Текст книги "Русский роман, или Жизнь и приключения Джона Половинкина"
Автор книги: Павел Басинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
Глава одиннадцатая
Фазенда
Джону приходилось бывать в заброшенных кварталах Нью-Йорка. Он знал, что такое мерзость запустения. Он видел разрушавшиеся дома с выбитыми стеклами и заколоченными фанерой оконными проемами, грязными стенами, размалеванными кричащими граффити. Он видел жирных с лоснящейся шерстью крыс, переходивших из подвалов в канализационные люки так же спокойно и неторопливо, как пешеходы переходят дорогу на зеленый свет. Он видел кучи мусора. Но стоило сделать несколько десятков шагов, и он оказывался на чистой широкой улице, по которой мамаши катили коляски с откормленными детьми и выгуливали добродушных ньюфаундлендов. Эти контрасты Нью-Йорка даже завораживали его. Они были неизбежной частью безбрежной жизни великого города, который непостижимым образом справлялся сам с собой.
В Красном Коне Половинкин впервые увидел, как живая природа пожирает цивилизацию.
Чтобы выйти к первым рядам домов, пришлось продираться через заросли крапивы. Крапива была выше его ростом и напоминала тропические деревья. Первый ожог пришелся одновременно на лицо и руки. Джон ринулся сквозь заросли, надеясь выбраться из них как можно скорее, но споткнулся обо что-то железное, с рваными острыми краями, распорол джинсы и почувствовал, как по ноге заструилась горячая кровь. Он выругался по-американски очень громко и дальнейший путь проделывал осторожнее. Препятствия были на каждом шагу: полуистлевшие скаты от машин, остатки грубой деревянной мебели, мотки стальной проволоки, словно специально подброшенной для того, чтобы случайный человек натыкался на ее острые и ржавые вздернутые концы.
Наконец крапива закончилась. Джон освобожденно рванулся и ухнул по колено в придорожную канаву, как ртутью, наполненную жидкой грязью.
– Черт!
Выбравшись на дорогу, он оглядел себя. За несколько минут он превратился в жалкого оборванца. К тому же рана на ноге наверняка была заражена. Джон достал из спортивной сумки походную аптечку и фляжку с виски, которые вез из Америки для непредвиденных случаев, наскоро обработал рану и обмотал ее бинтом. Затем огляделся.
Пейзаж был самый омерзительный. За разбитой тракторами дорогой возвышались заросли крапивы и лопуха, в которых утопали скособоченные штакетники и полуразрушенные дома с выбитыми окнами и дырявыми кровлями. Вместо крыш чернели обглоданные ребра стропил. Ветер завывал в настежь раскрытых дверях. Впрочем, пройдя по улице, Джон обнаружил несколько неплохо сохранившихся домов с обкошенной вокруг них травой. Они жутковато блестели целыми стеклами в лучах заходящего солнца и совсем не располагали к тому, чтобы подойти и постучаться на ночлег. Почему-то было ясно, что ни одной живой души в этих домах нет. Они просто законсервированы, а крапива обкошена для того, чтобы нежданный гость не отважился бы попользоваться домом, решив, что он ничейный.
Деревня была мертва. Природа набросилась на нее с жадностью трупоеда. Сначала пожрала самые нежные и сладкие кусочки – тонкие жердины штакетников, источенные древесным жуком. Потом не побрезговала пищей погрубее – глиняной штукатуркой стен из красного кирпича, кривыми оконными рамами, продавленными дверными косяками. И наконец эта обжора приступила к самой невкусной трапезе – к кирпичным стенам.
«И это – Россия?!» – тоскливо думал Джон, бредя по центральной улице. Тот самый волшебный рай, о котором с ностальгией вспоминали русские эмигранты? Нет, эта страна не имеет права на жизнь!
– Что-то потерял, мало́й? – услышал он сиплый мужской голос.
Посреди дороги, в колее, раскорячив короткие ноги в кирзовых сапогах, стоял низкорослый мужичок в рваной телогрейке. На его землистом, сильно обветренном лице поразительно светились красивые голубые глаза.
– Фазенду подыскиваешь?
Джон промолчал.
– Правильно! – по-своему расценил его молчание незнакомец. – Без фазенды ныне не проживешь. Слыхал, что в Москве творится?
– Какая фазенда? – не понял Джон.
– Бабы наши совсем умом тронулись от бразильских фильмов. Бросают коров недоенных, мужиков некормленых и бегут к телевизору. Ах, моя Мануэла! О, мой Родригес! Так что избы мы называем фазендами.
Большие глаза незнакомца приветливо глядели на чужака, рот был растянут в добродушной улыбке, но на всем лице лежала печать каждодневной усталости трудового человека, у которого уже нет сил на злость и подозрительность. Он рад любой встрече, потому что она вносит в его жизнь хоть какое-то разнообразие.
– Ну что, показывать фазенду?
Половинкин кивнул.
Мужик суетливо засмеялся, и Половинкин увидел, что половина его зубов – железные.
– Считай, тебе крупно повезло! Есть одна фазендочка непроданная. С тебя – бутылка шнапса.
– Какого еще шнапса? – опять не понял его Джон.
– О спирте «Рояль» слыхал? Говорят, евреи придумали, чтоб русский народ извести. Но забористый, падла! Вчера ящик в сельпо завезли. Народ его, понятное дело, мигом растащил. Но один бутылёк продавщица для меня припрятала! Только денег у меня нету. Совсем нету. Не плотют нам ни хрена!
Он сообщил это радостным голосом, как будто отсутствие денег было для него приятным жизненным фактом.
– Ну, пошли смотреть фазенду!
По дороге они познакомились. Джон почему-то соврал и назвался Иваном, журналистом из Москвы. Мужика звали Геннадий Воробьев, по-свойски – Воробей. Именно так он и просил себя называть. За короткий путь Воробей успел рассказать свою биографию. Родился в этой деревне, служил на флоте, вернулся в ту же деревню, потом отдавал долг родине в солнечном Магадане, теперь работает пастухом, потому что на другую работу его принимать отказываются. Хотел бежать в Город, но не вынес тамошней суеты и грязного воздуха. Кроме того, есть у него на местном кладбище одна могилка, кроме родительской. Это его последний должок.
Он часто произносил слово должок, и лицо его болезненно искажалось.
– Как ваше полное имя? – спросил Джон.
– Геннадий Тимофеевич я, – удивленно зыркнув на него, ответил Воробей.
– Можно я буду вас так называть?
Воробьев расцвел лицом.
– Правильно, мало́й! Нельзя отцов забывать. Тебя самого-то – как по батюшке?
– Иван… Иванович.
– Ну, нет! – засмеялся Геннадий. – Иванычем я тебя звать не стану! Иваныч – это наш печник. Я тебя буду звать просто Ваня. И хочу я тебе, просто Ваня, задать один вопрос. Только честно, ты в Бога веришь?
– Да, – твердо сказал Джон.
– Журналист, и в Бога веришь?
– А вы сами верите?
Воробей серьезно посмотрел на него.
– Я не верю, я знаю, – коротко ответил он. – Если бы не знал, ни за что бы не поверил.
Они уже стояли возле низкой, без цоколя, кирпичной избушки.
– Это и есть ваша фазенда?
Воробей смутился.
– Не глянулась? – опустив глаза, спросил он. – Это не моя фазенда. Свою я продал. Живу в общежитии для молодых специалистов. Это изба Василисы Егоровны Половинкиной. Она мне наказала ее дачникам сдавать либо продать. Так не нравится, что ль?
– Как вы сказали?!
– Ну, сдать… продать…
– Как вы назвали ту женщину?!
– Василиса Егоровна Половинкина. Она тут невдалеке, с дураками живет. Ее туда после смерти дочери определили. А я как вернулся из тюрьмы, ее забрал. Ходил за ней. А теперь как за ней ходить? То я с коровами, то пьяный, то враз и пьяный и с коровами. Пришлось ее назад к дуракам вернуть. Там хорошо. Кормят – дай бог каждому. Что это с тобой, Ваня?
Потрясенный до глубины души Джон едва дышал. Воробей с силой толкнул дверь. Дверь была не заперта и, скрипя, отворилась. Они вместе вошли в прохладный полумрак прихожей.
– Не залезали воры! – удовлетворенно заметил Воробей. – Вот какая фазенда – особенная! Все дома грабят, а ее не трогают. Боятся! Раз один сунулся, так его потом по посадкам целый день ловили. Бегает, как обезьяна, и чего-то орет с перепугу. Дом не простой, заговоренный. Он своего хозяина ждет.
– Сколько? – высохшим от волнения ртом спросил Джон.
– Чего сколько? – удивился Воробей.
– Сколько вы хотите за дом?
На лице Воробья появилось алчное выражение.
– Триста, – опустив глаза, сказал он.
– Триста? – удивился Джон.
– Меньше запросить не могу, – еще ниже опустив взгляд, ответил Воробей. – Если бы мой был…
– Но это же очень мало! – воскликнул Джон.
Воробей недоверчиво посмотрел на него. Он заломил за дом двойную цену, желая выгадать за посредничество, и теперь ему было и совестно, и не мог он понять, смеется над ним парень, издевается или в самом деле такой простак.
– Так покупаешь? – злым голосом спросил он.
– Покупаю, – сказал Половинкин.
И снова Воробей изменился в лице.
– Значит, триста! – горячечно забормотал он. – И бутылка шнапса, не забудь! Значит, деньги после оформления, а шнапс – сейчас!
Он виновато улыбнулся.
– Помираю я, Ваня, – признался он. – Трубы горят. Целый день опохмелиться не могу. Не о доме я, Ваня, сейчас думаю и не о тетке Василисе. Я об одной бутылке проклятой думаю. Ты прости…
– Вам нужно серьезно лечиться.
– Точно! Сейчас в сельпо сгоняем и подлечимся. А бумаги на дом и деньги – это завтра, утром. Переночуешь у меня.
– Нет, – твердо сказал Джон, с удивлением замечая, как легко он становится хозяином положения. – Ночевать я буду здесь. Никаких бумаг не нужно. Вот вам триста долларов.
Воробей со странным выражением смотрел на три стодолларовые купюры.
– Это зачем? Ты меня не понял, Ванька! Я про рубли тебе говорил! Про рубли, а не доллары!
– Вы сумасшедший? – спросил Джон.
Воробей хлопнул себя ладонью по лбу.
– Понял! У тебя наших денег нету. Ну вы, москвичи, и народ! Скоро совсем без рублей жить будете. Триста долларов, это сколько же на наши будет? Ничего, в сельпо знают. У нашей продавщицы этой зелени – полный комод. Быстро, значит, меняем, берем шнапс, обмываем твою фазенду.
– Я не пойду! – отрезал Джон.
– Обидеть хочешь? – спросил Воробей без прежнего дружелюбия. – Слышь-ка, мало́й… А ты, часом, не яурей?
На лице Воробья боролись противоречивые чувства. Ему и страстно выпить хотелось, и понимал он, что если этот сытый молодчик не скажет ему что-то, не объяснится по-человечески, а будет вот так холодно смотреть, то деньги нельзя брать, нельзя унижаться!
Джон понял и пожалел его.
– Я не еврей, – спокойно объяснил он, – я русский, но приехал сюда из Америки. Этот дом нужен мне для моего бизнеса. Что касается шнапса… Я не пью.
– Печенка болит? – радостно подхватил Воробей и снова засуетился. – Ну, ты иди, домик осмотри! А я мигом в сельпо и назад. Покажу тебе местные достопримечательности. Тут такое! Даже святой родник есть! Красный Конь – это такое место! Повезло тебе, мало́й! Хотя триста долларов многовато. Давай – сто?
– Триста, – снова отрезал Джон. Воробей стал ему неприятен. От его непрерывной болтовни кружилась голова. Джон с тревогой подумал, что сейчас упадет в обморок и Воробей, чего доброго, решит, что он припадочный, и тоже отвезет его к «дуракам». Но Воробей уже мчался куда-то по дороге.
Джон вошел в горницу и остолбенел. Он подумал, что сходит ума. Это был его дом! Он когда-то жил здесь! Вот с этой лавочки возле печи он прыгал с хохотом еще маленьким мальчиком. Или девочкой? Он ощутил холодную упругость некрашеного пола, и вдруг чья-то большая теплая ладонь шлепнула его по голой попе. Ему показалось, что он стоит посреди избы голый и ежится от холода. Он подошел к печке, взглянул на плиту с двумя неровно прикрытыми кругами посередине. Страшная боль вдруг обожгла его ухо. Он схватился за ухо рукой, запрыгал на одной ноге, еле-еле сдерживаясь, чтобы не завопить во весь голос. Жгучие слезы потекли по щекам. Он схватил лежавшую на лавке кочергу и прижал к пылающему уху. Прохладное железо слегка умерило боль. И тогда он вспомнил, что с ним тогда произошло. Громко гудела печь, выводя волшебные рулады, и он, маленький дурачок (или дурочка?), прислонился к плитке ухом, чтобы лучше слышать эту музыку. И тогда она, коварная печь, ударила как электрическим током. Потом, когда ухо зажило, он подкрался к печи и бил ее ногой, пинал, пинал, пока от нее не отвалился кусок штукатурки и не стукнул его больно по голове, запершил, засыпал глаза, которые потом кто-то промывал водой из алюминиевого таза, стоявшего на печи.
Воспоминания, одно ярче другого, накатывали с такой стремительностью, что Джон не в состоянии был их осмыслить. Он еще не был во второй комнате, отделенной от горницы цветной линялой занавеской, но уже в точности знал, что в ней находится. Там высокая железная кровать. Она ужасно скрипела, когда отец, охая и вздыхая, взгромождался на нее вечером и спускался по утрам. Он слышал глухое бормотание матери, свистящим шепотом читавшей молитву:
– Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения наша, вольная и невольная, яже в слове и в деле, яже в ведении и не в ведении, яже во дни и в нощи, яже во уме и в помышлении: вся нам прости, яко Благ и Человеколюбец!
И вдруг – голос:
– Тише ты, богомолка. Дитё напугаешь.
Джон чувствовал: с ним происходит что-то непостижимое. Не понимая, зачем он это делает, он схватился рукой за стриженый затылок и с удивлением не нашел своей длинной девчоночьей косы, хотя ощущал ее. Он внимательно осмотрел себя от груди до ступней. Нет, ничего не изменилось. Не изменилось внешне – но внутренне он чувствовал себя не двадцатилетним парнем, а маленькой девочкой. За печкой, в углу, над ржавым рукомойником он заметил мутный осколок зеркала. С нараставшей тревогой, но в то же время не в силах противиться посторонней воле, он подошел и внимательно всмотрелся в свое лицо. Лицо было прежним, только очень бледным, как будто из тела Джона выпустили всю кровь. Но вот в глазах своих он заметил что-то странное, что-то чужое и родное одновременно. Он не знал, как это определить, но глазами его смотрел на него чужой родной человек. И Джон готов был уже совершить последнюю глупость и поздороваться с ним, как послышался сердитый отрезвляющий крик Вирского:
– Это кровь твоя говорит! Бойся крови своей, брат!
Глава двенадцатая
Идиоты
По разбитой с каким-то изуверским искусством проселочной дороге они подъехали к воротам. За невысоким дощатым забором виднелся освещаемый лампой, подвешенной на покосившемся деревянном столбе, желтый кирпичный двухэтажный дом с позеленевшей от плесени крышей. Пронзительный визг гармошки и громкое пение доносились из-под навеса, отдельно устроенного напротив фасада. Там горела своя, более яркая, лампочка. Пел, а точнее, пронзительно выкрикивал срамные частушки знакомый Джону голос.
Эх, теща моя!
Теща ласковая!
Ухватила за пупок
И потаскивает!
Под навесом дружно загоготали.
Не слезая с коня, Воробей свесился, как цирковой наездник, и крепко застучал кулаком в ворота.
– Отворяйте, шизофреники, олигофрены! Крокодил Гена в гости пожаловал. Жратву привез. И еще кой-чего.
Голоса за забором смолкли. Ворота со скрипом отворились. За ними, к изумлению Джона, стоял его недавний попутчик Николай Васильевич Ознобишин.
– Добрый вечер, Джон! – радостно приветствовал он Половинкина, неодобрительно косясь на Воробьева. – И ты, Геннадий Тимофеевич, здравствуй.
– Николаю Васильичу пионерский салют! – весело прокричал Воробей.
– Крокодил Гена приехал! – зашумели под навесом возбужденные голоса. – Самогоноцки нам привез! Сальца нам привез! Пить будем, гулять будем!
Ознобишин еще раз неодобрительно покосился на сетку, которую Воробей отвязывал от седла.
– Что ж ты, Геннадий Тимофеевич? Опять за свое? Ты же знаешь, им пить нельзя! Это запрещено!
– Минздрав предупреждает, – Воробей поднял палец, как перст указующий, – что ежели человек хочет выпить, он должо́н выпить! А дураки тоже люди!
– Все-таки ты невозможный человек, – вздохнул Ознобишин, печально отступая. – Откуда хоть самогонка?
– От Михалыча, само собой. Натуральная!
– Точно от Михалыча? Не паточная дурь?
– Обижаешь, начальник! Я же не убийца.
Оставив Ознобишина с Джоном, Воробей потащился под навес и направился к опрятно одетой старухе, одиноко сидевшей в дальнем, самом темном конце стола.
– Здравствуйте, тетя Василиса.
– Здравствуй, Геночка!
Воробей пристально всмотрелся в лицо старухи, словно надеялся отыскать там какие-то долгожданные изменения. Та взирала на него равнодушно и отрешенно, как если бы перед ней был не живой человек, а неодушевленный предмет, к которому она давно привыкла. Видимо, не найдя в лице того, что искал, Воробей загрустил и достал из кармана оранжевый пластиковый гребешок с маленьким круглым зеркальцем.
– Вот… Как вы просили…
Старуха сразу оживилась.
– Спасибо, Геночка! Спасибо, миленький! У меня ведь тут всё тащут. Вчера вот копеечку украли.
Старуха поднесла зеркало к лицу и принялась кокетливо расчесывать седые космы. Половинкин невольно отметил, что, несмотря на возраст, она была еще хороша собой. И прихорашивалась она бойко, по-молодому, даже с вызовом, поворачивая голову так и эдак, высоко задирая подбородок, отчего кожа на ее шее и щеках натягивалась, делая лицо еще моложе.
Медленно, словно боясь ее спугнуть, Воробей отошел и вперил недобрый взгляд в сидевших за общим столом дурачков.
– Если кто-нибудь… Хоть вещь… Хоть копеечку… Задавлю вот этими руками!
Сумасшедшие испуганно молчали.
Неожиданно Воробей улыбнулся. Металлические зубы хищно сверкнули в свете лампы.
– Ладно, шизофреники, проехали! – весело сказал он. – Все одно не перестанете воровать.
Со стуком, одну за одной, он выставил на стол бутылки с самогоном и развернул сверток, из которого выпал увесистый шмат сала, несколько вареных яиц и пучок какой-то зелени. При виде этого гастрономического богатства дураки счастливо загудели.
– Цесноцок, цесноцок! – гомонили они, особенно оценив помятые листья черемши, в изобилии росшей по всей округе. – Сальце! Яицки!
– И самогонцык… – передразнил их Воробей.
Наблюдавший это Ознобишин махнул рукой.
– А-а! Пропади оно все пропадом! Если от Михалыча, я тоже выпью за общий праздник! А вы, Джон?
– Как вы здесь оказались? – спросил Половинкин.
– В этих местах все дороги ведут в Красавку. В этот, так сказать, дом скорби, а на самом деле – веселия и пития, – напыщенно отвечал Ознобишин. – Вы можете смеяться надо мной и считать меня самого круглым идиотом, но вам, человеку заграничному, этого не понять. Я мчался сюда потому, что вы единственный иностранец, который появился в наших палестинах в обозрении всей моей прошлой и будущей жизни. Ну вот, сказал очевидную глупость. Смущаюсь, тушуюсь, не скрываю…
– Простите, – сказал Джон, чувствуя одновременно и неловкость перед этим человеком, и нарастающее раздражение против него.
– За что мне прощать вас, голубчик? Скорее, это мне надо извиняться. Вы человек нормальный. А мы тут все ненормальные. Они-то – по понятной причине. Воробей – потому что совершил в своей жизни поступок, который до сих пор не вмещается в его сознании. Он говорил вам, что двадцать лет назад зверски, с садистской изощренностью задушил свою возлюбленную? Что же касается меня… Моя ненормальность в том, что я всю жизнь чувствую себя неродным среди людей, которых по-настоящему всем сердцем люблю.
– Я где-то читал, – заметил Половинкин, – что это проблема всей русской интеллигенции.
– Да-да, – рассеянно согласился учитель. – Читывали и мы сборник «Вехи», господина Бердяева… Только, видите ли… Мое отличие от остальных интеллигентов в том, что они решают этот вопрос, сидя в Москве, и наведываются в деревню в качестве дачников. А меня он мучает ежедневно, ежеминутно! Ах, Джон! Ведь я мог остаться в Москве! Я с отличием окончил Московский университет. Меня любила очаровательная девушка и ждала от меня предложения руки и сердца. Руку я предложить ей мог. Но сердце подсказывало, что я обязан вернуться сюда и отдать этим людям то, что задолжал. А что я задолжал? Вы читали «Исторические письма» Петра Лаврова? Там говорится, что мы, интеллигенты, суть командированные от народа в городскую культуру. И наша задача все сделать для блага народа. Кажется, все так просто…
О, я учился на совесть! Я дневал и ночевал в Ленинской библиотеке. Я изучил историю своего края так, как ее не знает никто. И я думал: вернусь и расскажу этим людям о них самих, об их предках, земле… Спасу от пьянства культурной работой… Господи, чего я только не думал…
Половинкин не заметил, как они оказались за столом в некотором отдалении от пирующих. В руке учителя был стакан, наполовину заполненный самогонкой. В руке Джона был такой же.
– Выпьем, американец! – развязно предложил учитель. – Выпьем за Россию! И пусть она летит… ко всем чертям вместе с ее философами и идиотами!
Не дожидаясь ответа, Ознобишин жадно проглотил самогон, сморщился и, свирепо вращая побелевшими глазами, стал сочно жевать лист черемши.
«Наверное, он много пьет», – подумал Джон.
– Ошибаетесь, – угадал его мысль учитель. – Физиологически я не выношу выпивку. Но пить в России необходимо, как в Африке. В Африке это нужно, чтобы убивать в себе какие-то бактерии. С ними не может справиться организм белого человека. А в России спирт помогает мыслящим людям не сходить с ума.
– Если позволите, я продолжу свою повесть, – предложил учитель. – Не скажу, что на свете нет ее печальнее, но глупее – точно. В Москве я заразился возвышенной идеей создать в отдельно взятом колхозе идеальный миропорядок. Суть моей идеи состояла в том, чтобы вернуть в народ мистическое чувство земли. Власть земли! Я и теперь убежден, что никакое рациональное ведение хозяйства в России невозможно, пока не пронизано поэтическим воззрением крестьянина на землю, на свой труд. Крестьянская работа, даже механизированная, очень тяжела. И если нет ей высшего оправдания, то нет и смысла в труде крестьянина.
Итак, я приехал в Красный Конь и получил место директора школы. И тогда я собрал не учеников, а их родителей. Я рассказал им, как мог, о своей идее. Они слушали меня внимательно и ни разу не перебили. Потом покивали головами, встали и разошлись. Ни одного вопроса! Я был раздавлен. Я не спал ночами, я путался на уроках… Я начал понемногу пить. Наконец – я понял, Джон! Все, что я говорил, было, может быть, и прекрасно, но беспредметно. А деревенский народ к человеку, абстрактно мыслящему, относится с уважением, но подозрительно. Он не понимает, что у того на уме. И я вспомнил о Красном Коне.
Лицо учителя загорелось вдохновенным огнем.
– Есть одна красивая легенда. Однажды святой Егорий летел на своем крылатом коне над Русью. И там, где конь ступал на землю, пробивался родник. Рядом с родником основывали село. Называли эти села Конь, Красный Конь, Малый Конь… Этих Коней по Великой, Малой и Белой России рассыпано великое множество. И все они, заметьте, находятся на одинаковом расстоянии друг от друга. На расстоянии одного прыжка коня. Это можно проверить по старым картам. Места эти почитались святыми, и вода в источниках – тоже.
В детстве я слышал о нашем источнике, спрятанном в Горячем лесу. Будто бы он был когда-то, но потом его завалило камнями, затянуло глиной. И перестала вода из него поступать в речку Красавку. Вот, подумал я. Вот дело, которое мы сделаем с земляками сообща! И я отыскал родник!
О, это было настоящее чудо, Джон! Я нашел не просто родник. Над ним – хотите верьте, хотите нет – возвышалось огромное изваяние каменного коня. Оно было природного происхождения, но сложилось в безупречную скульптурную форму. При восходе и заходе солнца этот конь окрашивался в красный цвет. И тогда он становился изумительно, фантастически красив!
Я показал это чудо односельчанам. Они были ошеломлены не меньше моего. Но главное – они поверили мне! Все, что я говорил прежде, прояснилось в свете этого божественного образа. Мы начали нашу работу.
Работа заключалась в том, чтобы очистить родник и отвести от него воду в деревню. С каким энтузиазмом мы работали! Даже отъявленные пьяницы и бездельники включились в общий труд. А сколько радости было ребятишкам! Мы не знали, как от них отделаться. Разумеется, они больше мешали, чем помогали, но никто не смел на них крикнуть или дать подзатыльник. Это были счастливейшие дни моей жизни! Я стал местным национальным героем. Впереди забрезжило воплощение моей мечты. Ведь я был уверен, что как только первые струи родника хлынут в Красавку, жизнь в деревне изменится и наладится к лучшему. И люди станут другие, и всё уже будет совсем по-другому. Так я думал…
– Этого не произошло?
– Новый председатель колхоза послушался указаний сверху и постановил перенести деревню на новое место, ближе к Крестам. Там асфальтовая дорога, а здесь, сами видите, бездорожье. Провести асфальт сюда посчитали невыгодным. Невыгодным! О, мерзавцы! Преступники! Выгоднее сорвать людей с родных мест, оторвать от корней, от погоста, где лежат предки, перевезти, как стадо овец, на новое пастбище! Но самое страшное, Джон: все согласились! Поплакали, но согласились. Еще бы! Ведь им обещали новые кирпичные дома, с газом и теплыми туалетами, да вдобавок старые дома оставляли за ними. Первое время многие ходили сюда, как на дачи. Распахивали огороды. Но потом…
Учитель пьяно зарыдал.
– Потом кто-то случайно спалил свой старый дом. И это оказалось выгодно: страховка! Говорят, первые, кто сжигал свои дома, плакали, глядя на ночное зарево. Но рядом уже стоял знакомый милиционер, чтобы зафиксировать случайный пожар. Следующим было гораздо легче. Великая сила – общее дело, круговая порука!
– А как же родник? – спросил Джон, тронутый рассказом Ознобишина гораздо сильнее, чем ожидал.
– Родник? В прошлом году я повел ребятишек в лес. И не нашел родника! Это место исчезло, Джон! Оно растворилось в пространстве вместе с Красным Конем!
Учитель замолчал, склонившись над стаканом. Рядом раздался противный смешок. Половинкин поднял голову и увидел красное лицо Воробья, искаженное гримасой сарказма.
– Что, Ванька? Рассказал тебе учитель местную байку о Красном Коне? Это у него болезнь такая душевная. Слышь, Васильич? Тебе не в школе учить, а здесь с дураками жить. Не зря тебя все время сюда тянет.
– Не зря… – покорно согласился Ознобишин.
– Вы… не смеете! – закричал Джон, вскакивая с места и бросаясь на Воробья с кулаками. – Вы… русские… вы все злые! Вы самих себя ненавидите! Вы проклятый Богом народ! Как евреи! Только евреи себя любят, жалеют, друг другу помогают. А вы… а вы… Сволочи…
– А-а… Понятно… – оскалясь, произнес Воробей. – А ты, значит, не русский? Ты, значит, интеллигент, а мы, значит, свиньи?
Половинкин молчал.
– А ты знаешь, что я, – с пьяным хвастовством продолжал Воробей, – живого человека убил! Задушил вот этими самыми руками. Душу невинную загубил. Любовь свою, зазнобушку ненаглядную!
– Ты бы, Тимофеич, спать шел, – тревожно глядя на Воробья, вмешался учитель. – Не надо человеку твою историю. Она еще хуже, чем моя.
– Пусть! – горделиво тряхнул головой Воробей. – Пусть знает, с каким он народом тут дачничать собрался.
Половинкин молчал.
– Гена! – закричала с другого конца стола старуха Василиса. – Ты про Лизку, что ль, брешешь? Что с ней? Ни слуху ни духу! Бросила меня, змеюка подколодная! Вот появится на селе, я ее за волосья-то оттаскаю!
– Все на-армальна-а, тетя Василиса! – Воробей пьяно-приветливо помахал рукой. – Был я вчера у твоей Лизы…
– Да ну? – оживилась старуха.
– Гребешок этот она прислала.
– Она? – Василиса с важностью посмотрела на притихших дурачков. – Что? Не верили мне? Дочка моя хорошая! Она в городе живет. И правильно! Чего ей с вами, дураками, делать? У моей Лизоньки чистая жизнь!
– Джон! – воскликнул учитель.
Половинкин лежал на земле в обмороке.
Его отходили холодной водой. Воробей, не слушая протестов Ознобишина, влил в него полстакана самогона. Джон мгновенно опьянел, и все вокруг стали ему вдруг ужасно симпатичны.
Кто-то принес проигрыватель с единственной пластинкой, и он, потрескивая, как патефон, выдал мелодию с прекрасными словами:
Я пригласить хочу на танец
Вас, и только вас,
И не случайно этот танец
Вальс…
Дурачки разбрелись парами, он и она, он и он, она и она – и, топая и подпрыгивая, пустились в медленный танец. Василиса изысканно пригласила Джона и закружила его по-молодому, с неожиданной для старухи физической силой. Джон смеялся как сумасшедший и подпевал вместе со всеми.
Вихрем закружит белый танец,
Ох и услужит этот танец,
Если подружит этот танец
Нас…
Пластинку крутили несчетное число раз, а потом уговорили Ознобишина сыграть на баяне. Учитель растянул меха и запел высоким голосом:
Прощайте, скалистые горы!
На подвиг отчизна зовет!
Мы вышли в открытое море,
В суровый и дальний поход!
– А волны и стонут, и плачут… – ревели идиоты.
И Джон не выдержал. Он упал на землю, рыдая от тоски и счастья, чувствуя, как в висках его бешено стучит кровь, и заорал:
– Я – дома!