса пасюк сумели справиться с чумой: A fame, a peste, a bello, libera nos, Domine [53]53
«Избави нас, Господи, от голода, чумы и войны» (лат.).
[Закрыть]. Голод стал реже, а война – гуманнее.
Буржуазное государство, государство как гиперструктура? Если угодно, – но структура эффективная и текучая. Оно служит центром всех социальных образований, двигателем перемен. Государство – источник преобразований. Не в одинаковой мере. Его роль относительно более значима на периферии, нежели в странах густонаселенной центральной оси. Государство эпохи Просвещения взялось за титанический труд: наверстать, вывести «границы» на уровень центра, выстроить с запада на восток и с севера на юг – отчасти из духа соперничества, отчасти для равновесия – однородный пространственно-временной континуум. Таким образом, не может быть и речи о том, чтобы исключить государство из исследования, ставящего своей целью объяснение эпохи Просвещения. Необходимо, скорее, обратное: отвести государству чрезвычайно большое место. В конечном счете государство эпохи Просвещения по сути своей остается блистательным наследием прошлого.
Как обойти вопрос о связях между государством и идеологией? Нередко, будучи частью политических размышлений, идеология Просвещения фатальным образом обращается к проблеме государства и оказывает влияние на тех, кто определяет его судьбу. Взгляд на природу вещей побуждает различать, вопреки видимости, большие сегменты пространства. В центре, в странах срединной оси, изначальная форма государства изменяется мало – постольку, поскольку революция для них уже в прошлом; вокруг, на окраинах, царит подлинное государство эпохи Просвещения, государство, сражающееся с реальностью, которую оно старается подчинить: государство, страстно одержимое идеей наверстать отставание.
В XVIII веке в Европе не было крупных политических потрясений. Пространство главенствует. С 1680 по 1780 год карта нередко меняется; к 1713 году она была довольно основательно перекроена; эти изменения происходили в соответствии с логикой, которую нетрудно понять. Взгляду предстают две Европы, по обе стороны от линии Гамбург – Триест: первая – стабильная, древняя, характеризующаяся устойчивым ростом, быстрым, но без скачков и всегда остающимся под контролем; вторая – со смещениями и скачками не до конца освоенного пространства. Стабильный запад противостоит более текучему востоку; границы на востоке передвигаются легче, чем на западе, потому что на западе теснее связи между человеком и государством. Во Франции, Англии, Нидерландах, Соединенных провинциях государство воздействует на людей напрямую. На востоке государство – это вельможи, junkers [54]54
Прусские помещики (англ.).
[Закрыть], магнаты, крупные собственники. Между ним и равнинной страной крестьян, осваивающих целину, стоит система государственного и частного землевладения: раздел Польши – это перераспределение десяти тысяч поместий; ассимиляция Эльзаса – это долговременный проект, осуществлявшийся тактично и великолепно удавшийся благодаря ста пятидесяти годам усилий, без единой фальшивой ноты. На западе, за исключением Франции и Англии, государства не отождествляются с передовой национальной реальностью; при этом в старых территориальных рамках установлены давно сложившиеся, привычные отношения, которые не так-то легко разрушить. В этом плане реальный уровень хорошо поддается измерению: десять южных голландских провинций, герцогство Миланское, Неаполь составляют привычные объединения; любая перекройка таких регионов куда тягостнее, чем перевороты наверху: аннексия Руссильона в 1659 году, уничтожившая единство Каталонии; медленное размывание испанских Нидерландов Францией Людовика XIV в 1659–1679 годах; изменение в 1748 году традиционной границы между Ломбардией и Пьемонтом, повлекшее за собой массовые переселения и демографические колебания. Точно так же прусская аннексия Силезии в 1740–1742 годах в человеческом измерении стала по большому счету более важным событием, чем первый раздел более не существующей Польши в 1772 году.
И наоборот, когда в 1713 году Утрехтский мир передал под власть австрийской короны периферию европейской империи испанцев – Нидерланды, герцогство Миланское, Неаполитанское королевство, Сардинию (в 1720-м Пьемонт получил ее от императора в обмен на Сицилию), он установил новое равновесие в верхах, нисколько не изменив отношения людей с монархом в рамках связывавшей их привычной реальности. В конечном счете не слишком важно, что испанские Нидерланды сделались австрийскими: Нидерланды, Милан, Неаполь, Сицилия – вот единственная реальность. Государство находится на том же уровне. Династическая система была не больше чем принудительно навязанный союз.
Обратимся к главной реальности – территориальному государству, сложившемуся в XV–XVI веках. На западе, в зоне высокой плотности населения и старинных связей между человеком и его окружением, государство достигло своих пределов и не выходит за них. После 1680 года происходит лишь уточнение границ, деятельность же государства осуществляется внутри установленных пределов. Политическая география на время потеряла всякую подвижность. Никаких сил, кроме равнодействующей, направленной на подтверждение статус-кво, на защиту внутренних интересов, на увеличение государственного богатства.
Возьмем Францию: с 1680 по 1780 год – только два важных изменения: постепенное поглощение того, что к 1766 году осталось от Лотарингии, да покупка Корсики в 1768-м. Крупномасштабные перемены происходят в колониях и касаются благосостояния государства, но не его существования. Англия утверждает свое первенствующее положение на Британских островах. С 1703 года союз с Шотландией становится уже не только династическим, в плане передачи англичанам и шотландцам равных прав намечаются контуры Соединенного Королевства. Колонизация в XVII веке пустынного северо-востока Ирландии способствовала укреплению англо-шотландского союза. Ирландия, находившаяся в руках крупных землевладельцев, частью английских, частью вовлеченных в английское культурно-экономическое пространство, не составляла проблемы. Процесс объединения завершился в 1800 году принятием билля об унии. Британские острова, Франция, 80 % Центральной Европы – пространство успехов политически очерчено. В Италии, за исключением границы между Пьемонтом и Ломбардией, изменения носят династический, а не территориальный характер. Запад и юг Германии в 1713 году подверглись лишь незначительным подвижкам. Между католической Германией, которая переживает застой, и протестантской Германией, которая, в соответствии с приятным для философов и протестантов стереотипом, в период Aufklarung’а бурно развивается, сохраняется равновесие, достигнутое в 1648 году после трех десятилетий войн. Нидерланды, Соединенные провинции и Льеж также обрели устойчивые границы. Испания лишь на первый взгляд пострадала от Утрехтского договора. Она освободилась от традиционных имперских обязательств, которые уже не могла выполнять и которые подавляли ее своей тяжестью. Политика Италии при Фарнезе была направлена на достижение нового равновесия в Средиземноморье, она вызывала удовлетворение у каталонцев и валенсийцев, помогала им выдерживать усиление центростремительных тенденций в политической гегемонии Кастилии. На западе государство волей-неволей работает вглубь, ибо земля стоит дорого.
Франция и Испания – 500 тыс. кв. км, Британские острова– 315 тыс. кв. км политической унификации и, в той или иной степени, осознания национального единства. Срединная Европа – это еще и область государств среднего размера: Португалия – 90 тыс. кв. км, Неаполь – 70 тыс. кв. км, не считая Сицилии, чуть больше – 100 тыс. кв. км с учетом Сицилии; Венеция переживает упадок: ее итальянские земли в конце XVI века составляли 31,4 тыс. кв. км, внешние владения увеличивали эту цифру вдвое, а с 1720 года территория Светлейшей вместе с Истрией, Далматинским берегом и Ионическими островами не достигает даже 50 тыс. кв. км. Грубо говоря, это размер Сардинского королевства (62,5 тыс. кв. км) и церковных земель (44 тыс. кв. км). Австрийские Нидерланды и Соединенные провинции тянут на 27 тыс. и 30 тыс. кв. км. Милан уменьшился с 16,65 тыс. кв. км (1600) до 8,35 тыс. кв. км (в конце XVIII века). Тоскана – 20 тыс. кв. км, Парма – 5,7 тыс., Генуя без Корсики – 5 тыс. кв. км. Майнцское курфюршество, крупнейшее из духовных курфюршеств, занимает 6,15 тыс. кв. км; Ганноверское курфюршество, самое небольшое из светских, – 13 тыс. кв. км (с 1714 года его судьба тесно связана с Англией); Бавария (1 млн. жителей) и Саксония держатся на уровне 30 тыс. кв. км.
В Западной Европе сохранились и маленькие государства – крупные сеньории на западе Германии, швейцарские республики, лишь часть из которых связала себя непрочными узами конфедерации. Показателен случай Женевы: именно ее пример имплицитно лежит в основе политических теорий Жан-Жака Руссо. На западе все пространство поделено между четырьмя крупными объединениями: Британскими островами, Францией, Испанией и Португалией, – маленькие и средние государства располагаются на восточной окраине, по оси Италия – Альпы – Рейнская область, между Рейном и Эльбой. Они служат буфером между западом и новыми светилами, которые восходят и мерцают на востоке.
На востоке Европы в самом разгаре погоня за ростом населения, и идет освоение внутренних и внешних окраин, – еще не обретен территориальный баланс. Только здесь география государств подвергается непрерывным изменениям. Это ведет к краху старых территориальных образований, таких эфемерных государств, как Священная Римская империя и Польша. Польшу (850 тыс. кв. км), конфедерацию сеймов и магнатских республик, то есть 10 тыс. крупных поместий, ждут три раздела (1772,1793,1795). Последующее формирование польского национального государства началось с предварительной ломки этой политической системы, соответствующей X веку на западе. На столь огромном и неопределенном пространстве ни одно государство не могло стать Иль-де-Франсом или Пруссией, поэтому нападение извне оказалось роковым – оно же стало спасительным. Священная Римская империя напоминает Польшу как по площади, так и по политическому устройству. Однако, в отличие от Польши, германский мир стал свидетелем появления крупных территориальных образований: обширной, хотя и децентрализованной Австрии и не столь протяженной, но более удобно расположенной Пруссии, – которые стали предвестниками пространственной организации, более соответствующей потребностям экономического роста.
Священная Римская империя непрерывно теряла те остатки своей политической сущности, которые удалось сохранить после демографической катастрофы 1630—40-х годов и Вестфальского мира (1648). Традиционная напряженность по религиозному признаку (протестантская Германия – католическая Германия) между севером и югом, вполне во вкусе эпохи Просвещения (эффективность/просвещение – мракобесие/аморализм), отнюдь не способствовала сохранению имперского мифа. Столь же суровые, сколь и несправедливые инвективы Николаи в адрес Баварии выражают именно презрение севера по отношению к югу: «В Баварии настолько же много монастырей и попов, насколько мало там школ»; суждение несправедливое, как и аналогичное высказывание Рисбека, сделанное семь лет спустя, в 1788 году. Католическая южная Германия мстит в своем духе и в ущерб себе самой, отвергая все, что происходит за ее пределами. Геллерт, Клейст, Клопшток, Виланд, Лессинг, Кант и молодой Фихте не были ее современниками. В культурном плане есть основания говорить о двух несообщающихся хронотопах. Север, завлекаемый прусскими соблазнами, не может простить католическим землям юга, что те смотрят в сторону Австрии.