Текст книги "Русский роман, или Жизнь и приключения Джона Половинкина"
Автор книги: Павел Басинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)
– Хватит, – грубо оборвал беседу Соколов. – Зачем явился?
Гнеушев снова взглянул на часы и вздохнул.
– Тебя мочить я приехал, Соколов. Вот, понимаешь ли, какая штука. Заказал тебя товарищ Рябов.
– Рябов? – удивился Соколов. – Я же только вчера с ним по телефону говорил.
– Во-от! И ничего ему не сказал про мальчика. Но Рябов по одному голосу твоему вычислил, что ты знаешь что-то, чего знать тебе не положено. А таких людей генерал устраняет непременно, даже если испытывает к ним глубочайшую симпатию. Погрустит, но устранит. Так что извини, капитан!
– Как убивать будешь? – угрюмо спросил Соколов, глядя убийце в глаза. – Шнурочек-то принес?
– Зачем? – сказал Гнеушев. – Я тебя зарежу. Небольно. Ради твоих седин и моего к тебе, капитан, уважения.
– Спасибо, добрый человек! – засмеялся капитан, чувствуя, однако, как в сердце проникает могильный холод. – Уважил старика!
– Есть желания? – серьезно спросил Гнеушев.
– Есть, – серьезно ответил Соколов. – Во-первых, дай последнюю сигарету выкурить. Жалко в пачке оставлять.
– Кури, – разрешил Гнеушев и снова посмотрел на часы.
Капитан не торопясь выкурил последнюю в жизни сигарету, затушил окурок об пень и положил в пакет, где уже лежала пустая бутылка из-под морса. Затем тщательно собрал с земли остальные окурки, горелые спички и тоже сложил в пакет, который протянул Гнеушеву.
– Выбрось на вокзале в урну. Сделай одолжение. Это второе и последнее желание.
Гнеушев насмешливо посмотрел на пакет.
– Поверил, капитан?
– То есть?
– Поверил, что я тебя убивать приехал? Видно, ты, дорогой мой Соколов, на пенсии детективными романами злоупотребляешь, ха-ха!
– Не будешь убивать? – с надеждой спросил Соколов, и ему стало радостно и легко, будто он помолодел на те двадцать с лишним лет, что не видел Гнеушева.
– Ты с ума сошел, Соколов? Я разыграть тебя хотел. И не один я пришел. Смотри, кто сзади стоит.
Капитан обернулся, но никого не увидел. В ту же секунду быстро и легко, как в сливочное масло, вонзилось в левую грудь узкое металлическое лезвие. Соколов завалился на пень, часто задышал, захрипел, заморгал редкими ресницами.
– Прости, капитан, – сказал Гнеушев.
* * *
Умер, умер любезный мой Максим Максимыч! Не дождался красного солнышка. А ведь оно с особой, какой-то последней, не растраченной за короткое русское лето лаской греет в этих степных местах в конце августа по утрам, хотя по ночам термометр падает ниже нуля, и леденеют лужи, и обсыпает землю иней, как небо – звезды.
Убили моего капитана!
С отвращением смотрю я в лицо убийцы, который спешит на утренний поезд, опаздывает, потому что заболтался с капитаном.
На этом лице нет раскаяния! И все же в глазах я вижу сожаление и вопрос: зачем было убивать старого капитана? Кому он мог навредить? Грустно даже убийце!
«Постой! – может быть, возразит мне читатель. – Ведь это не Гнеушев, а ты убил капитана! Что стоило тебе, хозяину капитанской судьбы, оставить его в живых, позволить мирно доживать свой век с Прасковьей? Ох, не лукавь, не лукавь! Не в глаза выдуманного тобой убийцы (надо еще разобраться, откуда в тебе самом эти фантазии), а в твои глаза, дорогой автор, надо всмотреться повнимательней…»
Ах, читатель, читатель! Что понимаешь ты в законах романа, да еще и русского романа, самого беззаконного из всех романов? Нет, не мог я оставить капитана в живых. В тот миг, как Соколов увидел Лизу мертвой, взбунтовался и бросил вызов врагу рода человеческого, жизнь его стала неподвластна моей воле. И потом… Как ты представляешь себе, сердитый мой читатель, жизнь Максима Максимыча после девяносто первого года? Ведь он до мозга костей советский человек, а советская эпоха в девяносто первом закончилась. И ты хочешь, жестокий мой читатель, чтобы я сам, своею собственной рукой устроил любимому герою нравственную экзекуцию? Чтобы наблюдал вместе с тобой за душевными корчами старого капитана, когда, бессильный пенсионер, пьяненький, в семейных трусах, красный от водки и злости, сидит он вечером перед телевизором и смотрит, как рушится его держава, которую он спас от немцев и которая легко, с детским восторгом легла под собственных доморощенных супостатов…
Нет, нет и еще раз нет! Это слишком жестоко.
Но жаль мне сразу расстаться с Максимом Максимычем! Конечно, можно продлить расставание описанием его похорон и рассказом о следствии по делу, которое, как легко догадается проницательный читатель, быстро зашло в тупик.
Я мог бы рассказать, как длинной очередью тянулись за гробом с хитро улыбавшимся Максимом Максимычем крестьяне из Крестов, Красавки и десятка окрестных деревень. Как впереди всех, рядом с Прасковьей, поддерживая ее под руки, шли три старухи, три последние жительницы Красного Коня, отказавшиеся покинуть родное село. Как, стиснув зубы, ни с кем не разговаривая, сидел на поминках Джон Половинкин…
Но вместо этого я воспользуюсь правом писателя и продлю существование Максима Максимыча ненадолго.
Глава пятнадцатая
Купание Красного коня
Соколов очнулся.
Солнце еще не светило между вершинами трех берез, но небо уже было розовым. Он с трудом приподнялся на локте, сел на пне и огляделся. Гнеушева и след простыл. Грудь Максима Максимыча сильно болела, а белая форменная рубашка была красной от крови. В самом центре пня торчал нож, которым час назад убивал его Гнеушев. Интересный нож. Самодельный и такой заточки, какой он еще не видел.
Промахнулся Гнеушев! Промахнулся! Мимо сердца прошло лезвие! И рана, похоже, не опасная, хотя крови потеряно много. Стареешь, стареешь, Гнеушев! Пора и тебе на покой.
Капитан встал и бодрой походкой пошел, почти побежал по тропинке, ведущей в город.
Как быстро, однако, он бежит! И грудь совсем не болит. Господи, да что это с ним?
Соколов взглянул под ноги, и у него закружилась голова. Он летел! Парил над розовой от восхода землей. Весь Малютов был под ним, как на карте-миллиметровке. Жителей на улицах по случаю воскресенья еще не было, но город жил сам по себе, просыпался. Какое-то особое зрение появилось у капитана. Он видел все, что происходило под крышами, как в открытых сверху кукольных домиках. Видел нехотя просыпавшихся взрослых и спящих детей со строгими, нахмуренными личиками. Видел сопливых молодоженов, еще не надоевших друг другу, еще не размыкавших любовных объятий даже во сне. Видел старушку, которая, кряхтя, выбиралась, как из сугроба, из высокой деревенской пуховой перины.
Ба! А это кто? Что за женская фигура сгорбилась за столом с непогашенной зеленой лампой? Да ведь это Прасковья, тудыть ее растудыть! Так-то она спит в его отсутствие! Не буди, мол! А сама целую ночь глаз не сомкнула с шитьем, его ожидая!
Надо будет ей сказать…
И только теперь капитан по-настоящему испугался.
Да ведь он умер, умер, умер!
Не промахнулся Гнеушев, гад! И капитан теперь не капитан, а кто-то другой, кем становится человек после своей смерти. И только Соколов это понял, как неведомая сила, что дала ему крылья, отняла их, и полетел Соколов камнем к земле, которая уже не казалась ему прекрасной. Он падал на церковную площадь, на ее старинный булыжник и через секунду должен был превратиться в огромную коровью лепеху. Но в последнее мгновенье та же неведомая сила играючи подхватила Соколова и опустила на камни целехоньким.
– Ни хрена себе полетали!
Второй раз после смерти он внимательно огляделся, но теперь уже другими глазами. Так. Вот она какая, загробная-то жизнь. Ничего не изменилось. Все так же тянется к небу храм, так же кособоко стоит поповский домик, и уже кто-то раздергивает цветные занавесочки. Рано просыпается чикомасовское гнездо…
М-да… С ними-то понятно, а – с ним? Что ему делать, мертвому, но вроде как живому? Пойти Петьке рассказать? Это ведь по его части. А что сказать? Здравствуй, мол, Петя. Такая, понимаешь, вышла херня. Убили меня.
Капитану стало совсем неуютно. Да что он теперь такое, в конце концов?! Куда идти и что ему делать на этой земле, где его уже не существует?
Подобное чувство он испытал только раз, в детстве, когда приснился ему кошмарный сон, что спит он и видит сон. И все вокруг совсем как в жизни, один он, Максим Соколов, не как в жизни. Уж он и щипал себя, боли не чувствуя, и на одной ножке скакал, и вертелся и так и эдак, стараясь проснуться, – ничего не получалось. И еще испугался: а что если сон этот не кончится? Ах, как ему стало жутко, как орал он, размазывая во сне сопли:
– Мама! Мама!
Только заорал – проснулся.
Вот и теперь капитан почувствовал себя маленьким и беспомощным в этой непривычной, но уже несомненной для него вечной жизни. А ведь догадывался, старый дурак, что так оно и будет, что не умирает человек весь. И Прасковья о том твердила.
Ой, как же страшно!!!
– Мама! Мамочка!
Сдавил Соколов веки до боли, и брызнули из глаз его слезы, да какие горючие, прожигающие! Словно камень растворили они внутри, тот, что тянул его к земле и чуть не расшиб о камень же. Но исчез камень, а внутри легко не стало, как тогда, когда летел он над городом и видел свою Прасковью. Внутри стало пусто, как в брошенном доме. Страха не было, подступила смертная тоска. И снова заплакал Соколов от охватившего его одиночества. Да пусть бы кары небесные поскорей, что ли, начинались, чем стоять вот эдак, как болвану, на пустой церковной площади, с пустотою же внутри!
Вдруг он понял, что будет делать. Пойдет к Прасковье. Живого ли, мертвого, она его не оставит. Не в ее это характере. И вспомнил Соколов слова жены, тихо, укоризненно брошенные после очередной ссоры, когда наговорил он злых гадостей сверх меры:
– Максим! Бранишься, слова грубые говоришь, грех на душу берешь. И того, глупый мужик, не понимаешь, что муж через жену спасается.
Права была его баба. В сто раз она умнее его. Бежать к Прасковье! Там ему и приют и спасение!
– Стой, – услышал он строгий окрик.
Соколов обернулся. На ступеньках, ведущих в храм, стоял коренастый юноша с несоразмерно короткими ногами, одетыми в белые порты. Капитан сразу узнал его раскосое лицо – Шамиль Насредеев, заряжающий из экипажа Соколова. В полку Шамиля звали Чингисханом. Татары вообще-то народ обидчивый, но Шамиль, видно, был неправильный татарин. Он ни на что не обижался, служил беспрекословно, а главное – все в той жизни умел и знал какой-то особенный, ласковый подходец к поварам. Потому за провиантом всегда посылали Шамиля Насредеева.
Но больше Шамиля поразило Максима Максимыча другое существо. Позади юноши в церковной полутьме стоял белый конь с желтой гривой. И коня Соколов узнал тотчас. Это был Орлик – купленный председателем колхоза в соседнем племхозяйстве красавец жеребец чистой орловской породы. Купили его практически за бесценок по причине врожденного дефекта задней ноги, на которую Орлик заметно прихрамывал. Помощник он оказался бесценный, но в начале войны безотказного Орлика загнали насмерть во время эвакуации, когда и людей жалеть было некогда.
– Шамиль! Какими судьбами? – уже бросившись к бойцу, Максим Максимыч понял, что сморозил глупость. Какими судьбами? Такими же, как и он.
Они обнялись.
– Шамиль, родненький! Как ты тут? Как ребята?
– Всё в порядке, Максим. Ребята тоже мечтают встретиться с тобой. Но им нельзя.
– Почему?
– Потому что они, как и я, как и все мы, погибшие на войне, принадлежат к небесному воинству. Нам нельзя ни на секунду покидать своих боевых постов.
– Это правильно! – одобрил Соколов. – А ты что не на посту? В самоволке, значит?
– Нет. – Шамиль обаятельно улыбнулся, обнажив свои ровные белые зубы. – Мой пост – это ты.
– Выражайтесь яснее, товарищ боец.
– Я – твой ангел-хранитель, капитан.
– Постой, – заволновался Соколов, недоверчиво глядя на татарина. – Какой ангел-хранитель? Во-первых, ты вроде бы мусульманин. Во-вторых, насколько я знаю, ангел-хранитель дается человеку от крещения.
– Тогда и тебе был дарован ангел-хранитель. Но вспомни, Максим, часто ли ты звал его на помощь?
Соколов смутился.
– Что ж ты удивляешься, что он тебя покинул? – спросил Шамиль, и в голосе его слышалась тихая боль за капитана.
– Но ты же… Я тебя тоже не звал.
– Нам позволили выбирать – кого из оставшихся в живых на войне охранять от зла, от случайной смерти. Мы с ребятами посовещались и…
– Понятно, – усмехнулся Максим, взглянув на Насредеева с нежностью. Тот и на фронте за ним, младшим лейтенантом Соколовым, чуть ли не как нянька ухаживал. Потеряет, скажем, Соколов ложку, Шамиль сейчас же новую из березы вырежет. Он все умел. – В ординарцы тебя командировали?
– Вроде того, капитан.
– Постой, Шамиль, – снова заволновался Соколов. – Ты зачем меня остановил? Куда меня отконвоировать хочешь? К Богу своему? Аллаху? Не хочу!
Максим Максимыч думал, что эти слова разозлят небесного воина, но Шамиль только улыбнулся.
– Бог един, Максим. И никто тебя насильно к Нему не отправляет. Но знай, если ты сейчас пойдешь к людям, это будет худший выбор. Ни Прасковья, никто из живых не узнает тебя. Ты станешь цветком, деревом, животным. Ты будешь вселяться в больных, бесноватых. Это будет бесконечная смена воплощений, стирающая душу до дыр, до лохмотьев. Нет ничего более мучительного.
– Что же мне делать, Шамиль? – заплакал Соколов и подумал, что он слишком часто плачет в новой жизни. – Раз ты ангел, помоги мне!
– Я помогу! – обрадовался Насредеев. – Но и ты слушайся меня. Бог милосерден, и тебе дарован отпуск. Как после войны, помнишь?
– Это в Конь?! – ошарашенно спросил Соколов. – Ты с ума сошел, мало́й! Там три старухи остались и дома сгоревшие. Лучше сразу в ад!
– Увидишь, – загадочно улыбнулся татарин. – Садись на коня!
И снова Малютов лежал под Соколовым. В последний раз на земле видел он его жителей. Видел Прасковью, уже отложившую шитье, уже беспокойно поглядывавшую на дверь, серчавшую на мужа. Увидел Вострикова, обреченно тащившегося к его подъезду…
– Быстрее, азият!
И вот уже не земля под ними, а черный космос. Звезды и планеты мчатся мимо, как угорелые. Ни одну не разглядишь, лишь коротким жаром обдает от звезд и ледяным холодом от планет…
– Крепче держись, Максим!
Господи! Не обманул татарин! Не обманул воин, ангел-хранитель!
– Здравствуй, Красный Конь! – что есть мочи орет Соколов, увидев снова Землю, но только совсем голубую, совсем яркую, ярче, чем на космических фотоснимках. И самое яркое пятно на Земле – Россия, а на России – Красный Конь.
Обернулся татарин. Смеется, скалит свои белые зубы. Соколов быстро соскочил с жеребца. И – утонул в медовом луговом разнотравье, промокнув от утренней росы. Да, застоялись травы этим летом. Конец августа уже.
Насредеев разнуздал коня и направился к реке. Максим Максимыч понял, что в Красный Конь он пойдет пешком и один. Деревня была недалёко, но почему-то Соколов не мог понять, с какой стороны села они приземлились. Все вокруг было ему знакомо, и все как-то не так. И вдруг Соколов ахнул! Ну конечно, конечно! Все было так, как в конце войны, в августе сорок пятого, когда они с Василием «на трех ногах» возвращались в село. Вот по этому самому, поросшему высокой, в человеческий рост, травой полю возвращались.
– Шамиль, – осторожно спросил Максим Максимыч. – На какой срок дан отпуск?
– До ночи! – оскалился Насредеев. – День погуляй, попируй с земляками.
– День? – расстроился Соколов. Но спорить с Шамилем не стал. Пусть! Хоть денек, да его!
…Первым он встретил Василия Половинкина. Тот перебрасывал вилами в низкую сараюшку недопревший навоз. Дух шел острый, аммиачный, от какого городской человек может сознание потерять. У Соколова же, наоборот, прояснилась голова и радостно заколотилось сердце.
– Здравствуй, Василий!
Половинкин обернулся.
– Максим! Не может быть!
И тут Соколов заметил, что у Василия обе ноги целы. Он шел, распахнув корявые руки, шел не прихрамывая, не приволакивая протез.
– Помер наконец! – радостно кричал Василий Половинкин. – Отмаялся! На побывку?
– На побывку, – согласился Соколов и осторожно обнял друга. Он боялся, что Василий окажется бесплотным, бестелесным, как во сне. Видимостью одной, а не живым человеком. Но когда от объятий товарища захрустели косточки, сомнений не осталось – живой!
– Эх, Максимка! Надолго?
– На один день, – сказал Соколов и всхлипнул. – После войны и то больше отпуск давали.
– Ничего, – сказал Половинкин и бросил короткий взгляд на восходившее солнце. – Хоть денек, да твой. Что ж мы стоим? Пошли в село! Твои тебя совсем заждались! Максим Савельич как чувствовал… Вчера мне говорит: «Что-то с Максимкой неладно, Василий!»
С замирающим сердцем Соколов приближался к дому. Но как только увидел отца, да не старого – моложавого, каким встречал он вернувшегося с войны сына (сам не воевал, отравленный газами в германскую), отпустило сердце. Следом и мать вышла, тоже не старая, моложе отца – ни морщинки на лице.
– Здравствуй, сынок! Надолго к нам?
И снова – ножом по сердцу. Как скажешь, что на день всего отпустили?
– Слава Богу! – долдонят они, как и Половинкин. – Хоть денек, да твой.
Мать засуетилась, захлопотала.
– Пошли в дом! Голодный, сына? Я как чувствовала. Блинов напекла ржаных, твоих любимых. Помнишь мои блины?
Как забудешь? Ночами запах снился.
Однако отец ее остановил.
– Погоди с блинами. Пойду, соберу баб, мужиков. Столы на улице накроем, на всю деревню. Максимка вернулся, радость-то какая! Надо отметить по-человечески.
– Пойдем-ка, Максим, – потянул Соколова за рукав Половинкин. – Без нас тут разберутся.
И они пошли в Горячий лес к роднику, возле которого каменной громадой высилось изваяние коня. Об этом роднике Максим в той жизни слышал от стариков и, конечно, не раз пытался отыскать его с мальчишками, но – тщетно. Старики утверждали, что найти родник может только святой человек, блаженный или юродивый.
– Нашли? – радостно спросил Соколов.
– Не мы. Это на земле один святой человек, блаженный, родник разыскал. Только коньковским родник не нужен оказался, вот и вернул его Господь обратно.
– Жалко! – опечалился Соколов.
Он зачерпнул воды, умылся. И почувствовал: что-то происходит с его лицом. Раглаживаются морщины, наливаются соком губы, кровь ударяет в щеки. Зрение обострилось так, что стал он видеть каждый листочек, травиночку, и не просто видеть, а как-то любовно замечать, так что и понять было нельзя, как же он раньше без них жил.
– Ну, вот ты и помолодел! – засмеялся Половинкин. – Смотри, по девкам не побеги! Прасковья тебе потом зенки выцарапает!
– Прасковья? Где она, Прасковья? – снова загрустил Максим. – Когда я снова ее увижу?
– О том Господь знает.
– Вот ты говоришь: Господь, Господь! – с обидой сказал Соколов. – Вас-то Он хорошо устроил! А что мне, капитану советской милиции, на вашем свете делать? Не было у меня ни мысли, ни времени, чтобы в церковь сходить помолиться. И не умею я это. Скажи: в воскресенье трудиться грех?
– Грех, – согласился Василий Половинкин. – На земле грех.
– Во-от! А у меня в воскресенье самое горячее дежурство. Потому что пьянки – раз, поножовщина – два, в универмаге никого, кроме сторожа глухого, – три.
– Господь все видит.
– Он видит, да я не вижу! Мы все там не видим! Отсекли в нас это, вырезали, как аппендицит, кому с наркозом, кому – ржавым сапожным ножом! Что же, все мы, советские люди, получаемся полные уроды и недоумки и дружной толпой в ад отправимся?
Они помолчали.
– Не могу понять, Василий, – снова заговорил Соколов, – почему тебе такая поблажка вышла? Нет, ты не подумай, я не в обиде, я за тебя рад. Но все-таки – объясни! Может, за ногу твою тебя простили? Может, грешил ты на земле меньше, чем я?
– И нога ни при чем, и грешил я не меньше твоего, – возразил Половинкин. – Я ведь, Максим, когда в Город перебрался, то Василису свою подумывал бросить. Нашлась одна вдовушка, небогатая, с отдельной квартирой… Но спас Господь! А сюда я попал благодаря Василисе. Это вы на земле думаете, что она дурочка, сумасшедшая, а на самом деле ее Господь от соблазнов мира укрыл и великой молитвенницей за души наши поставил. Вот она меня первого у Бога и вымолила, голубушка моя ненаглядная!
– Муж через жену спасется, – вспомнил Соколов.
– А?
– Это я так. Еще скажи: как вы живете, что делаете? Крепко стоит колхоз? МТС восстановили? Школа работает?
Половинкин засмеялся.
– Нет здесь никакого колхоза, Максим. И МТС нет. А школа? Вот она… смотри вокруг! Тут тебе и класс, и доска, и учитель.
– Понял. Значит, никакой цивилизации? Каменный век? Ни электричества, ни телевидения?
– Золотой век! Золотой, Максим! Неужели ты еще не догадался, что в мужицкий рай попал, о котором каждый крестьянин втайне мечтает, кем бы он по жизни ни был, хоть генеральным секретарем КПСС? Но этот рай не навсегда. Однажды для каждого из нас наступит Ночь, и отправимся мы сквозь тьму и холод к Богу ответ держать. А пока работаем и молимся, молимся и работаем. Готовимся к ответу. Вот и вся школа.
Соколов слушал его молча. Потом сказал быстро:
– А Лизавета? Она… здесь?
Заплакал Половинкин. Потемнело его лицо.
– Нет нашей Лизоньки, – прошептал Василь. – И никто не знает, где она, даже Василиса не знает. Похитил кто-то Лизину душеньку, враг человеческий похитил.
– Ничего, – уверенно сказал Соколов. – Кажись, появился человек, который и вражине рога свернет, и Лизавету из плена выручит.
– Это кто? – удивился Половинкин.
– Хрен в пальто. Внук твой, ясно?
В уже подступающей темноте Максим короткой дорогой, напрямки, бежал к речке Красавке. Неужто подвел он Шамиля? Ох, влетит небесному воину от его начальства! Ночь опускалась быстро, как бывает в конце лета в этой лесостепной, но причудливо холмистой полосе России. Кажется, только-только полыхал закат – и уж не видать ничего вокруг. Лишь звезды горят сумасшедшие, как в планетарии.
Соколов думал, что татарин ждет его с нетерпением, но ошибся. Голый, оставив на берегу белые порты и рубаху, Шамиль верхом на коне купался в реке, являя вместе с жеребцом единое диковинное тело. Соколов не стал окликать татарина, сел на ствол прибрежной ветлы, росшей параллельно земле.
Ах, какой чудесный день! Благодарю Тебя, Господи! Ведь в самом деле – милость оказал! Теперь куда бы ни послали, вечно будут перед его глазами родные лица. Вечно будет плакать в душе гармонь Анастаса-пасечника, а на губах гореть вкус его меда.
– Вернулся? – спросил Шамиль, выходя из воды.
Соколов поднял на него глаза и обомлел. Перед ним стоял не Шамиль, но прекрасный отрок с красным конем. Освещенные последними, жарко алыми лучами августовского заката, они пламенели на фоне бледневшего неба и словно бросали вызов всему, что расстилалось вокруг и недавно казалось Соколову самым прекрасным на свете. Вдруг и речка с ее петлистыми, поросшими красноталом берегами и сладкой тинистой водой, и бесконечные медоносные поля, источавшие дурманящий запах даже ночью, и загоревшиеся теплые огни родной деревни – все показалось Соколову ничтожным перед этой торжественной и какой-то нездешней красотой.
– Ты кто? – спросил он.
– Я Небесный Воин, твой ангел-хранитель. Ты что же, не поверил мне?
– Теперь верю, – прошептал Максим.
– А это красный конь. На нем святой Георгий облетал Россию, и там, где ступала нога коня, пробивался святой родник, который ты нынче видел.
– Верю, – шептал Соколов.
– А это, – грозно продолжал отрок, перстом показывая на него, – твоя гордая маленькая душа, которая ныне же должна идти к Богу, хотя не знает ни единого слова, чтобы держать ответ перед Ним.
– Я готов, – выдавил из себя Соколов.
– Нет, капитан. Я мог бы объяснить, но слова мои покажутся тебе слишком простыми, знакомыми и ничего не значащими, как это было с тобой не раз.
– Не покажутся.
– Почему ты так уверен в себе, Максим? Ведь ты отправляешься в вечную ночь, не захватив с собой даже тонкой восковой свечки. Даже крошечного степного светлячка, Божьего насекомого, посланного людям для напоминания о ночи, ты не догадался взять с собой. Но и это не самое страшное. Ты был со своими родными и ни разу не спросил их: зачем они здесь? Бог наложил молчание на их уста, но почему ты не заметил умоляющего взгляда матери, которая безмолвно кричала тебе: «Спроси, Максим!» Ты не задумался, отчего был так печален твой отец?
– Потому что нам скоро расставаться.
– В общем, ты ничего не понял, Максим. Теперь прощай. Увидимся, нет ли, я не знаю.
Шамиль, как был голый, вскочил на коня. Они без разбега вознеслись, вспыхнули красным пламенем на фоне неба.
– Шамиль! – смертельно испугался Соколов. – Вернись, мне страшно! Не покидай меня одного в Ночи, ангел небесный, хранитель мой святой!
– Нельзя! – донесся слабеющий звук. – Здесь сам Бог за тобой смотрит!
И снова Соколов был один-одинешенек, как утром на площади. В третий раз после смерти огляделся он, но ничего не увидел, только тьму и звезды. И подобно звездам, но куда теплее, горели вдали огни Красного Коня. Но Соколов знал, что туда ему больше нельзя.
Пора идти в ночь.
Соколов встал и оправил рубашку. Жаль, не захватил с собой в парк кителя, понадеявшись на теплую ночку. А ночка-то вон как обернулась. Ну да чего там… Пора так пора…
Но что это, Боже!
За Красавкой, за полем, бугром выгнувшимся до горизонта, начинался восход. Солнце еще не показалось, но небо уже алело и разгоралось так же стремительно, как гасло несколько минут назад. И был этот восход так прекрасен! Соколов пожалел, что нет рядом Орлика и Шамиля, потому что втроем любоваться куда веселее.
Кто-то тронул его за плечо.
Сзади стоял Василий.
– Здесь не бывает ночей, – просто объяснил он. – Только солнце зайдет, тут же встает. Мы уже привыкли.
– Когда же вы спите? – спросил Соколов.
– Зачем душе спать? – кротко ответил Половинкин. – Душе это вредно.
– Что же мне теперь делать?
– Пошли домой, – сказал Половинкин. – Откладывается твоя ночь. На неопределенный срок откладывается.
– Зачем?
Половинкин укоризненно покачал головой.
– Ну не дурак ли ты упрямый после этого, Максим? Потому что тебя Бог любит! Жалеет! Время тебе опомниться дает!
Вот когда понял Соколов слова Шамиля.
– Пошли, что ли…
– Ты иди, Василек, – прошептал Максим. – Я немного посижу.
И, едва его друг скрылся, упал в мокрую от росы прибрежную траву, не сдерживая рвущийся крик:
– Прости меня, Господи! Благодарю Тебя за щедрость Твою! Спаси и сохрани, Господи! Помилуй меня грешного! Не покидай меня одного в ночи!
Потом встал и молвил тихо:
– Ангел Божий, хранитель мой святый, моли Бога о мне!
И прибавил, глядя в пламенеющее небо:
– Молись, Шамиль! Крепче молись за своего лейтенанта!
Потом повернулся и пошел к родителям. Навсегда. Потому что знал: как бы ни повернулась судьба, а только быть им навеки вместе.
В этот миг в городской клинической больнице от ножевого ранения в грудь, не приходя в сознание, скончался Максим Максимович Соколов…






