Текст книги "Русский роман, или Жизнь и приключения Джона Половинкина"
Автор книги: Павел Басинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
Глава пятнадцатая
Убить Отца!
– Послушайте, святой отец!
– Нет, это вы послушайте меня, Сидор Пафнутьевич! Во-первых, я вас просил не называть меня святым отцом. Какой я святой, помилуйте! Во-вторых, то, что вы говорите о церкви, – это ложь и оскорбление верующих!
– А то, что вы говорите о еретиках, не оскорбление верующих? А эти ваши милейшие церковные картиночки с «жидами, идущими во ад», не оскорбляют чувства евреев? Это во-первых. Во-вторых, я тоже просил вас не называть меня Сидором Пафнутьичем!
– Но почему?!
– Потому что если бы у вас было хоть немного такта, святой отец… или как вас там?
– Петр Иванович.
– Так вот, если бы вы были деликатным человеком, Петр Иванович, то догадались бы, что мне это имя неприятно.
– Ничего не понимаю, – священник развел руками.
– Увы, отцов не выбирают. Но свое литературное имя я сделал себе сам. Все порядочные люди называют меня Сидом Дорофеевым.
– Простите, Бога ради. Все-таки я никак в толк не возьму, чем вам не угодил ваш батюшка? Сидор – хорошее русское имя. А уж Пафнутий!.. Церковь знает четырех святых Пафнутиев, из коих двое русских. И еще замечательный Пафнутий – соловецкий инок, один из авторов Четьих миней.
– Плевать мне на ваш святой заповедник.
– Вот вы опять оскверняете человеческую речь. А ведь это большой грех. Если бы вы махали кулаками или даже, сохрани Господи, ножом каким-нибудь, и то было бы не так вредно. Ну нанесли бы нам телесные повреждения. А мы бы помазали синяки мазью, раны – йодом. Но сквернословие в самую душу человека проникает. И остается в ней, быть может, навсегда.
Этот спор на кухне квартиры Барского продолжался уже два часа. Спорили приехавший из Малютова священник, кругленький, с красным личиком и глубокими залысинами, покрытыми крупными бисеринками пота, и вольный художник по прозвищу Сид, высокий, поджарый, с пергаментным лицом и маловыразительными глазками, которые не меняли выражения даже в самые жаркие моменты спора.
Джон не мог понять, зачем он слушает это. Смысл спора почти не доходил до него, но азарт спорщиков странно увлекал.
– Плевать! – повторил Сид.
Он налил себе коньяку и быстро опрокинул в щербатый рот. Священник следил за ним улыбаясь.
– Вот, хорошо. Продезинфицируйте язычок!
– Брейк! – Вошедший в кухню Барский шутливо замахал руками. – Полноте ругаться! Мне странно слышать это после Америки. Там тебе сначала улыбнутся, а потом скажут какую-нибудь гадость. В России все наоборот. Сначала наговорят друг другу гадостей, а потом обнимаются. Я еще не познакомил вас с Джоном. Знакомлю. Петр Иванович Чикомасов, в прошлом комсомольский вождь, а нынче протоиерей. Сид Дорофеев – мой бывший ученик.
– Почему это бывший? – возразил Сид.
– Потому что ваша последняя книжка под названием «Цветы козла» выводит вас из круга моих учеников. Я не ханжа. Но повенчать «Цветочки» Франциска Ассизского, самого светлого христианского писателя, с… козлом! Я, конечно, плохой христианин, но и мне от этого тошно! Я не учил вас писать гадостей. Я говорил, что искусство – область горнего холода. Но в ледниках, дорогой Сид, не водятся мокрицы. В горах не воняет. А ваша книга воняет ужасно!
– Разве Достоевский не погружает нас в пучину зла?
– Он погружает нас в пучину зла.
– Но вы сами говорили, что русская литература слишком нянчилась с человеком и не показала его истинной животной природы. Все эти Ленские, Мышкины, провинциальные барышни, отдающиеся революционным болгарам… И наконец, мифический мужик Марей, у которого Бог за плечами сидит. Потом эта литература обласкала террористов и закончила обожествлением двух палачей, Ленина и Сталина, попутно воспевая, как барышень насилуют матросы, Ленских гноят в лагерях, а Мареев истребляют как класс. Это самая подлая и лживая литература в мире! Вместо того чтобы честно сказать: человек это животное, это козел вонючий, – она два века лгала, лгала и лгала!
– И что из этого следует? – иронически спросил Барский.
– А то, что в конце концов появились мы! Мы говорим: неважно, кто там прав: Ленин, Сталин или Бухарин. Важно признать, что человек – это козел. Надо смириться с нашей животной природой. И тогда мы научимся жить культурно, как весь цивилизованный мир. Моя книга – осиновый кол в хребет русской литературы!
– Это не только не правда, – резко вмешался Чикомасов, – но и противоречит элементарной логике.
На его сочных, как спелые помидоры, щечках играли ямочки.
– Если вы называете людей козлами, следовательно, себя козлом уже не считаете, – продолжал он. – Не может один козел сказать другому: «Ты – козел». У козлов нет представления о своем козлизме. В ваших речах я чувствую моральный пафос, хотя и извращенный. Но откуда он? Наверное, не от козла.
– Все это поповская казуистика, – огрызнулся Дорофеев. – Натренировались в ваших семинариях да академиях.
– А что вы думаете об этом, Джон? – спросил Барский, щедро наливая себе в кофе коньяк.
– Я думаю, – ответил Половинкин, – что господин Дорофеев не прав в отношении человека. Но прав в том, что касается России. Несчастье этой страны, что она обожествила Отца. Я говорю не о Боге. Я говорю о комплексе Отца, которым она больна.
– Правильно! – закричал Сидор. – Еще Фрейд писал…
– Фрейд тут ни при чем, – грубо оборвал его Половинкин. Было видно, что он жаждет быстрее высказаться. – Русский комплекс Отца сложно описать, но он пронизывает весь хребет нации. В сущности, он и есть ее хребет.
– Что же тут плохого? – Чикомасов недовольно пожал плечами. – Да, мы культура патриархальная.
– Однажды в Кингтауне рядом с Вашингтоном, – продолжал Половинкин, – я наблюдал, как молилась девочка-мулатка, католичка. Она была в церкви одна и не заметила, как я вошел. Она грациозно сползла со скамьи на колени и горячо молилась Деве Марии. По лицу текли слезы, она захлебывалась от детского горя или… счастья. Я уверен, она просила что-то очень наивное, даже смешное… Скажем, чтобы в нее влюбился какой-то мальчик. И если бы в тот момент она попросила меня отдать свою жизнь за ее просьбу, я бы ни секунды не колебался! Но так нельзя просить человека, даже родную мать. Любовь матери способна на многое, но не заставит мальчика полюбить ее дочь. А Матерь Божья это может. Потому что она – сама Любовь!
Барский, Дорофеев и Чикомасов изумленно следили за Джоном. Его лицо странно осветилось, и в то же время чувствовалась в нем какая-то боль, что рвалась наружу и не находила выхода.
– Среди протестантов, – рассуждал Джон, – самое прекрасное – это коллективное доверие. Если негры в Америке обожают свой рэп, почему бы в молельных домах в негритянских кварталах не плясать во время службы? Как это красиво, когда они поют и пляшут в своих белых одеждах вместе с белой сестрой милосердия! В протестантизме трогает смесь ребячества и ответственности, когда касается настоящего общего дела.
– Вы говорите, как убежденный протестант, – согласился с ним Чикомасов. – Но что вам так не нравится в православии, друг мой?
– А мне все не нравится в вашем православии, – грубо ответил Половинкин. – И чем скорее вы поймете, что оказались в тупике, тем будет лучше для вас и для всех.
– Для кого это всех?
– Всех, русских и не русских.
– А вы разве не русский? – мягко уточнил Чикомасов.
– Стоп! – закричал Дорофеев. Он с удовольствием слушал Джона и даже подпрыгивал на стуле. – Это нечестный прием! Отказаться спорить с неотразимыми аргументами, а потом схватить за грудки, дыхнуть перегаром и крикнуть: а ты сам-то, блин, кто, русский или татарин?!
– Я выпил не больше вашего, Сидор Пафнутьевич, – обиделся Чикомасов. – Я потому это спросил, – осторожно продолжал он, – что всякая вера – дело сердечное. И ежели сердце к чему-то не лежит, тогда что ж, можно и так на вещи взглянуть. Миллионы существ окопались на одной пятой земной суши, говорят на тарабарском языке, водят хороводы вокруг могил, посыпают их крутыми яйцами и любят мрачную Пасху больше веселого Рождества… Поверьте, я очень понимаю, что можно и так на это посмотреть. Я сам когда-то так думал. Пока сердце не подскажет, ум ничего не решит.
– Ничего вы не решите с вашим сердцем, – упрямился Джон.
– Но ваша девочка-мулатка? Вы себе противоречите.
– Дело в том, – сквозь зубы сказал Джон, – что вам ваших проблем не решить. Не может решить проблемы народ, который добровольно истреблял себя десятками миллионов. Вы – нация обреченная. Вы – это наша проблема. Мы не можем позволить вам утащить нас за собой в пропасть. Мы должны помочь вам безболезненно закончить свою историческую жизнь. В перспективе Россия – гигантский хоспис, приют для безнадежно больных. Безнравственно выгнать их на улицу и сказать: живите свободной жизнью, возрождайтесь! Хотя именно это и провозглашают ваши теоретики перестройки. Они хотят погнать забитую до полусмерти кобылу из романа Достоевского по европейскому пути и нахлестывают ее плеткой. Но кобыла не в состоянии бежать! Пожалейте же бедное животное! Напоите, накормите его, но не трогайте. В крайнем случае, сделайте усыпляющий укол.
– Как страшно вы говорите… – лицо Чикомасова передернулось.
– А бить полумертвое животное, чтобы за «пятьсот дней» догнать и перегнать Америку, не страшно?
– Очень страшно!
– В чем же я не прав?
– Я не говорю, что вы не правы. Повторяю, это вопрос не ума, а сердца. В противном случае – это лишь проблема выбора между двумя жестокостями. Но тут я вам не советчик.
– Вы не прояснили свою мысль о комплексе Отца, Джон, – вмешался Барский.
– Да, у меня своя теория о России, – торжественно отвечал Половинкин. – Вот Петр Великий. Он заставил сына стать крестным отцом своей любовницы, будущей императрицы. И это при живой матери! Тут не только в жестокости дело. Главное – цельность воли. Казалось бы, что стоило не издеваться над сыном и его матерью? Неужели от этого русская жизнь пошла бы иначе? Да, пошла бы! Вся петровская конструкция рухнула бы. Поэтому все остальное: насильственное бритье бород, уничтожение миллионов людей – суть одно и то же. Петр знал, что такое сила общего натяжения, остальные – нет. Он был зодчий, а они – материал.
– В отношении Петра вы правы, – согласился Чикомасов, – но он не единственная фигура русской истории, а я так считаю, что и не главная. Куда важнее ее духовные деятели. Все знают со школы, кто такие Грозный, Петр Первый, Ленин и Сталин. А попроси рассказать о Сергии Радонежском, Феодосии Печерском, Иоанне Кронштадтском? Молчат как рыбы.
– Я скажу вам о Кронштадтском, – мрачно заявил Дорофеев. – Кошмарный был жулик. Обожал роскошь и по-свински бранил Толстого, потому что тот был в сто раз талантливей его.
– Вот вы говорите «комплекс Отца», Джон, – грустно сказал Чикомасов, покосившись на Сидора. – Да у нас сплошная безотцовщина!
– Долой отцов! – завопил Дорофеев. – Все зло от них! Знаете, что написал Василий Розанов о Николае Первом и декабристах? «Он был им отец родной…» Хорош папочка! По-отечески вздернул детей на виселице. А Россия хрюкнула, как свинья, и снова заснула на сто лет. А чего волноваться, батька-то на месте. А революция? Кто ее делал? Я хочу сказать, революцию духа? Молодые, дерзкие, талантливые – маяковские, хлебниковы, мейерхольды! А в результате что? Засела наверху заплывшая жиром старая сволочь и поучает, и бабачит! Ну как ей снова под задницу бомбу не подложить!
– Ничего вы не подложите, – усмехнулся Барский. – Покричите, покривляетесь и заплывете жирком. Закон поколений.
– Нет! Мы генетически изменим русскую культуру. Мы внедрим в нее ген безотцовщины. Главное – разбить вдребезги образ Отца!
– Убить… – тихо подсказал Джон.
– Именно – убить! Слово найдено! Ура! О, это целая программа, и мы ее уже выполняем. Недавно один мой друг художник провел акцию. Он вышел на Красную площадь, швырнул на брусчатку фотографию своего покойного папаши и истоптал ее ногами.
– Очень смело, – поморщился Барский. – Это не Тусклевич ли?
– Именно Тусклевич!
– Это не тот ли, который публично обмазал своим, извините, калом картину Репина в Третьяковке?
– Он! – захихикал Сид.
– Я видел эту картину. – Джон вздрогнул. – Великое произведение. Но именно поэтому его следует уничтожить.
– Ну, это лишнее, – не согласился Сидор. – Гораздо эффективнее вымазать дерьмом.
– Нет, уничтожить… – Джон печально покачал головой.
– Все дело в том, – заметил Чикомасов, – что Джона этот вопрос волнует от сердца. А вы, Сид, не Отца хотите уничтожить, а конкурента.
Спор снова зашел в тупик…
Джон не привык к долгим ночным разговорам… Он перестал различать людей, они слились в один расплывчатый образ, который корчил рожи и будто смеялся над ним. Священник вовсю дымил сигаретой. Дорофеев истово крестился и кланялся в пояс, так что зацепил головой край тарелки и вымазался соусом. После этого он заблеял козлом и шутя влепил Чикомасову пощечину. Петр Иванович живо подставил вторую щеку, и Сидор треснул по ней всерьез. Он и в третий раз поднял руку, но Чикомасов крикнул: «Третья твоя!» – и через секунду Дорофеев, как кукла, отлетел к стене и стал медленно сползать на пол. Барский кинулся их разнимать, но оказалось, что Дорофеев мертвецки пьян и спит. Больше Джон ничего не видел и не слышал. Его, как огромная рыба, проглотил мутный сон.
Ему снился Вирский. В обнимку с Барским он шел по Красной площади и плевал на Мавзолей, откуда доносились пьяные голоса и звон бокалов. Джон голый лежал на брусчатке площади. Один из камней больно давил ему на сердце. Джон задыхался. Подняв глаза, он увидел отца Брауна, грустно склонившегося над ним. «Отец Браун! – выдохнул Половинкин. – Заберите меня! Они хотят, чтобы я убил своего отца!» Лицо отца Брауна исказилось злобной гримасой. «Убей! – с ненавистью прошептал он. – Для того ты и послан в Россию!» – «Я не могу!» – заплакал Джон, поливая горячими слезами холодные камни под щекой. «Тогда ты не брат мне! – отрезал отец Браун. – Убей, если хочешь стать мужчиной!» Эти слова мгновенно осушили глаза Джона. Он вскочил на ноги и, наслаждаясь ловкостью своего тела, сделал перед отцом Брауном антраша. «Изволь, маг! – закричал он чужим голосом. – Но сначала я убью тебя!» Отец Браун заплакал и стал молить о пощаде. Джон занес над ним неизвестно откуда взявшийся стилет. Он ударил отца Брауна в шею, но тот оказался деревянной, грубо раскрашенной куклой. Стилет отскочил от дерева и порезал Джону руку. Он вскрикнул от боли.
– Боже! – раздался крик Чикомасова.
Джон очнулся и с удивлением посмотрел на свою ладонь, по которой обильно струилась кровь, капая на обеденный стол. Оказалось, что в забытьи он схватил столовый нож и колотил им по столешнице, пока не поранил руку, и при этом бормотал еле слышно: «Кровь! Великая сила кровь!»
– Он бредит! – прошептал священник.
Джон позволил себя раздеть и упал на застеленный диван в кабинете Барского. Лев Сергеевич сел рядом на корточках.
– Эй, дружище, – сказал он, – в самолете вы говорили другие слова… И зачем, черт возьми, вы прилетели в Россию?
– Убить отца… – пролепетал юноша.
Глава шестнадцатая
На всякого мудреца довольно простоты
Пассажиры поездов дальнего следования редко посещали буфет малютовского вокзала. И тем не менее станция славилась среди знатоков дорожной кухни. На перроне женщины пенсионного возраста торговали мочеными яблоками, горячей картошкой с горчичным маслом, пупырчатыми малосольными огурчиками, при виде которых слюнки текли, вялеными прозрачными подлещиками и малосольной щукой. Все это, разумеется, требовало водочки. Водка, а чаще самогонка, разливалась тут же, на перроне, в граненые стаканчики как обязательная нагрузка к горячей и холодной снеди. Конечно, водка была и в вагоне-ресторане, но пропустить стаканчик под картошечку с огурчиком именно на перроне, из-под полы, второпях, считалось почти ритуальным действом.
Малютовский опыт тщетно пытались перенять на соседних станциях, где и картошка была такой же рассыпчатой, с таким же янтарным горчичным маслом, и огурчики освежали нёбо, нежно массируя пупырышками сожженный восьмидесятиградусной самогонкой язык, и моченая антоновка лопалась на деснах, обдавая соком не только едоков, но и пыльные стекла вагонов. Все было так же и все-таки не так. Вкушать самогон с картошечкой полагалось именно в Малютове, а не в каком-то, извините за выражение, Скуратове.
Высокий мужчина в светлом плаще, со спортивной сумкой появился за пятнадцать минут до прихода поезда «Курск – Москва». Соколов перехватил его возле кассы, представился по форме и попросил отойти в сторону.
– Конечно, Максим Максимович!
– Откуда вы меня знаете?
– Мне рассказал о вас Дмитрий Леонидович. Он вас очень уважает.
– Польщен.
Соколов изучал паспорт гражданина, краем глаза наблюдая за незнакомцем. Борис Вениаминович Гнеушев внимательно рассматривал свои ногти. Красивые и ухоженные, как отметил капитан. Гнеушев делал это не суетно, как человек, который хотел бы спрятать свой взгляд, но – артистично. Откидывал кисть в сторону, приближал к глазам и изучал каждый ноготок в отдельности. Еще и чиркал им по ладони: нет ли заусенцев?
– «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей…»
– Не верю ушам своим! – воскликнул Борис Гнеушев. – Знаток Пушкина в таком захолустье?
– Во-первых, – обиделся капитан, – это не захолустье, а старинный русский город. Ему более пятисот лет. Когда кочевники шли на Москву, Малютов они обходили стороной. Боялись местного населения. Археологи не нашли ни одного следа пребывания здесь татаро-монголов.
– Да что вы говорите!
– Как вы познакомились с Палисадовым?
– Ну, мир тесен. Когда-то я работал инструктором по стрельбе в ДОСААФ. Дмитрий Леонидович брал у меня уроки.
– Из вашего удостоверения следует, что вы учитель физкультуры.
– И не просто учитель, но заслуженный учитель. Кстати, я предпочитаю говорить не «физкультура», а «спорт». Я не физкультурник, а спортсмен. Когда-то в Великобритании каждый джентльмен был спортсменом. И среди русской аристократии это поощрялось.
– С какой целью приехали в Малютов?
– Вы же читали мое удостоверение. В Малютове я находился как инструктор, в целях «повышения качества физкультурно-спортивных мероприятий». Что-то вы темните, капитан. До поезда осталось… позвольте, я взгляну на часы… всего пять минут.
– Принимаю упрек, Борис Вениаминович, – сказал Соколов. – Но и вы тоже хороши. Пушкин… Спортсмены… А сами все это время внимательно смотрели на часы. Только не на эти, наручные, а на те, настенные, что у меня за спиной.
Гнеушев улыбнулся.
– Мы квиты, капитан. Получается, мы с вами дурачили друг друга.
– Я так мыслю, Борис Вениаминович, что я это делал, чтобы интеллигентно задержать вас в городе. А вы это делали для того, чтобы нарочно протянуть время и не уехать. Может быть, поможем друг другу?
– Вы психолог, капитан! Что случилось?
– В городе совершено убийство.
– Как? – огорчился Гнеушев.
– Самым прескверным образом. Какой-то мерзавец, высокий и спортивный, вроде вас, задушил горничную из пансионата.
– Но при чем тут я? Я всю ночь провел в гостинице. Это может подтвердить консьержка.
– Откуда вы знаете, что горничную задушили ночью?
– Потому что если бы днем, консьержка бы мне об этом сказала. Городок небольшой.
Соколов вернул учителю документы и дружески взял его за локоть.
– Борис Вениаминович… Вы человек здесь неизвестный. Преступление для нашего города исключительное. Есть основание думать, что совершил его кто-то не местный. Не думайте, что я подозреваю конкретно вас. Но я обязан проверить. Не могли бы вы задержаться у нас еще на сутки?
– Это арест?
– Ну что вы, Борис Вениаминович… Формально я даже не имею права вас задерживать. Это простая человеческая просьба.
– Охотно задержусь, – легко согласился Гнеушев. – Кстати, я не был в вашем краеведческом музее. Пойду поищу там следы пребывания монголо-татар. Может, найдется хотя бы один.
– Не надейтесь…
– Капитан, – сказал Гнеушев, – вы как-то странно ведете расследование. Почему бы вам не поехать в гостиницу, не расспросить консьержку? Вдруг выяснится, что ночью меня там не было?
Соколов тяжело посмотрел на учителя.
– Палисадов вернулся с областного совещания вчера вечером. Когда же вы успели с ним встретиться и так основательно поговорить, что он рассказал вам о моей скромной персоне?
Гнеушев, в свою очередь, взглянул на капитана холодно.
– Для того чтобы выяснить, что Палисадов провел ночь у меня в номере, не нужен дедуктивный метод, капитан. Достаточно спросить у консьержки.
– В таком случае, почему вы не воспользовались этим фактом как алиби? Почему согласились остаться?
– А вы как думаете?
– Вы чего-то очень боитесь, – сказал капитан. – Поэтому нарочно опоздали на первый утренний поезд. Вас заметила кассирша, потому что вас, с вашей комплекцией и столичной одеждой, трудно не заметить. Вы сделали это специально, чтобы ваш отъезд не выглядел со стороны как бегство. Только беспечный человек может позволить себе опоздать на поезд. А вы не производите впечатление беспечного человека.
– Как это скучно, капитан! – Гнеушев поморщился. – Я думал, что вы профессионал. А вы провинциальный фантазер.
И он бодрым шагом вышел из вокзала. Но лицо его стало злым.
– Сука! – бормотал он. – Сука ментовская!
Капитан на «газике» догнал Гнеушева на вязовой аллее, ведущей в усадьбу. Учитель быстро шагал, широко размахивая сильными руками. Временами он стремительно нырял в придорожные кусты и выкручивал, как лампочки, из пожухлой травы похожие на куриные яйца грибы, бережно обдувал их и с довольным урчанием засовывал в карманы плаща.
– Грибочками интересуетесь? – вежливо спросил капитан. – Как называются?
– Местный и не знаете? – удивился Борис Вениаминович. – Это шампиньон, деликатесный гриб.
– Неужели? – засомневался Соколов. – А наши их не берут и называют подкурятниками.
– Боже, какая дикость!
– Вас подвезти?
– Я страстный ходок. На ходу отлично думается, вспоминается.
Капитан больше не предлагал учителю сесть в машину, но следовал рядом на медленной скорости, не отставая и не опережая. Когда Гнеушев нырял в кусты, Соколов останавливался и ждал его, как преданный шофер.
– Пожалуй, я все-таки сяду к вам, – сказал учитель. – Ведь вы не отстанете от меня, верно?
– Верно, – со вздохом подтвердил капитан Соколов, – не отстану, будьте уверены.
– Что-то нашли в моем номере?
– Ничегошеньки. – Максим Максимыч развел руками, бросив руль. – Ни пылинки, ни соринки, ни окурочка. Уборщица так о вас отзывалась! Такой, говорит, редкий постоялец, сам за собой все убрал.
– Это подозрительно?
– Как вам сказать…
– Мой покойный дедушка, граф и владелец нескольких имений в Курской, Орловской и Рязанской губерниях, всегда сам выносил за собой ночной горшок. Он не держал в доме лакеев. Он был отчаянным демократом. За это его расстреляли красные в семнадцатом году.
– Искренне вам сочувствую. То же случилось и с моим дедом. Но его казнили мамонтовцы.
– Получается, мы с вами квиты, капитан.
– Боюсь, что уже нет.
– Уже нет? Послушай, Соколов! – Гнеушев вдруг перешел на «ты». – Если ты ничего не нашел, какого хрена ты ко мне привязался?
Соколов сделал вид, что не заметил «тыканья».
– Утром вы опаздывали на поезд, – задумчиво сказал он. – Зачем же столько возились с ногтями? Они у вас не просто пострижены, но обработаны специальной пилочкой.
– Вот к чему ты цитировал «Евгения Онегина»! Я не обязан отвечать на этот неделикатный вопрос.
– Еще один неделикатный вопрос. Что вы делали с Палисадовым ночью?
Гнеушев усмехнулся.
– Заметь, капитан, я мог бы послать тебя… к Палисадову. Пусть бы он сам рассказал младшему по званию и по должности, что он делал ночью в номере одинокого мужчины. Но поскольку сделать тебе это неудобно, я, так и быть, утолю твое любопытство. Мы с ним пили вино, вспоминали грешки молодости.
– Простите за назойливость, какое было вино?
– Чудесное! Настоящее бордо.
– И совсем уж нескромный вопрос: куда вы дели бутылку?
– Выбросил, разумеется.
– Куда?
– Не помню. Вероятно, в корзину для мусора.
– Когда вы пили бордо, то случайно не залили вином подоконник?
– Нет.
– Тем не менее, вы его тщательно вымыли…
– Мой обычный педантизм.
– Вы и наружные подоконники за собой моете?
Гнеушев бросил на Соколова презрительный взгляд.
– Наружный подоконник вымыл дождь, капитан.
Максим Максимыч постучал себя костяшками пальцев по лбу.
– В самом деле! Ночью прошел дождь.
– Ничего ты не забыл, – сквозь зубы процедил учитель, – но все равно тебе меня не переиграть.
Соколов остановил машину и, опершись локтями на руль, взглянул на Гнеушева такими глазами, что тот невольно схватился за ручку дверцы.
– А я с тобой и не играю, Гнеушев. Все игры кончились, когда я увидел Лизу мертвой. И если б я был на сто процентов уверен, что ее убил ты, то пристрелил бы тебя как бешеного пса.
– За чем же дело стало? – хладнокровно спросил Гнеушев.
– Да видишь ли, не уверен я. Не нравишься ты мне, это верно. Когда ты первый раз шел от гостиницы к вокзалу, ты проходил в нескольких метрах от места убийства. Допустим, было темно… Но на убитой было белое платье. Как же ты ее не заметил? Грибы в кустах замечаешь, а мертвого тела не разглядел.
– Действительно… – Гнеушев сделал вид, что задумался.
– Не мог ты ее не заметить, стрелок. Значит, одно из двух. Или это ты ее убил, или, натолкнувшись на мертвое тело, испугался и устроил всю эту чехарду с опозданием. Но зачем? Ты боишься уезжать. Вид у тебя гордый, а в глазах тоска смертная. Кто-то тебя очень сильно подставил, учитель. И ты решил этого «кого-то» перехитрить и напрашиваешься на арест. Потом выяснится, что ты невиновен, а за это время найдут настоящего убийцу.
– Я раздумал идти в музей, – внезапно сказал Гнеушев.
– Не хочешь мне помочь?
В глазах Гнеушева промелькнуло сочувствие.
– Эх, капитан! Никогда ты не будешь майором.
– Это я и без тебя знаю…
Соколов не впервые был в кабинете Палисадова и каждый раз с невольной завистью отмечал там идеальный порядок. Такой же, как в той полудеревенской комнате, где Дима впервые открылся ему с неожиданной стороны. Над столом Палисадова висел портрет Дзержинского, инкрустированный разноцветными породами дерева. «Зэк мастерил», – с неприязнью подумал Соколов.
– Максим Максимыч! – неискренне обрадовался Палисадов. – Накопали что-то интересное?
– Почти ничего, – осторожно ответил капитан.
– Ну и не надо. Дело оказалось таким простым, что даже скучно. Не стоит выеденного яйца. Приехал я в пансионат, а там о происшедшем ни сном ни духом. Это, думаю, хорошо! Фактор неожиданности сильно помогает. Собрал персонал во главе с директором и главврачом, выдержал театральную паузу и шандарахнул. Что началось! Бабы воют, директор в трансе. Я молчу. Вы мой глаз знаете. Если бы кто-то из них притворялся, я бы его сей момент вычислил.
С этим Соколов не мог поспорить. Глаз у майора Димы был наметанный.
– Нет, никто ничего не знает, – продолжал Палисадов. – Ладно, иду в комнату Половинкиной. Все вверх дном, на полу белье скомканное. И среди, я извиняюсь, трусиков и бюстгальтеров – клочки какой-то фотографии. Складываю. Парнишечка получился в тельняшечке. Симпатичный, уши, как у летучей мыши. Кто таков? Гена Воробьев, бывший морячок, Лизин хахаль из деревни Красный Конь. А сам он что за конь, спрашиваю. Оказалось, любил морячок Половинкину сильно-пресильно, приезжал к ней часто-пречасто, продукты ей деревенские возил и тэ дэ, и тэ пэ. А вот с любовью у них что-то не вытанцовывалось. Я ведь, Максим Максимыч, покойницу знал. Красивая была девка, но с большим гонором. На нее многие приезжие товарищи заглядывались, однако себя, как говорится, блюла. Видно, жениха присматривала либо любовника постоянного. А какое у гостей постоянство? Дома жена, теща, партком… В общем, не обламывалось нашей бедной Лизе ни с какой стороны. А вот морячок рядом. С одной стороны – удобно. С другой – надоел, ревностью замучил. Короче, крепко они с Лизой поругались вчера. Кричал он на нее так, что стекла в санатории звенели. Потом выскочил на улицу злой, поцарапанный, сиганул на свой мотоциклет и был таков. Горничные – бегом к Лизе. Думали, может, прибил он ее? Нет, в комнате беспорядок, а девушка спокойная и даже повеселевшая. Жалко, говорит, Гену! Парень хороший, но ничего не поделаешь.
Максим Максимыч слушал это, опустив глаза.
– Звоню в Красный Конь участковому, – продолжал Палисадов. – Спрашиваю о наличии-отсутствии гражданина Воробьева. Про убийство – ни гу-гу. Есть такой хлюст, отвечает. Сидит в камере и похмельем мучается. Оказалось, вернулся наш воробышек в село утром, часов в восемь, пьяный вдребадан, и в глазах его, говоря высоким слогом, горят злоба и мщение. Влетел в деревню на мотоцикле, напугал население, передавил кур и в довершение всех своих ночных геройств подрался с продавщицей, которая отказалась ему бутылку в долг давать.
– Исключено. – Соколов поднял глаза на Палисадова. – Гена-морячок за Лизой как тень ходил, с двенадцати лет. Даже дышать на нее сильно боялся, думал, что она не человек, а ангел во плоти, видение прекрасное. Ей от него из армии писем пришло тысяча и одна штука, как в той арабской сказке.
– Как это может быть? – удивился Палисадов.
– Считай. Три года на флоте. Каждый день по письму.
– Да, настоящая любовь! – восхищенно и с некоторой завистью согласился Палисадов. – Но это только подтверждает мою версию.
– Ну хорошо, – недовольно оборвал его капитан. – Допустим, Гена в пьяном угаре убил Лизу. Но что она делала ночью в парке? Не на свидание же она с ним пришла после ссоры? И потом: как убил бы свою зазнобу бывший матрос? Ножом под левую грудь, это я понимаю. Но хладнокровно сломать шейные позвонки… Это не Гена. Трезвый, уверенный в себе был, гад! Хочешь верь, хочешь нет, но я его себе почти представляю. Это был сильный, высокий мужчина.
– Почему?
– Вот смотри: ты и я. В тебе почти метр девяносто, так? А я метр шестьдесят пять с фуражкой. Вот ты и я, оба, решили убить Лизу голыми руками. Но помни: Лиза не маленькая девочка была, метр семьдесят пять. Да еще туфли на каблуках. Значит, ты заходишь сзади, перехватываешь ей рукой горло… Давай! Жертва инстинктивно хватается руками за твою руку, вместо того, чтобы врезать тебе локтем по печенке. Жертва неопытная, а ты о-о-пытный! Ты аккуратно опускаешь ее на землю… Теперь на твоем месте я или Гена-морячок. Что делаем мы, коротышки? Нам нужно жертву или на землю повалить, или на колени поставить. А это борьба, трава помятая, синяки на теле.
Палисадов нахмурился.
– Вы не учитываете две возможности. Во-первых, убийца мог быть не один, а с сообщником. Во-вторых, труп к березе могли принести, а убить ее в другом месте.