Текст книги "Русский роман, или Жизнь и приключения Джона Половинкина"
Автор книги: Павел Басинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
Глава пятая
Серафима
– Петя Иванович приехал!
– Ну какой я вам Петя, чады! – добродушно ворчал священник, вылезая из «Нивы» и растопыривая руки наподобие клешней, чтобы принять в них не менее дюжины коротко постриженных головок. – А ну, мелюзга, бери машину на абордаж! Грабь ценный груз, тащи домой! Петя Иванович в Малютов торопится. Его матушка попадья совсем заждалась. Что передать от вас попадье?
Дети засмеялись и все разом, прижимая ладошки к губам, стали посылать в небо воздушные поцелуи. Словно голубков в небеса запускали.
– Вот и славно! – просиял Чикомасов. – Теперь и передавать ничего не нужно. Она ваши весточки сама получила.
Половинкин молча наблюдал за этим из машины. Его лицо было красным и злым.
Из калитки вышла полная, седая, но еще не старая и довольно красивая высокая женщина, на ходу снимая фартук. У нее было чистое, круглое, спокойное лицо, и только колючий взгляд голубых глаз и что-то мужественное, как бы «саксонское» в облике выдавали в ней тип не обычной домохозяйки, а правительницы.
– Ну, здравствуй, Петя! – произнесла она низким, приятным голосом.
– Здравствуй, Серафима! – встрепенулся Чикомасов, и Джону показалось, что тот испытывает к женщине что-то большее, нежели просто дружеские чувства.
– С ночевкой? Или набегом?
– Да какая ночевка! – с досадой махнул рукой Петр Иванович. – Как будто ты не знаешь моей попадьи. Вообразила себе, что я в Москве завел любовницу. Даже к тебе, представь, ревнует…
– Почему даже? Или я в любовницы уже не гожусь? – засмеялась Серафима.
Она подошла к толпе детей и развела ее руками легко, как тополиный пух. Они обнялись с Петром Ивановичем и трижды поцеловались.
– Кто у тебя в машине? – спросила Серафима.
– Познакомься, это Джон, – сказал священник. – Приехал к нам из Америки, но говорит по-русски лучше любого русского. Его обучал языку бывший полковник белой армии, дворянин, не чета нам с тобой. Джон, познакомьтесь: Серафима Павловна Нифонтова, директор и воспитатель интерната, мой добрый товарищ.
Половинкин нехотя вылез из машины.
– Джон? – спросила Нифонтова, крепко здороваясь за руку и внимательно, прямым жестким взглядом изучая Половинкина. – Мне знакомо ваше лицо. Надеюсь, вы не привезли нам из Америки колорадского жука? Мы только вчера его с картошки обобрали. Все-таки где же я могла вас видеть?
– Джон – сирота, – зачем-то сказал Чикомасов.
– Тогда понятно, – успокоилась Серафима. – У всех сирот есть что-то общее в лицах. И как в вашей Америке живется сиротам?
Вопрос был задан так бестактно, что Джон с Чикомасовым удивленно переглянулись.
– У вас тоже есть дети, брошенные родителями? – не смущаясь, продолжала Нифонтова.
– Бывает… – сквозь зубы отвечал Половинкин.
– Я слышала, что вы живете богато. Зачем людям, живущим богато, бросать своих детей?
– Зла и нищеты хватает и в Америке.
Серафима поджала губы.
– В таком случае, зачем ваше богатство?
– В Америке, – вдруг разволновался Половинкин, – нет таких отвратительных детских домов, где директор не имеет средств даже нанять повара и уборщицу и приглашает их из соседней деревни. Там девочки не бегают ночью зимой в холодный деревенский туалет…
– У нас сделали теплый туалет, – растерялась Нифонтова и вопросительно-сердито взглянула на Чикомасова.
– Я ничего ему не рассказывал, – Петр Иванович развел руками.
– Недавно? – саркастически спросил Джон.
– Идемте-ка чай пить, – сказал Чикомасов.
– Ура! – завопили дети, которым беседа взрослых показалась слишком затянувшейся. – А вы конфет привезли?
– Привез, привез! – говорил священник, весело шагая по дорожке в окружении детей, уже вытащивших из «Нивы» множество коробок и свертков. – Но прежде мы с вами исповедуемся. Вы грехи свои на бумажки выписали?
– Выписали!
– Что сделаем с ними?
– В печь их! В огонь их!
– А для чего?
– Чтобы бесы от дыма задохнулись!
– Молодцы! Айда бесов выкуривать!
– Разве вы не идете с нами? – спросила Нифонтова Джона.
– Я хотел бы погулять в вашем саду.
– И прекрасно! У нас в саду хорошо!
Джон лежал на спине в тени раскидистого яблоневого дерева в невысокой, недавно скошенной и потому особенно остро пахнувшей траве. Большие желто-красные яблоки висели прямо над его лицом, грозя упасть, но Джон не видел их. Слезы душили его. Ему были ненавистны и Чикомасов, игравший с детьми в идиотские игры с «бумажками», и Нифонтова с ее дешевой моралью, и эти дети, бедно одетые, постоянно недоедающие, изображающие радость от встречи с гостем, хотя каждый в это время мечтал только о подачке, только о том, чтобы что-то урвать себе от привезенных подарков. Память стремительно возвращалась к нему. Это было самое мучительное и нежеланное, но и самое необходимое, без чего с этой секунды он не смог бы жить…
Он вернулся к машине с равнодушным выражением на лице. Возле «Нивы» стояла девочка лет десяти-двенадцати с ненормально большой головой и кривыми ножками, мешковато обтянутыми выцветшими до желтизны розовыми колготами. Она задумчиво ковыряла в носу и с любопытством рассматривала запасное колесо на задней дверце машины. Заметив Джона, девочка пустилась наутек.
– Постой! – крикнул Джон.
Девочка вернулась.
– Васька, – заговорщически сообщила она, поджав губы, как взрослая, – конфеты у меня отобрал.
Джон стал рыться в карманах. В одном из них лежали доллары. Не раздумывая, он протянул девочке новенькую стодолларовую купюру. Та внимательно изучила ее и вернула обратно.
– За это ничего не дадут. Здесь нет дяди Ленина.
– За это тебе дадут очень много, – возразил Джон.
Девочка схватила купюру и убежала.
Джон залез в машину и задремал. Он проснулся от приглушенных, но возбужденных голосов рядом с открытым окном.
– Джон, голубчик! – тревожно спрашивал Джона Чикомасов. – Вы сами дали Ниночке деньги?
– Конечно.
– Слава Богу! А тебе, Серафима, грех было такое подумать!
– Это ничего не меняет, – сурово сказала Нифонтова. – Нина, сейчас ты вернешь дяде деньги и извинишься перед ним. Будем считать, что ты сделала ошибку и исправила ее.
– Нет, – со слезами в глазах прошептала девочка. – Это моя денежка.
– Хорошо, – согласилась директор. – Раз дядя сам тебе ее дал, она действительно твоя. Но, по крайней мере, отдай ее мне на сохранение. Ведь ты понимаешь, что держать ее в тумбочке нельзя. Все девочки захотят посмотреть на такую красивую денежку, и от нее ничего не останется.
Девочка подумала и протянула сильно помятую купюру Нифонтовой. Та уважительно расправила ее, спрятала в передник.
– Вот, Ниночка, – продолжала Серафима, – теперь у тебя есть свои деньги. Это большие деньги! Ты можешь потребовать их у меня сразу и потратить на что захочешь. Ты можешь забирать их частями и покупать себе конфеты, лимонад, игрушки, когда захочешь. Каждый раз я буду отчитываться перед тобой об оставшейся сумме. Ты согласна?
– Да! – восхищенно прошептала девочка.
– Очень хорошо, – ледяным голосом сказала Серафима. – Ты заработала милостыней большие деньги. Просить милостыню – тоже занятие. Но это такое занятие, которое не признается в нашем доме достойным человека. Поэтому на весь срок, в течение которого остальные мальчики и девочки заработают такие же деньги в саду, на пасеке, собирая ягоды в совхозе и выполняя другую работу, ты освобождаешься от всякого труда. Я думаю, что на это уйдет примерно год. Но может быть, и больше. Ты согласна на это?
Ниночка заплакала. Было понятно: Серафима ужалила ее в самое больное место, придумала худшее из возможных наказаний. Потрясенный Джон молчал. Молчал и священник, отвернув лицо в сторону. Взгляд директора был каменно-равнодушным. Не было сомнений, что Серафима Павловна выполнит все, что сказала. По пунктам.
– Отдайте мне денежку, – попросила Ниночка. – Возьмите свои деньги назад, – сказала она Джону, протягивая доллары дрожащей ручкой. – Спасибо. Мы не нуждаемся в вашей милостыне.
– Простите меня, голубчик! – воскликнула Серафима Павловна, когда Нина скрылась в доме. – Вы поступили искренне, сердечно. Но у нас… нельзя! Ее мать профессиональная нищенка и мошенница. Она в колонии. Она использовала Ниночку в своей профессии. У ребенка это в крови, во всем испорченном составе ее маленькой души. Недавно Нина украла деньги из общей кассы (она у нас не запирается) и держала их у себя неделю. Все дети об этом знали… Потом она все-таки вернула деньги, и мне пришлось отпаивать ее успокоительными каплями. Я поступила жестоко с ней и с вами, но, повторяю, по-другому у нас нельзя!
– Да делайте вы что хотите! – крикнул Джон. – По крайней мере, возьмите деньги и купите ей новые колготки.
– Это невозможно, – повторила директор.
– А-а! – Половинкин махнул рукой и захлопнул дверь «Нивы».
Петр Иванович торопливо попрощался с Серафимой и полез за руль.
– Стойте! – закричала Нифонтова. – Вот сейчас, когда вы махнули рукой, я вас вспомнила!
– Умоляю – поехали! – прошептал Джон.
– Зря вы обиделись, – говорил Петр Иванович, когда они снова выехали на Симферопольское шоссе. – Серафима знает, что делает. Эти дети не просто сироты, не просто отсталые в развитии. Это дети преступников. На своем коротком веку они видели такое, Джон, что нам с вами в страшном сне не приснится. В других детских домах с ними отказываются работать, и только Серафима находит с ними общий язык.
А знаете почему? В послевоенные годы Серафима была одной из самых авторитетных московских мошенниц. Она работала только с солидными клиентами. Это были чиновники, антиквары, известные актеры и писатели. Она держала для них целый штат молоденьких девиц и смазливых мальчиков, которые обслуживали мерзавцев в банях, в гостиничных номерах. Потом шантажировала их через подставных лиц, и так ловко, что никто из них и не подумал бы на Серафиму.
Но как веревочке ни виться… Когда арестовали Берию, обнаружилось секретное досье на Серафиму. Сначала ее хотели убрать, слишком много важных персон было с ней связано. За ней охотились, она скрывалась по всей стране. Потом сумела отстоять свою жизнь. Вероятно, опять при помощи шантажа. После закрытого суда оказалась в лагере под Карагандой. Там она встретила удивительного человека, бывшего епископа, и стала его духовной дочерью. Перерождение было таким стремительным, что лагерное начальство лишь разводило руками.
Она появилась здесь в начале шестидесятых годов. Работала уборщицей, нянечкой, воспитательницей, заочно окончила педагогическое училище… Долго сражалась с директором. Ах, какой это был негодяй! Он использовал криминальные таланты детей, принуждая попрошайничать, даже воровать! Теперь Серафима – на его месте. И это великое благо, потому что судьбу этих детей она переживает как свою.
– Все равно, – упрямо твердил Джон. – Она не смеет ломать психику ребенка.
– Да, она ломает ее. Но как? Ведь она предложила Нине свободный выбор. Если бы та выбрала ваши деньги, никто – поверьте, никто! – не стал бы ее осуждать. А ведь попрошайничество считается здесь первым грехом. Почему? Да очень просто. Серафима пытается воспитать из них независимых людей. Таких людей, которые не держат зла и обиды на общество, ничего не требуют и не просят. Они рассчитывают только на свои силы, но при этом лишены гордыни. Главная цель их жизни – завязать узелок на оборванной ниточке поколений. Дети этих детей будут нормальными людьми.
– Звучит красиво, – ядовито сказал Половинкин. – На деле она просто издевалась над ребенком. Что плохого, если девочка купит конфет и поделится с подругами?
– Никто у нее не возьмет!
– Взяли же они подарки от вас.
– Это совсем другое! Эти дети – члены нашей приходской общины. Все, что я привез, куплено на деньги их церковных братьев и сестер. А вы – извините меня, конечно! – просто кинули Нине валютную подачку.
– Еще и валютную, – скривился Половинкин.
– Нет, в Серафиме совсем нет квасного патриотизма! Наоборот, я бы сказал, она какая-то… не совсем русская, что ли… Жесткая, решительная, дисциплинированная. Когда дети собирают клубнику в совхозе, она никому не верит на слово, заставляет директора с каждым подростком подписывать индивидуальный договор. Директор ругается, но все-таки нанимает ее питомцев. Они работают в десять раз лучше, чем местные, не пьют, не воруют, не продают урожай налево.
Серафима глубоко верующий человек, но не позволяет мне крестить детей до тех пор, пока они сами об этом не попросят. В сознательном уже возрасте. Тут я с ней решительно не согласен! «Как же так? – говорю. – А если, не приведи Бог, невинное дитя умрет вне лона Церкви, ведь это твоя, Серафима, вина будет! Как же ты можешь брать на себя такую ответственность?»
– А она? – спросил Половинкин.
– А она: «Если Бог попустил этим детям такие испытания, значит, Он уже следит за ними. Значит, они уже Им отмечены. И Он не допустит их преждевременной смерти». И вообразите: за все время, что Серафима тут директор, – ни одного смертного случая. А ведь дети попадают сюда ослабленные, с букетами врожденных болезней. И ни один еще не миновал крещения. Но уж тут я на своем посту! Только произнесло чадо: «Хочу крестик!» – сейчас мне об этом докладывают. У меня здесь – хе-хе! – свои осведомители есть.
– И никто не отказался?
– Был один мальчик.
– И где он сейчас?
Чикомасов круто остановил машину на обочине.
– Вы ничего не хотите сказать, Джон? – спросил Петр Иванович.
– Ах, перестаньте! – вспыхнул Джон. – Всё вы поняли, обо всем догадались! Да, я тот самый мальчик, который написал на Серафиму Павловну донос, что она тайно приобщает детей к религии.
– Но ведь это неправда, – удивленно пробормотал поп.
– Да, это был я! – с бешенством крикнул Джон. – Что она себе позволяет! Лезет в чужую душу, как в свою собственную, копается в ней, как в чужой постели, как в мусорном ведре! А там, может, столько гнили и грязи, которые ребенок хочет спрятать от посторонних глаз! И не скажешь ей: пошла вон! Она же святая!
– Вы не правы, Джон, – вздохнул священник, – но теперь я лучше стал вас понимать. Кстати, как вас звали тогда?
– Иван.
– Вы не правы, Иван.
– Я не Иван, а Джон!
– Вы не правы, Джон. Но Серафима действительно чего-то не поняла в вас. Вы слишком сложная натура, а она это не оценила.
– Все она оценила, все взвесила! Играла со мной как кошка с мышью! Прихватит зубами и отпустит… Она же не может без детской крови! Она же вампирша, кровосос!..
Половинкин затрясся в приступе эпилепсии. Чикомасов едва успел подхватить его, положить на заднее сиденье и втиснуть между зубов подвернувшуюся палку.
– Вот так, Ванечка! Сейчас пройдет! Я это умею.
– …Вы не Серафиму ненавидите, – говорил Чикомасов, когда они продолжили путь, – вы себя казните за тот поступок. Просто вы на весь белый свет обижены. Но зачем было из Америки, да еще спустя столько лет, передавать с кем-то донос на Серафиму? Допустим, она вела себя с вами неправильно. Но ей привезли вас без бумаг, без протокола. По закону она имела право вас не принять. Хотите, я вам кое-что расскажу? Серафима пыталась выяснить вашу родословную. Она в Москву специально ездила. И это значит…
– Что? – бледнея, спросил Джон.
– Это значит, голубчик, что она может что-то знать о ваших родителях. Вернемся назад?
– Не хочу… – прошептал юноша.
– Как угодно. Но если ваши родители известны, вам обязательно нужно их найти. Живыми или мертвыми. Без этого вы навсегда останетесь «половинкой». Обрубком душевным. Простите!
– Бог простит, – сказал Половинкин.
Глава шестая
Оборотни
Когда оба немного успокоились, Чикомасов, по просьбе Джона, продолжил свой рассказ о Вирском.
– Странно, – прошептал Джон.
– Что странно? – отозвался Петр Иванович. – Странно, что я побежал не домой, не к матери, а к священнику?
– Странно, что он не назвал ее имя, – продолжал свое Половинкин, – и еще потребовал за это какую-то плату.
– Существует народное поверье, будто люди, умершие неестественной смертью, а также некрещеные младенцы, становятся русалками, – стал объяснять Чикомасов. – Русалки не обязательно женщины с рыбьими хвостами и чешуей. Русалками на Руси называли всех, чьи души неприкаянно скитаются на этом свете после смерти. Они не помнят своего имени. Когда они встречают живых людей, то жалобно умоляют назвать их по имени. «Дай имя!» – просят они со слезами. Но этого нельзя делать! Давший русалке имя как бы совершает над ней обряд крещения. И при этом сам теряет имя и становится нехристем. А поскольку через крещение каждый человек может пройти лишь один раз, такой человек сам становится русалкой.
– Какая мрачная мифология! – поморщился Джон. – И вы в это верите?
– Нет, – как-то неуверенно сказал Чикомасов. – Православная церковь считает это суеверием.
– Следовательно, – весело подхватил юноша, – вы все это придумали? И мертвую женщину?
Петр Иванович строго на него посмотрел.
– Вы хотите сказать, я соврал?
– Нет, – покраснел Половинкин.
– А может, вы намекаете, – еще строже продолжал Чикомасов, – что в тот вечер я был пьян? И таким образом видение было алкогольной галлюцинацией, вроде зеленых чертей?
– Петр Иванович! – обиженно воскликнул Джон.
В глазах Петра Ивановича заплясали лукавые огоньки.
– И напрасно, голубчик! Пьян я был! Не скажу, что в стельку, но граммов четыреста коньячку перед тем в одиночестве на грудь принял.
– Четыреста грамм коньяка?!
– Много? Только не для комсомольского вожака. Для меня это было – тьфу, разминка.
– Тогда я ничего не понимаю, – рассердился Джон.
– Не обижайтесь, – попросил Чикомасов, – Каким бы я ни был пьяным, но я ответственно заявляю: перед Вирским стоял труп. Я даже знаю, кто она. Та самая, убитая в парке. Ее звали, кажется, Лиза.
– Итак, – продолжал священник, – я колотил в дверь, пока не открыла Настя, приживалка Беневоленского. Едва она впустила меня в дом, как мне сделалось неловко. Вообразите! Секретарь районной комсомолии врывается ночью в дом попа, перепуганный, поцарапанный, в крови и пьяный! (Впрочем, хмель из меня выветрился…) И – дрожащим голосом рассказывает о живом мертвеце.
– Да уж…
– Был в доме еще один человек… И какой человек! Не случалось ли вам, Джон, видеть картину Павла Корина «Русь уходящая»? Очень жаль! Мне было бы проще описать того человека. На самой картине его нет или нет никого на него похожего. Но едва взглянув на него, я сразу понял: он оттуда! Из тех, понимаете?
– Нет, – признался юноша.
– Это был представитель уходящей русской натуры. Он был из тех, коих мои старшие товарищи не успели всех уничтожить.
– Но зачем их уничтожали?
– Много этому дается объяснений. Ленин со Сталиным виноваты. Евреи и прочие инородцы подстроили. Но я думаю, что всему причиной – мировое зло. В тех людях воплотилась нравственная красота человека. А мировое зло ненавидит красоту, это хорошо Достоевский понимал.
Петр Иванович продолжил рассказ:
– Гость Беневоленского был в преклонных годах, но внешне бодрый, крепкий. Он глядел на меня насмешливо, с каким-то презрением даже. Как будто перед ним стоял не насмерть перепуганный человек, а мокрица, сороконожка какая-то. Ее и раздавить не жалко, такая противная.
Рассердил меня этот взгляд! Вдруг он подскакивает ко мне и говорит: «Что, дурачок, влип? Не помог тебе твой диалектический материализм?»
Как я ни был тогда подавлен, однако возмутился.
– При чем это? – спрашиваю. – Что это за идеологическая провокация?
Смотрит на меня старец в упор, бьет взглядом, как к стене приколачивает. «Вот полюбуйтесь, – говорит, – Меркурий Афанасьевич! Перед вами типичный образец умалишенного, который всю жизнь считал себя абсолютно нормальным. А как только ум его прояснился, так он сразу испугался, что сошел с ума. И так живут миллионы людей!»
– Этот безмозглый комсомольский работничек, – продолжал старец, – думал, что не верит в Бога. То есть не верил в то, что всегда перед его глазами, – Божий мир с его тварями, человека как вершину Божьего творения. Зато он верил вот в это (старец постучал кулаком по стене). Верил в мертвую материю. В то, что за несколько секунд можно превратить в прах. В мертвое он верил, а в живое – нет. Он не верил даже в чудо собственного существования. Всю жизнь просмердел живым трупом, а как увидел другой живой труп, сдрейфил. Сам себя, мертвого, не боялся, а мертвой девушки испугался!
Рассказывая, Чикомасов улыбался, словно старец не ругал, а хвалил его.
– Что было дальше? – спросил Джон.
– Как ни странно, я успокоился. Думаю: раз старичок так ругается, значит, ничего исключительного не случилось. Значит, с этим можно жить. Ну, допустим, живой труп… Но ведь наука подбирается к чему-то подобному. Может быть, мой приятель – великий ученый, соединивший науку с магией. Словом, решил я с этим на трезвую голову разобраться. А пока извинился перед Настей, перед Беневоленским, отцу Тихону сухо кивнул и собрался уходить.
Тихон пожелал меня проводить. Вышли мы на церковную площадь. Полная луна, красная… Тучи по небу бегут, брусчатка на площади, как чешуя, и от света луны будто вся в крови.
– Вот вы материалист, – говорит отец Тихон. – Я настоящих материалистов уважаю. Большое мужество надо иметь, чтобы оставаться мыслящим человеком, не веруя в Бога. Только никакой вы не материалист, Петенька. Если б вы были настоящим материалистом, вы бы подвергли сомнению существование живого трупа.
– Завтра я собираюсь это выяснить, – надменно отвечал я, – и не сомневаюсь, что все получит материалистическое обоснование.
– Не сомневаетесь? – живо спросил старец. – Тогда я предлагаю заключить пари. Эту ночь вы проведете в храме. Трижды за ночь я навещу вас. Если с вами ничего не случится и до первых петухов вы не попросите выпустить вас (а я вас, голубчик, крепко-накрепко запру, да и вам советую изнутри хорошенько запереться!), я признаю свое поражение. Я сделаю это публично, в комсомольской печати. Но если наоборот… Публичных отречений не требуется. Мне будет вполне достаточно приватного признания вами существования загробного мира. Согласны?
– И вы согласились? – воскликнул Джон.
– Идея была безумной, – отвечал Чикомасов, – но не лишенной прямой для меня выгоды. Просижу в церкви до утра, подумал я, а наутро отведу старца в «Правду Малютова» к Мише Ивантеру. Пусть он публично покается в своем мракобесии.
– Кто такой Ивантер? – спросил Половинкин, пряча взгляд.
– Местный журналист. Когда-то мы с ним дружили. Нас было три мушкетера, вернее, три бузотера. Я, Миша и Аркаша Востриков, сейчас он следователь в прокуратуре. Теперь мы с Ивантером враги. Связался с международной сектой, получает от них деньги. Мечтает собственную газету основать. Но кто платит, тот музыку заказывает. А стоит за всем этим не кто иной…
– Вирский?
– Угадали.
– Я уже понял, что в России все знакомы друг с другом.
– Ударили мы по рукам, как мальчишки, – продолжал Петр Иванович. – Остался я в храме один вместе с иконами и лампадкой негасимой. Пообвыкся в темноте, потом зажег одну из свечей, что мне отец Тихон оставил, и пошел бродить по храму. Вроде как на экскурсии. Собор наш, по столичным меркам, невелик, но для уездного города изряден. Построен он очень давно сторожевыми казаками и не только для службы предназначался, но и для обороны от кочевников. Поэтому стены в нем крепкие, а окошки маленькие. Это уж потом, в начале нашего века, была сделана в южном приделе большая застекленная дверь.
Словом, гуляю я по церкви и посмеиваюсь. Не страшно мне ни чуточки. Все воображаю, как наутро над старцем посмеюсь. Как вдруг…
Священник съехал на обочину и остановил «Ниву».
– Вам не случалось, Джон, испытывать мгновенный и необъяснимый ужас, от которого стынет кровь и останавливается сердце? Вы представить себе не можете, что такое пустой храм ночью! Нет зрелища более высокого и таинственного! Весь мир вокруг спит, но храм не спит! Иконы – не спят! И каждый лик смотрит исключительно на тебя, проникая в самую душу. И ты отчетливо понимаешь, что ты среди них чужой. Ты один, а их много, и они немо вопрошают: зачем ты здесь? Этот безмолвный хор нарастает, пока не разорвет тебе сердце!..
Вдруг слышу: в стеклянную дверь кто-то скребется. Птица – не птица? Уж больно настойчиво скребется. Подхожу, но в темноте за стеклом ничего не вижу. Зато слышу голосочек – тихий, женский. Страшно, но приближаю лицо к стеклу. А за дверью Настенька стоит, босая, в одной ночной рубашечке.
Что тебе, говорю, Настя, нужно? Иди домой, замерзнешь.
А она так жалобно: «Пустите меня, Петр Иванович, Бога ради! Мне в доме страшно! Там все спят, одна только я не сплю!»
Постой, думаю! Откуда она знает, что я здесь? Тихон рассказал? Значит, они с Беневоленским вместе решили надо мной посмеяться? Смотрю на ее голые ноги, а они уж синие и в пупырышках. И просит и просит меня. И подмигивать уж начала: мол, пусти, Петенька, не пожалеешь! А мне и неприятно, и влечет меня к ней страшно! Даже руки трясутся, вот как сейчас, и в животе холодно. Так и не терпится ее на скамью повалить и исцеловать всю под рубашкой – озябшую такую, в пупырышках.
Петр Иванович перекрестился и жалобно посмотрел на Половинкина, как бы ища у него понимания и поддержки. Половинкин отвел взгляд.
– И открыл бы. Открыл! Но – чу! Железная дверь со скрипом отворяется. На пороге стоит отец Тихон с фонариком. Сам в храм не заходит, спрашивает: «Как вы?» Бегу к нему с гневом: «Как же вы девушку босую, неодетую ночью на улицу выпустили?» А он удивленно: «Какую девушку?» – «Настю…» – «Нет, – отвечает отец Тихон, – Настя спит давно. Но вообще, – продолжает он, – вы ничему тут не удивляйтесь и никому не отпирайте. Ни Насте, никому». И ушел, заперев за собой дверь. Я гляжу, а Насти и след простыл.
Лег я на лавочку, но не тут-то было. В этот раз в стекло не скреблись, а стучали громко и настойчиво. За дверью стоял гневный Меркурий Афанасьевич. «Не ожидал я этого от вас, Петр Иванович! – сердито говорит он. – Не думал, что вы способны залезть в храм, аки тать в нощи! Вижу, в храме свет горит и тени мечутся. Подумал: воры. Хотел уж Настюшку в милицию послать, да надумал разбудить отца Тихона. Он мне во всем и сознался. Ай, нехорошо! Немедленно открывайте дверь!»
– Я уже к затвору рукой потянулся, – дрожащим голосом продолжал Чикомасов, – но кто-то мне на ухо шепнул: «А ты испытай его!» «Не обижайтесь, – говорю. – Но странно мне, что вы не через главный вход сюда пожаловали. И потому прежде чем я дверь открою, перекреститесь трижды».
В глазах Петра Ивановича стоял испуг, как будто он заново, с новой силой переживал события той ночи.
– Ох и осерчал Беневоленский! «Ах ты такой-сякой! – кричит. – Да как ты смеешь меня, священника, испытывать! Да ты безбожник, хулиган, а может быть, и вор! Вот я тебя в милицию!»
Эге, думаю. Боится старичок креста. А вслух говорю: «Заявляйте хоть в милицию, хоть в прокуратуру, но пока крест на себя не наложите, не пущу. И вообще, что это вы, Меркурий Афанасьевич, какой-то не такой? Я вас этаким злым никогда прежде не видел».
– Это был не Беневоленский, – прошептал Джон.
– Конечно, – ответил Петр Иванович.
– Не многовато ли привидений за одну ночь?
– Много – не много, а слушайте дальше. Что стало происходить с Беневоленским, вернее, с тем, кто себя за него выдавал, ни пером, ни устной речью не описать! Весь он стал содрогаться изнутри. Точно волна сквозь него проходила, как у кошки, когда она блюет. Черты лица его ежесекундно менялись, и мне казалось, что передо мной не один, а десять человек. Вперив в меня злые желтые глаза, от взгляда которых я онемел и с места не мог тронуться, он начал выламывать дверь с нечеловеческой силой. На счастье, она была дубовой и крепкой, и только мелкие стекла из нее посыпались. «Я проучу тебя!» – кричал он. И в тот самый момент, когда я уже лишался от ужаса чувств, снова скрипнула железная дверь. Оборотень, погрозив кривым коричневым пальцем, быстро исчез, как в воздухе растаял. С воплем бросился я к Тихону. Никогда еще появление живого человека не было для меня таким радостным.
– Вы проиграли пари? – усмехнулся Половинкин.
– Погодите. Я – к нему, но он меня оттолкнул. «Ну что, – спрашивает он, как вы сейчас, – проиграли пари?»
От этих слов обозлился я на старца. Обозлился и засомневался. Что это, думаю, он появляется всегда вместе с оборотнями? Да и оборотни ли это? Может, они сговорились втроем? «Я остаюсь, – заявляю гордо. – Продолжим испытание».
Тихон запер храм, и тотчас на полу возникла громадная тень и взмахнула демонскими крыльями. Я посмотрел на стеклянную дверь и обомлел. Два горящих зеленых глаза сверкнули на фоне какой-то темной массы при яркой луне. Когтистые перепончатые лапы зацарапали по двери и всем окнам храма. Дикий хохот раздался, от которого я чуть не умер.
– Это были филины или совы, – сказал юноша.
– Это неважно, – отвечал ему священник. – Неважно, через кого действует на нас враг. Сам ли он превращается в людей или в животных, или их насылает на нас. Важно, что душа моя в тот момент так испугалась, что на время рассталась с телом. Как птичка, выпорхнула она из своей телесной клетки. О-о, Джон, нет ничего более жалкого, чем тело, из которого выпорхнула душа! Я видел себя распластавшимся на полу, и мне было одновременно жалко себя до слез и противно смотреть на свой живой труп.
Не буду рассказывать обо всем, что произошло со мной той ночью. Она показалась мне вечностью. Когда я очнулся, то был совсем другим человеком. Тихон с Беневоленским нашли меня в алтаре, на коленях. Я непрерывно произносил слова молитвы, самой краткой, простой и надежной: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного!»
– Тихон очень жестоко поступил с вами, – потрясенно сказал Джон. – Я где-то читал, что на ночь в церковь запирают послушников накануне пострига. И далеко не все выдерживают испытание.
– Да, он поступил жестоко, – согласился Чикомасов, – потому что знал о моем пути. Я стоял возле предназначенной мне дороги, но не знал, как на нее ступить. Старец просто толкнул меня в шею. Он и с другими духовными учениками не менее суров. Ибо знает, что делает, и ему можно доверять. В вашей жизни есть человек, которому вы можете полностью доверять?
Джон вспомнил только отца Брауна.