Текст книги "Русский роман, или Жизнь и приключения Джона Половинкина"
Автор книги: Павел Басинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)
– Зачем?
– Чтобы направить нас на ложный след. Убитая лежала прямо возле дороги на станцию. Убили ее примерно за час-два до прибытия поезда на Москву. Таким образом, подозрение падает на каждого, кто утром шел на поезд…
– Например, на твоего знакомого Гнеушева, – сказал капитан.
– Что?! – вскричал Палисадов. – Вы допрашивали Гнеушева? Да с нас головы за это снимут! Он – заслуженный учитель РСФСР, Герой Социалистического Труда, депутат Моссовета!..
– На Воробья хочешь убийство повесить? – тихо спросил Соколов. – Гнеушева из-под подозрения вывести? Я понимаю: одно дело – убийство на почве ревности. Хлопот мало, срок небольшой. И совсем другое, если за убийством чьи-то интересы стоят. В общем так, Палисадов. Я с этого дела не слезу. Сдохну, но до истины докопаюсь. И Воробья я тебе не отдам.
Дверь распахнулась, и в кабинет, источая сивушный запах, ввалился Рыжий, известный всему Малютову горький алкаш и бездомный. За ним, подталкивая его в шею, важно вошел Востриков. На его лице сияла улыбка победителя.
– Почему в прокуратуру? – канючил Рыжий. – К Максимычу веди.
– Здесь твой Максимыч.
– В чем дело? – в один голос спросили его Соколов и Палисадов.
– Этот прохиндей ночевал в парке и все видел. Смотрите, от чего он пытался избавиться во время задержания.
Востриков показал изящный серебряный кулон с финифтью тонкой старинной работы. Увидев кулон, Соколов побледнел.
Это был кулон Елизаветы. С ним была связана история, которую любил, выпивши, рассказывать Лизин отец, Василий Половинкин. Когда в сорок пятом наши взяли Кенигсберг, рядовой пехоты Половинкин с товарищем едва не угодили под трибунал за слишком уж изощренный грабеж местного населения. Они встали у входа в кафедральный собор, возле стен которого похоронен философ Эммануил Кант, сняли солдатские шапки с красными звездами и стали просить милостыню. Вид у них был самый миролюбивый. Но вместе с протянутыми шапками на выходивших из собора прихожан недвусмысленно смотрели стволы автоматов. В шапки полетели часы, кольца, браслеты… Наказать хотели не за грабеж, дело законное, но за оскорбление воинской символики. От трибунала спасло наступление, однако с трофеями пришлось расстаться. И только кулон Василий утаил. Его опустила в шапку молодая красивая немка с глазами, полными грусти, какие бывают у женщин, которым жизнь не удалась именно из-за их чрезмерной и какой-то нездешней красоты.
Кулон потерялся в первый день после возвращения Половинкина в родное село и нашелся в навозном сарае в день совершеннолетия Лизы. Все эти годы Василий Васильевич вспоминал красивую немку с печальным взглядом серых глаз, с тревогой замечая, как похожи они на глаза его дочери. «Не твоих она кровей, Василь! – нашептывали вредные старухи. – Не деревенская она! Смотри, как ходит! Как на парней смотрит! Чужая она! Согрешила твоя Василиса!» Этих подлых намеков Василий не принимал. Сердцем мужа и отца он чувствовал, что Лиза его дочь, и любил ее, как не любил в своей жизни никого. Но когда трофей отыскался, когда Лизонька, выпросив его у отца, счастливая, помчалась хвастаться к подружкам, Василий пошел в лес, к родничку, сел на камень и горько заплакал. Вернувшись домой, сказал жене:
– Собирай меня, Васса, завтра еду в Город.
– Зачем? – не поняла жена.
– Работу искать.
– Здесь тебе ее мало?
– Собирай вещи, сказано.
– Задержал? – насмешливо спросил Палисадов Вострикова и брезгливо посмотрел на Рыжего. – Надеюсь, обошлось без перестрелки? Эй ты, вонючка! – рявкнул он. – Знаком с Геннадием Воробьевым?
– Дык с Генкой, что ль? – засопел Рыжий. – Дык знаю я его.
– Пили с ним вчера?
– Дык выпивали.
– Откуда у тебя эта вещь?
Путаясь и сбиваясь, Рыжий рассказал, как провел ночь в парке, проснулся с тяжелой головой и пошел на пруд, чтобы воды напиться, как буквально споткнулся о мертвое тело и хотел бежать, но бес его попутал.
– Такая обида меня взяла, гражданин начальник! Замочили девку, полакомились ею, небось, перед этим и грабанули не спеша. А мне похмелиться не на что. Сорвал я с ее шеи кулон и тикать.
– Ты еще про черта расскажи, – попросил Востриков.
– Видел, видел его, рогатого, клянусь! В кустах бузины он сидел и на меня пялился!
– Как тебе не совестно, Николай! – сокрушенно покачал головой Соколов. – У тебя отец на фронте погиб, а ты в мирное время мародерствуешь. Имя-фамилию свою еще не забыл?
– Макси-и-мыч! – заканючил Рыжий, размазывая слезы по щекам. – Ты знаешь, какая она, моя жизня?
– Да знаю я про тебя все. – Капитан зло махнул лопатистой ладонью. – Теперь прокуратура за тебя возьмется. Говори как на духу, куда пошел Воробьев после пьянки?
– Стоп! – вмешался Палисадов, сверля Рыжего веселыми глазами. – Спрашивать будем по всей форме, с соблюдением социалистической законности. Аркадий Петрович, будьте любезны, займитесь своими прямыми обязанностями, которые пока никто не отменял. Оформите задержание… как его?
– Николай Усов.
– Николая Усова. А вы садитесь, Николай. Закурить не хотите?
– Я пошел, – сказал Соколов.
– Ну и ладно, – обрадовался майор. – В самом деле – разрабатывайте вашу версию. А с этим пропойцей я сам разберусь.
– Конечно, разберешься. Дело ведь не стоит выеденного яйца.
На крыльце прокуратуры Соколов встретил Семена Тупицына.
– К Палисадову иду с докладом, – доложил тот. – Ничего нового. Смерть, как я и думал, наступила в результате разрыва шейных позвонков. Следов борьбы на теле жертвы нет. Есть отдельные синяки, но они имеют невыраженный характер. А самое главное – отсутствуют синяки на руках и ногах. Жертву никто не держал и не связывал.
Тупицын замолчал и странно посмотрел на капитана.
– Такое дело… Лиза была не девушкой. Рожала она, Максим. Есть след от кесарева сечения.
Глава семнадцатая
Московский Вавилон
На кухне просторной квартиры Дорофеева находились Барский, Чикомасов и не знакомый Джону юноша с бледным лицом, черной жидкой бородкой и исступленными глазами. Барский, скрестив руки на груди, мрачно курил у окна. Петр Иванович сидел за столом возле электрического самовара и, страдальчески вздыхая, пил чай. Неизвестный юноша, сидя напротив него, молча поедал священника горящим взором.
– Батюшка! – воскликнул наконец неизвестный юноша. – Неужели вы меня совсем не помните? Я в Литературном институте учился, а вы у нас однажды выступали. Я вам еще книгу стихов своих подарил.
– Помню, помню! – приветливо сказал Чикомасов. – Замечательная книжечка! Мы ее с попадьей иногда на ночь вслух читаем.
– Я стихов больше не пишу, бросил, – продолжал канючить юноша. – И институт бросил. Это все бесовство!
– Напрасно! – огорчился священник.
– Я после той встречи с вами иначе на мир смотрю.
Я церкви служить хочу. Благословите меня, отец Петр!
– Послушай, милый… – Петр Иванович перегнулся через стол и зашептал неофиту в ухо: – Где в этой проклятой квартире сортир? Изнемогаю!
– В конце коридора, – сказал юноша, немного обидевшись. – Идемте, я вам покажу.
Из коридора, как черт из табакерки, выскочил Сидор.
– Вот он где! – фальшиво-радостно завопил он и, бесцеремонно подхватив Джона под локоть, увлек в глубь необъятной квартиры, богато, но безвкусно обставленной. Сидор вталкивал его то в одну, то в другую комнату, суетливо знакомил с гостями, стоявшими возле столов с закусками и напитками, сидевшими и полулежавшими в креслах и на диванах. Некоторые расположились прямо на широких подоконниках вместе с рюмками, тарелками и пепельницами. Дым везде стоял коромыслом. Знакомя Джона с гостями, Дорофеев не позволял ему и словом перекинуться – сразу утаскивал к другим.
Потом вообще бросил Джона в одной из комнат и помчался в прихожую на очередной звонок в дверь. Даже сквозь общий шум было слышно, как он неестественно громко и подчеркнуто целуется с кем-то.
Половинкин осмотрелся. В комнате было человек шесть. Солидный господин в твидовом костюме с жилеткой стоял возле окна и самоуверенно беседовал с длинноволосым молодым человеком, смотревшим на собеседника блестящими глазами, в которых были одновременно обида и презрение.
– Вот ты говоришь: дайте денег, – сочным басом вещал твидовый господин. – А просить как положено не умеешь. Иди, у Сидора поучись! Что ты ко мне лезешь со своими цифрами? Это ж неуважение ко мне, понимаешь? У меня как принято: просят рубль, я не дам! А попросят миллион, я подумаю и, пожалуй, дам. Для меня что рубль, что миллион – все едино! Вот ты говоришь: дай мне рубль на какой-то журнал. А я тебе отвечаю: на такой журнал ни копейки не дам! Вот если б ты миллион попросил…
– Мы точно подсчитали, – волновался юноша. – Через год выйдем на самоокупаемость и вернем деньги с процентами.
– А ты знаешь, какие у меня проценты? – прищурился твидовый господин. – Ладно… Что за журнал?
– Вот… – еще больше заволновался юноша, доставая из кармана смятый листок. – Если вы не равнодушны к судьбе русской литературы…
– Кстати, – перебил его господин, – что за беспредел такой происходит? Моя доча пишет стихи. Хорошие, с рифмой! Толкнулся с ними мой человечек туда-сюда… Ему говорят: рассмотрим в общем порядке. А какой там порядок, я не понял. Разрули ситуацию.
Молодой человек побледнел.
– Вашей дочери не место в этих бездарных журналах! Мы напечатаем ее стихи в первом нашем номере!
– Это правильно, – согласился господин. – В первом номере, на первой странице и с цветной фотографией.
– Но мы не собирались выходить в цвете, – неуверенно возразил будущий издатель.
– Собирались, не собирались! Ты мое дитё в цвете представь, на хорошем глянце. А себя хоть на сортирной бумаге печатай.
Тут твидовый господин окончательно потерял к юноше всякий интерес и важно покинул комнату в сопровождении охранника.
Молодой человек подбежал к Джону и схватил его за плечо.
– Какое амбициозное животное! Вы все слышали? Вы презираете меня? Но мне наплевать! Пусть эта свинья запачкает меня грязью. Но по мне, как по мосту, пройдет новое поколение! Сколько одаренных ребят гибнет!
– Собираетесь выпускать журнал?
Вместо ответа будущий издатель опять выхватил из заднего кармана смятый листок и развернул перед Джоном. Половинкин смутился. На фотографии, отпечатанной на ксероксе, сидела на корточках голая женщина с огромным животом.
– Это журнал для беременных? – удивился Джон.
– Это аллегория. Родина-мать накануне творческих родов. Наш журнал называется «Рожай, сука!»
– Смело! – поперхнулся Джон. – А кто сука?
– Родина-мать.
– Не думаю, что ваш меценат будет доволен, увидев стихи своей дочери под такой обложкой.
– Вы правы. – Юноша задумался. – Для первого номера подберем что-нибудь другое. Цветочки, пестики, тычинки… Главное – взорвать тоталитарное сознание! Опрокинуть вертикаль, поменять на горизонталь! Либералам с этим не справиться. Во-первых, они бездарны. Во-вторых, сами по уши в тоталитарном дерьме. Мы…
– Кто это «мы»?
– Мы… постмодернисты.
И он стал бойко швыряться словами, которые сыпались из него, как шарики для пинг-понга. Но половины этих слов Джон не понимал.
– Простите. Что значит «акции, направленные на разрушение стереотипов сознания»?
Молодой человек ухмыльнулся.
– Например, в воскресенье мы проводим дискотеку на армянском кладбище.
– Почему именно на армянском?
– Вот видите! – засмеялся издатель. – Мне хватило одного слова, чтобы сломать стереотип вашего сознания. Заметьте: вы не спросили меня, почему дискотека будет на кладбище. А стоило бы мне построить фразу иначе: например, дискотека на еврейском кладбище – и ваше сознание возмутилось бы против антисемитизма. Но в нашем случае оно не возмущается, а недоумевает. Привычный стереотип не работает. Конечно, никакой дискотеки не будет. Это фикция, симулякр… Мир – это мое развлечение.
– И это называется постмодернизмом?
– И это называется постмодернизмом.
Молодой человек поскучнел, оставил Джона и расхлябанной походкой направился к дивану, где сидела маленькая некрасивая девица с покрасневшим носиком. Она непрерывно курила, уставившись в угол отрешенным взглядом. При этом взгляд ее говорил: эй вы, обратите внимание, как вы все мне неинтересны! Молодой человек подсел к девице, выхватил из ее пальцев зажженную сигарету и нервно задымил.
Выходя из комнаты, Джон столкнулся с Барским.
– О чем это вы болтали с Крекшиным?
– Крекшиным?
– Вячеслав Крекшин, забавный тип! Приехал из Саратова длинноволосым волжским босяком, похожим на Максима Горького, и перебаламутил половину столичной интеллигенции. Занимается всем подряд: стихами, прозой, сценариями… Издает журналы, организует какие-то «хэппенинги».
– Например?
– Например, в начале перестройки интеллигенция бросилась рассказывать народу о сталинских временах, о том, в каком несчастном положении народ оказался. При этом странным образом благосостояние всезнаек неуклонно росло, а народа – падало. На это обстоятельство старались не обращать внимания, Крекшин же написал, что цена народного трибуна прямо пропорциональна марке его машины и красоте его любовницы. Заметьте, он написал это без гнева. Как бы с одобрением даже. Будь иначе, все завопили бы: ах ты, сукин сын, сталинский прихвостень!
– По-вашему, Крекшин – нашептывающий низкие истины Мефистофель? Мне он не показался таким. Волнуется, мечтает издавать свой журнал. Хочет быть «мостом» для нового поколения.
– Это он вас прощупывал. Нет, Крекшин не дьявол. Это – виртуоз пустоты. Понимайте как хотите.
– Значит, и мецената он надует? – задумался Половинкин.
– Не сомневайтесь! Я слышал конец их разговора. Он напечатает стихи и фотографию дочери этого индюка с самым издевательским намеком. Меценат, конечно, ничего не поймет и останется доволен. А приятели Крекшина будут хохотать.
Джон не заметил, как они снова оказались на кухне. Священник с распаренным лицом продолжал пить обжигающий чай.
– Что, Петр Иванович, трудненько? – участливо спросил Барский.
Чикомасов промолчал, вздохнув. Вид у него был самый жалкий.
В кухне появились еще три человека. Внешность одного привлекла внимание Джона. Он не мог вспомнить, где видел это испитое, точно снедаемое необратимой болезнью лицо, утонченные черты, жидкие прямые волосы с косой челкой, перечеркнувшей мраморный лоб, этот взгляд, то неподвижный и обращенный вовнутрь, то проникающий сквозь людей и предметы, как если бы ему было больно касаться грубого материального мира. Наконец вспомнил. Обри Бердслей – английский художник начала ХХ века.
– Кто это? – тихо спросил Джон Барского.
– О-о, это замечательная личность! – с почтительностью отвечал Лев Сергеевич. – Кирилл Звонарев, поразительный русский тенор! Исполняет романсы, предпочитая самые редкие и сложные. Его нельзя слушать без слез, если в вас есть хотя бы частица «внутреннего русского», по выражению писателя Пришвина. А в вас, Джонушка, непременно это есть. Ах, если бы он согласился нынче петь! Вот мы его спросим!
Барский подошел к Звонареву.
– Специально из Питера? – спросил Барский.
– Нет, проездом, – отвечал певец слабым голосом.
– Будете сегодня петь?
– Я обещал Перуанской.
– Зачем вы спрятались на кухне?
– В комнатах очень накурено.
– Ах да, ваша астма. Вам нельзя жить в Ленинграде. Почему вы отказались уехать в Италию?
Звонарев мягко улыбнулся, но в этой улыбке чувствовался твердый ответ: нет, он не уедет в Италию. Барский хотел уже познакомить Половинкина со Звонаревым, но тут от стены отделился невзрачный парень с распухшим лицом и нагловатыми глазками.
– Витя? – недружелюбно сказал Лев Сергеевич. – И ты здесь? Как расходится твой последний роман? Судя по моим студентам, которые читают его на лекциях, неплохо?
– Сегодня подписал договор на пятый тираж, – самодовольно ухмыльнулся романист. – Как всегда, надули! Но я не внакладе. Мне наплевать на русские гонорары – зарубежных-то переводов я им не уступил. Между прочим, завтра подписываю договор на телевидении. Вот где настоящие деньги! Они мне говорят: вставь в новый роман, чтобы герой курил такую-то марку сигарет. Озолотишься на рекламе. Вот, говорю, блин! Где ж вы раньше-то были? Послушайте, Барский, Сидор сказал, что вы привели сюда какого-то американца. Это реальный человек или фуфло? Познакомьте меня с ним.
– С удовольствием! – засмеялся Лев Сергеевич. – Джон Половинкин – перед вами. Виктор Сорняков – модный романист, автор романа «Деникин и Ничто». В свою гениальность верит гораздо больше, чем в реальность существования мира. Вообще виртуальная личность. Когда-то был моим первым учеником, но сегодня я застрелил бы его, как Бульба Андрия. Впрочем, опасаюсь молвы. Скажут: неизвестный профессор из зависти убил самого Сорнякова.
Сорняков по-лошадиному заржал.
– А помните, как вы меня на экзаменах гоняли? А я над вами издевался.
– Когда это?
– Билет о Достоевском… Позднее творчество… Я ни хрена не знаю. Однако выхожу. И начинаю парить вам мозги о якобы позднем рассказе Достоевского, малоизвестном. Стиль, идейное содержание… На самом деле этот рассказ я тут же сочинил. Вы мрачнеете, но слушаете. Потому что кто ж его знает, этого студента? Может, он такое у Достоевского читал, чего вы не читали. Тем более ужасно на Достоевского похоже.
– Вспомнил! – Барский хлопнул себя по ляжке.
– Мы потом всей общагой над вами хохотали.
Барский задумался.
– Знаете, Витенька, ваш рассказ действительно был вполне в духе Федора Михайловича. И гораздо лучше вашего нынешнего романа.
– Лучше – хуже, какая разница? – Сорняков презрительно скривился. – Лучше то, за что платят лучше, как Слава Крекшин говорит. Спасибо ему, отцу родному, спас человека! Не то бы я до сих пор писал стихи, где облака пахнут рыбой.
Сорняков развернулся и быстро вышел из кухни.
Неожиданно в разговор вступил Чикомасов.
– Этот молодой человек мне не понравился.
Это было сказано так простодушно, что все невольно рассмеялись.
– Вы меня не поняли, – обиделся священник. – Я хотел сказать, что он мне как раз очень понравился. Но не понравилось то, что с ним будет дальше.
– Ничего с ним не будет. – Барский махнул рукой. – Вернее, с ним все будет хорошо. Еще ничего толком не написал, а уже денег куры не клюют, не вылезает из-за границы, и сюда приехал на «мерседесе».
– Вы не правы, – сурово возразил Петр Иванович. – Этот молодой человек ужасно страдает. Что касается «мерседеса», то это только убеждает меня в его несчастье. На «мерседесе» в Царство Божие не въедешь, а вот в ад – запросто.
– У него глаза человека, который ежеминутно мучает свою совесть, – продолжал Чикомасов. – Обычно совесть мучает человека. Люди ошибаются, полагая, что совесть – это что-то отвлеченное, абстрактное. В каждом человеке есть орган совести. Он поражается грехами, как поражаются болезнями печень или мочевой пузырь. Однажды человек начинает серьезно страдать от больной совести. Но вылечить ее можно только раскаянием. А что есть раскаяние, исповедь? Это очищение духовного организма. Это как обновление крови или вывод из тела всевозможных шлаков. И чем больше запущен орган совести, тем это сделать сложнее. А ваш бывший ученик, Лев Сергеевич, наоборот, сам мучает свою совесть. Он с ней обращается, как с женщиной, которую терзаешь именно потому, что слишком ее любишь.
– Но зачем? – спросил Джон.
– Зачем вообще люди мучают друг друга?
– За свое поведение человек отвечает сам, – отрезал Половинкин. – Бог дал людям свободу выбора: грешить или не грешить.
– Это правда, – согласился Чикомасов, – но не утешает. И потом, в жизни встречается порода людей… не знаю, как бы это объяснить, – которые наказаны нравственными болезнями… ни за что. Они бы и рады быть хорошими, а не получается. Ваш господин сочинитель из их числа. Он страдает страшно, поверьте мне! И мучает себя страшно, как мучают себя и окружающих безнадежные инвалиды.
– Ваши слова, – сказал Барский, – напомнили мне сюжет рассказа, которым обманул меня на экзамене Сорняков. Хотите послушать?
– Охотно! – в один голос сказали Джон и священник…
Последний русский
Рассказ Виктора Сорнякова
– Сюжет незамысловат, – начал Барский, – и, как я потом догадался, навеян чернобыльскими событиями, которые тогда как раз случились.
В некой стране, назовем ее, скажем, Лэндландией, произошла глобальная катастрофа. Смертоносные космические лучи или микробы поразили всю страну и уничтожили все живое. Бедные жители когда-то цветущей Лэндландии стали страдать от голода, холода и душевных мук при виде гибели своей родины. Разумеется, началась анархия, пошли грабежи, насилия. Кто-то пустил слух, что виновато правительство и, конечно, евреи. Вспыхнула гражданская война, довершая то, что начали космические лучи.
– Это о России, – шепнул Петр Иванович.
– Возможно, – согласился Барский. – Соседние державы внимательно наблюдали за тем, что происходит в Лэндландии. Они опасались за собственный мир. Они закрыли границы и пресекли всякие попытки эмиграции из зараженной страны. Затем создали Всемирный совет безопасности, чтобы быть готовыми на случай, если зараза все-таки проникнет. Результатом стало всеобщее (за вычетом Лэндландии) примирение и сотрудничество. Прекратились войны, даже экономические. Взаимопонимание между религиями, нациями, классами, кастами достигло невиданных высот. Наконец на земле установился единый строй – всемирный социализм, идеальное социальное устройство, о котором мечтали утописты вроде нашего Чернышевского. Все любили друг друга, помогали друг другу и находили это совершенно естественным. Все вдруг стали счастливы! Человечество погрузилось в сон золотой. Но одно обстоятельство мешало. В любой стране понимали: причиной глобального счастья была трагедия одинокой Лэндландии.
– А это про Запад, – не сдержался Чикомасов. – Это то, что Джон вчера толковал. Вот увидите, чем хуже будет России, тем сплоченнее станет Европа.
– И это единственное обстоятельство, – продолжал Барский, – отравляло жизнь при всемирном социализме. И вот в главной мировой газете, выходившей на всех языках мира (кроме лэндландского), появилась передовая статья одного из самых уважаемых людей планеты. Ну, скажем, папы римского. «Дорогие братья и сестры! – вопрошал он. – Что же это мы делаем? Нельзя быть совсем уж счастливыми до тех пор, пока существует на планете место, где страдает хоть один человек!» Все счастливое человечество схватилось за головы.
И тогда заговорили о «лэндландской проблеме».
Этим понятием стали обозначать все, что связано с неравенством, с несправедливостью. Вдруг возникла довольно агрессивная организация «Лэндландский боевой союз». Сотни молодых людей пытались проникнуть на зараженную территорию Лэндландии, чтобы воссоединиться со своими «страдающими братьями». Только благодаря отлично налаженной службе погранвойск эти попытки были пресечены.
– Вот вам ответ на ваши рассуждения, Джонушка, – с удовольствием произнес Чикомасов. – Не можете вы быть счастливы до тех пор, пока кто-то в мире страдает.
– Не спорю, – возразил Половинкин. – Но я и говорил, что вам необходимо помогать, облегчать и ослаблять страдания.
– Это собачкам, мой милый, облегчают страдания, когда умерщвляют, – проворчал Петр Иванович. – Делают укольчик, и животное тихо подыхает. Но даже в развитых странах эвтаназия применительно к человеку запрещена. Кроме права на счастье человек имеет право на страдание. Так что уж позвольте нам, бедненьким, немного помучиться. Не усыпляйте нас, Христа ради!
– Погодите спорить, – попросил Лев Сергеевич. – Дослушайте рассказ до конца.
Рано ли, поздно, но собрался Всемирный совет и постановил отправить в Лэндландию разведчиков. Для них сделали специальные костюмы с автономной жизненной средой и приказали строго-настрого не вступать ни с кем в контакт, ни во что не вмешиваться, но все внимательно высмотреть. Через некоторое время разведчики вернулись и доложили, что в Лэндландии не осталось в живых никого. За исключением одного-единственного человека, которого и человеком-то назвать трудно. Он страдает от холода и голода, не имеет возможности развести огонь, спит, завернувшись в шкуры погибших животных, питается мертвыми кореньями и пьет воду, зараженную трупами. Но почему-то не умирает.
Это известие немного успокоило Всемирный совет. В конце концов, один страдающий человек – это не так страшно. Это не стомиллионный народ, с которым непонятно, что делать. Всемирный совет постановил: позволить последнему страдальцу, после соответствующего карантина и обследования, пересечь границу.
– Вот, – пробурчал Чикомасов, обращаясь к Джону. – Так-то вы нас в свой цивилизованный мир пускаете. Предварительно обработав дустом…
– Я продолжаю рассказ, – не слушая Петра Ивановича, сказал Барский. – Но во Всемирном совете заседали мудрые люди. Они понимали, что адаптировать последнего страдальца в мир всеобщего счастья будет трудно. Вид несчастного человека мог пробудить в людях подозрение, что они тоже не слишком счастливы. Поэтому Всемирный совет решил не просто принять лэндландца, но объявить его героем, который являет собой образец добившегося счастья человека. Как герою, ему полагалась пожизненная пенсия и всевозможный почет.
– Ловко! – возмутился священник. – До этого не додумались даже фарисеи: Христа героем объявить!
– Итак, вернулись разведчики в Лэндландию, чтобы сообщить последнему страдальцу радостную весть. И вдруг – осечка! Страдалец настолько повредился рассудком, что наотрез отказался покидать зараженную страну. Желаю, говорит, умереть на земле предков.
– Молодец! – обрадовался Петр Иванович.
– Просто сумасшедший, – пожал плечами Джон.
– Молодец или сумасшедший, – продолжал Барский, – но забот у Всемирного совета прибавилось. Что делать? Депортировать насильно нельзя по конституции, которая гарантировала каждому человеку свободу местожительства. Оставить – тоже нельзя.
– То-то, голубчики! – воскликнул священник. – Заговорила совесть!
– Да не в совести дело! – вдруг рассердился Лев Сергеевич. – Повторяю, тут дело именно в разрушении идеала. Если кто-то добровольно хочет страдать, значит, абсолютное счастье – только один из вариантов жизни. Значит, есть возможность выбора между счастьем и страданием. «Боевой союз» из кучки нелегальных мстителей превратился в солидную политическую партию, которая требовала квоты во Всемирном совете. Они ставили вопросы. Почему, если, согласно конституции, всякий человек имеет право на свободный выбор места жительства, молодых добровольцев не пускают в Лэндландию? Почему, если в мире отсутствуют границы, граница с Лэндландией строго охраняется? Не пора ли переименовать принцип мирового устройства из абсолютного счастья в относительное счастье?
Но вот что странно… «Лэндландская проблема» не только не поколебала системы мирового социализма, но, напротив, укрепила ее. Люди как будто очнулись от золотого сна и стали более нервными, деятельными, ответственными. Молодежь молодежью, но основная часть населения понимала, что счастье – это хорошо, а страдание – плохо. На примере последнего страдальца они воспитывали детей, рассказывая ужасы о том, что бывает с человеком, который отказался от абсолютного счастья. Последний лэндландец все-таки стал героем, хотя и своеобразным. О нем были написаны сотни романов и пьес. Он стал главным персонажем фильмов и комиксов.
– Позвольте, – удивился Джон, – во времена Достоевского не было фильмов и комиксов.
– И у Сорнякова не было, – признался Барский. – Это я от себя придумал. Но смысл рассказа от этого не страдает. Итак, Всемирный совет, как гарант всеобщего счастья, даже сумел извлечь из «лэндландской проблемы» немалые выгоды, получая дополнительное финансирование под свои проекты и расширяя состав своих членов. Под эгидой Совета «лэндландская проблема» обсуждалась на многочисленных симпозиумах и конференциях, за ее окончательное решение был объявлен фантастический денежный приз. Это послужило стимулом развития гуманитарных наук.
– Негодяи! – возмутился Петр Иванович. – Кому война, кому мать родна!
– Словом, все шло замечательно, как вдруг…
– Помер страдалец?! – воскликнул Чикомасов.
– Хуже… То есть я хочу сказать – для вас хуже, Петр Иванович. Однажды разведчики сообщили, что последний страдалец согласился на переезд.
– Уп-с-с! – разочарованно свистнул священник.
– Да, согласился. Всемирный совет обрадовался. Он приказал доставить последнего страдальца в герметичном контейнере в столицу мирового сообщества. Его тщательно обследовали медики, психологи и выяснили, что никакой опасности для людей он не представляет. Как и было обещано, его объявили героем, положили огромную пенсию, дали роскошные апартаменты и стали внимательно за ним наблюдать. Но в поведении его не было ничего интересного. Он обленился, растолстел и оказался вздорным и капризным человечком. Он требовал себе новых и новых привилегий, противно жаловался на жизнь и рассказывал, как мучился в своей Лэндландии. В конце концов он всем надоел, и когда умер, все вздохнули с облегчением.
Барский замолчал.
– Это все? – мрачно спросил Чикомасов.
– Почти. Дело в том, что спустя несколько лет система мирового счастья сыграла в ящик. По всей земле опять вспыхнули войны, революции, начался кровавый передел территорий. И началось это, между прочим, с того, что все бросились осваивать огромную Лэндландию, которая вдруг оказалась свободной от смертоносных лучей. Они исчезли так же непостижимо, как появились. В пустой стране все ожило, зазеленело. Ее ничейные природные ресурсы стали притягивать захватчиков, которых, как всегда, оказалось слишком много. Финита ля комедиа.
– Лев Сергеевич, – серьезно спросил Джон, – этот рассказ вы сами сочинили?
– Нет, это Сорнякова фантазия. Я лишь приделал ей конец.
– Так я и подумал. И смысл вашей сказочки такой: не будет России – и ничего не будет. Весь мир с ума сойдет.
– Не знаю, – пожал плечами Лев Сергеевич. – Вы глобально поняли мою мысль. Мир без России, может быть, проживет. Но вы, Джонушка, точно с ума сойдете. В вас идет непрерывная борьба. Это вы с Россией в душе боретесь, со своим «внутренним русским».
Половинкин молчал.