Текст книги "Великий тайфун"
Автор книги: Павел Сычев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
В ТАВРИЧЕСКОМ ДВОРЦЕ
«…Трудно описать, что творится в Петрограде!
О самом городе, о том, какое он на меня произвел впечатление, я писал тебе в первом письме. Теперь о другом – не о прошлом Петрограда, а о его настоящем.
Но продолжу нить своего повествования.
У Литейного проспекта я пересел на другой трамвай и поехал в сторону Шпалерной улицы, где находится Таврический дворец.
Во времена Екатерины это была усадьба ее фаворита князя Потемкина-Таврического – одноэтажный, каменный, широко раскинувшийся за чугунной оградой желтый дом с тремя портиками: в центре и по бокам. После революции 1905 года дворец был переделан под Государственную думу. Теперь здесь штаб революции.
В воротах дворца меня обогнал мальчишка в серой солдатской шапке, с парусиновой сумкой через плечо. Из сумки торчали газеты.
– «Правда»! – кричал он. – Свежая «Правда»!
Я подозвал его.
Мальчишка подбежал ко мне, выдернул из сумки газету, взял деньги и побежал во дворец.
Пока я шел к главному портику дворца, я успел просмотреть извещение о созыве совещания представителей Советов рабочих и солдатских депутатов. В списке приглашенных городов значился и наш город.
Открыл тяжелую, высокую дверь с бронзовой ручкой. Вестибюль дворца был полон вооруженных солдат. Казалось, дворец только что был занят. Вместе с тем было торжественно тихо, слышно было только, как где-то стрекотали пишущие машинки. Солдаты стояли с ружьями у входа, иные бесцельно бродили по вестибюлю, третьи сидели на ступенях широкой лестницы, сосредоточенно покуривая козью ножку и с затаенным сомнением поглядывая вокруг: а как бы не случился обратный «перевертун»… Петроград полон слухов. В Таврический дворец доходит тревога о зреющей на фронте, в ставке главнокомандующего, контрреволюции: верные монархии генералы готовят поход на Петроград, они не могут простить Николаю, о котором Распутин говорил, что у него «внутри не хватает», что тот слишком поторопился отречься от престола. Он это сделал, говорят они, будто «сдал эскадрон», а не трон всероссийского монарха. Между тем, думают они, еще не все потеряно, еще можно бороться. Ночью по городу носятся какие-то неуловимые черные автомобили, и из них раздаются выстрелы, разящие представителей народной милиции. В столице сейчас две власти: Временное правительство, составленное из депутатов Государственной думы (оно занимает правое крыло Таврического дворца), и Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов (он занял левое крыло дворца). Петроградский Совет, за которым стоят вооруженный гарнизон и пятьсот тысяч рабочих, с каждым днем приобретает все большую силу. Но «вожди» Совета – меньшевики и эсеры, – считая, что «власть, идущая на смену царизму, должна быть буржуазной» (политические буквоеды!), не берут управление государством в свои руки. Правительство же, взявшее власть, с каждым днем теряет доверие в народе. Революция остановилась на полдороге. Решение социальных вопросов, выдвинутых революцией, откладывается. В Совете депутатов и во Временном правительстве говорят: «Соберется Учредительное собрание и все решит». Учредительное собрание стало чем-то вроде огнетушителя, которым гасят пожар революции.
В вестибюле дворца я видел объявление:
«Товарищей, прибывших на Всероссийское совещание Советов рабочих и солдатских депутатов, просят зарегистрироваться в комнате № 11».
Комната, предназначенная, видимо, для небольших заседаний, была полна солдат и гражданских лиц. Две машинистки, точно стараясь обогнать друг друга, печатали бумажки. Здесь я узнал, что вечером в Белом зале дворца состоится торжественная встреча делегатов совещания.
Мне хотелось немедленно разыскать Василия Рудакова, но пока нечего было и думать об этом.
* * *
Встреча делегатов совещания происходила в Белом зале. На месте этого зала когда-то был великолепный зимний сад, о котором восторженно писал Державин: «С первого взгляда усомнишься и помыслишь, что сие есть действие очарования, или по крайней мере живописи и оптики, но, переступив ближе, увидишь лавры, мирты и другие благорастворенных климатов травы, не токмо растущие, но иные цветами, а другие плодами обремененные» (я это в библиотеке дворца вычитал). Теперь вместо мирт и лавров стояли деревянные кресла, расположенные полукругом против трибун и министерских «лож». Я сел вблизи от трибун.
Когда делегаты уселись и утих шум, из-за председательского места, расположенного за трибуной для ораторов, поднялся Скобелев, товарищ председателя Петроградского Совета, член меньшевистской фракции Государственной думы. У него лицо интеллигента, умные глаза, волнистые волосы, прядью падающие на лоб.
Он поднялся и сказал:
– С завтрашнего дня мы начнем нашу работу, сегодня же от имени Исполнительного комитета Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов позвольте просить вас на «чашку революционного чая». В интимной беседе мы более узнаем друг друга, и наша работа будет более плодотворной.
Едва он умолк, как в одну из боковых дверей зала вошел высокий человек восточного типа, лет тридцати пяти. По влажным волосам, гладко выбритым щекам, тщательно подстриженной бороде можно было догадаться, что он только что из парикмахерской. Человек вошел в зал как в давно и хорошо знакомое место.
– Церетели! Церетели![4]4
Церетели – меньшевистский лидер, известный по его речам во Второй государственной думе. Февральские дни застали его в иркутской ссылке. Он поспешил в Петроград и сразу же стал одним из «вождей» Петроградского Совета.
[Закрыть] – зашептались в зале, и полились рукоплескания.
Более двух часов затем с трибуны лились речи делегатов совещания. Это был поток приветствий, гимн Петроградскому Совету, выразителю, как говорили ораторы, воли авангарда русской революции – петроградских рабочих и солдат.
«Революционный чай» в буфете дворца затянулся, и я вернулся в «Пале-Рояль» около двенадцати часов ночи. Лег в постель, но сна не было… Передо мною стоял ярко залитый электрическим светом зал заседаний, вспоминались взволнованные лица делегатов; в ушах звучали голоса людей, уверенных в том, что пришло наконец счастье, что оно стучится в окно… Окно еще заперто и задернуто шторой, но стоит только отдернуть штору – и в комнату польется свет, невиданный, чудесный свет…
Когда я открыл глаза, в окно в самом деле лился свет, но довольно сумрачный. Я посмотрел на часы – было восемь часов.
* * *
Вчера в том же Белом зале открылось совещание. Открытие было не менее торжественным, чем встреча делегатов.
Уже одно присутствие в президиуме таких деятелей, как Керенский и Чхеидзе, поднятых революцией на самый гребень, создало атмосферу ожидания чего-то значительного.
Это «значительное» началось еще до открытия совещания, когда на трибуне президиума с кресла поднялась седая женщина с крупными чертами некогда, по-видимому, красивого лица. Я узнал ее по портретам, публикующимся в журналах и газетах.
Встав со своего кресла в президиуме, Скобелев сказал:
– Перед вами живая история русской революции, – он почтительно повернулся в сторону седой женщины.
Зал порывисто поднялся, бурно приветствуя «живую историю русской революции».
Седая женщина – ей было, несомненно, уже более семидесяти лет – поклонилась несколько раз на все стороны. (Не догадываешься, кто это?[5]5
Это была известная народоволка, позднее одна из основателей партии социалистов-революционеров – Брешко-Брешковская. В 1874 году ее судили по знаменитому «процессу 193-х» и приговорили к пяти годам каторги. С тех пор, в течение сорока трех лет, она скиталась по тюрьмам, каторгам, ссылкам, была в бегах и в эмиграции. В 1905 году, в возрасте уже шестидесяти лет, она в сопровождении контрабандистов и своего единомышленника, везшего динамит, вернулась из Америки, перешла границу. Очутившись в России, снова примкнула к революционному движению, но снова была отправлена в Сибирь. Февральская революция вызволила ее из Минусинской ссылки.
[Закрыть]) Просторная, надетая поверх юбки белая кофточка с широкими рукавами, черный бархатный галстук сидели на ней со старушечьей простотой. Растроганная овацией, она вытирала платком глаза и целовала улыбавшегося Керенского, довольно сумрачного Чхеидзе и очень спокойного Скобелева.
Но вот заговорил Керенский[6]6
Керенский – адвокат, бывший трудовик, в февральские дни ставший эсером. Был товарищем председателя Петроградского Совета и министром юстиции Временного правительства.
[Закрыть].
Еще очень молодой (ему нет и сорока лет), подвижной, со щеточкой волос на голове, в белом крахмальном воротничке, с отогнутыми уголками, Керенский производит впечатление человека, довольного своей судьбой. И в самом деле – это восходящая «звезда» первой величины.
– Я горд и счастлив, – сказал он, – что на вокзале приветствовал от демократии всей страны великую гражданку, бабушку русской революции.
«Бабушка» вытерла глаза платком и поцеловала Керенского.
– Будем стоять заодно, тогда нас никто не победит, – сказала она.
Чхеидзе поцеловал Брешко-Брешковскую в лоб и торжественно произнес:
– Вдохновляй нас, веди и впредь будь эмблемой торжества свободы и социализма!
И это говорил «вождь пролетариата», как называют Чхеидзе в газетах, социал-демократ, марксист! Кому говорил? Эсерке! Вот что творится в Петрограде, Женя! Но читай дальше.
Члены президиума Исполкома усадили «бабушку русской революции» в кресло.
– Проводим бабушку, – сказал Керенский, – пусть отдохнет, а завтра вернется на общую работу.
Подняв кресло с «бабушкой русской революции», члены президиума осторожно спустились по ступенькам с председательской трибуны и торжественно двинулись к выходу.
Все встали и провожали «бабушку» аплодисментами.
* * *
Возвратившись, члены президиума заняли свои места.
И началось первое в истории России совещание представителей революционных городов. Но кто-то воскликнул:
– В нашей среде находится второй ветеран русской революции – Вера Засулич!
Рукоплескания потрясли зал.
Я увидел знаменитую Веру Засулич – маленькую, худенькую старушку в черной кофточке с белым воротничком. Ты знаешь ее историю, и писать не буду. Все у нее в прошлом[7]7
Вера Засулич была известной в те времена революционеркой. Когда ей было двадцать семь лет (говорили, что она была неописуемой красоты), она явилась к петербургскому градоначальнику Трепову и выстрелила в него из револьвера. Выстрел ее был протестом против телесного наказания политического заключенного, студента Боголюбова. Боголюбов на прогулке в тюрьме не снял фуражки перед Треповым и за это был наказан розгами. Все прогрессивное общество России было возмущено, и к выстрелу Веры Засулич отнеслись как к благородному поступку. Суд присяжных заседателей под председательством известного прогрессивного судебного деятеля Кони оправдал ее. Во избежание вторичного ареста она бежала в Швейцарию.
[Закрыть].
Мне казалось, что кто-то находившийся вне зала, как режиссер театра, выводил на сцену людей с такими именами, как Вера Засулич, Брешко-Брешковская, чтобы убеждать всех и каждого в необходимости продолжать войну. Не подойдут ли к ним, думал я, слова Герцена: «Эти люди не делаются ли печальными представителями былого, около которых закипают иные вопросы, другая жизнь? Их религия, их язык, их движение, их цель – все это и родственно нам, и с тем вместе чужое… Звуки церковного колокола тихим утром праздничного дня, литургическое пение и теперь потрясают душу, но веры все же в ней нет!»
Да, я ожидал другого, я думал встретить здесь всеобщее и страстное желание покончить с войной и заняться социальным переустройством страны, находящейся к тому же в состоянии страшной разрухи. Но в Белом зале ветер дует с другой стороны. Когда на трибуне появилась рослая фигура делегата Москвы Ногина, в зале раздались резкие возгласы:
– Большевик?
– Да, большевик. – Ногин оглядел зал вопросительным взглядом: что, мол, вы хотите сказать этим вопросом?
На одну минуту зал смолк.
– Мы должны, – сказал Ногин, – призвать народы всех воюющих стран восстать против своих угнетателей, ведущих между собою кровопролитную войну, и заставить их кончить ее…
Крики заглушили его слова.
* * *
Весь день шла неравная борьба между сторонниками «революционного оборончества» и небольшой группой большевиков, призывавших к окончанию войны. На совещание съехались представители ста тридцати девяти Советов крупнейших российских городов, шести армий и сорока отдельных воинских частей. Здесь есть опытные политики и ораторы, с большим искусством отбивавшиеся от речей большевиков. Иные из делегатов имеют за своей спиной годы каторги и ссылки, другие всего только месяц, как приобщились к революционному движению, третьи случайно подхвачены революционной волной. Немного сторонников немедленной ликвидации войны, превращения русской революции «в пролог восстания народов всех воюющих стран против молоха империализма», как сказал один из ораторов-большевиков. Большинство – защитники лозунга «революционной обороны» отечества. Эти подавляют не только своим числом, но и авторитетными именами. Есть и такие, которые требуют войны «до победы».
Все, что происходило в Белом зале, трудно было понять. Я окидывал взглядом зал. Едва ли не большинство делегатов были в солдатских гимнастерках. Многие из них приехали с фронтов войны, были свидетелями развала армий, нежелания солдат воевать, ухода с позиций целых полков. В чем же дело? Почему такая враждебность к речам, направленным против войны? Ответ я видел в одном: немногие из находившихся в зале выражали волю тех, кто послал их.
Можешь себе представить, за «оборонческую» резолюцию поднялось триста двадцать пять рук, против нее – пятьдесят семь!
Я был смущен, пожалуй, даже растерян перед результатами обсуждения самого важного вопроса революции. С таким чувством я покинул Белый зал.
Был поздний вечер, но казалось, что на западе, где зашедшее солнце оставило розоватый след, начиналась утренняя заря. В сумрачных улицах Петрограда стояла тревожная, томительная тишина.
Мне хотелось поехать к Василию Рудакову, но было уже поздно, и я опять отложил свой визит.
Крепко целую тебя, маму.
Виктор
30 марта 1917 года
Петроград».
У ВАСИЛИЯ РУДАКОВА
«…В этом городе все возбуждает мысль, рождает образы. Даже лестница, по которой я, собравшись наконец к Василию Рудакову, поднимался в его квартиру, и та воскресила в моей памяти что-то знакомое, давно как будто где-то виденное… Да, да, по такой точно лестнице, темной и узкой, поднимался Раскольников в квартиру к старухе ростовщице: каменные избитые ступени; грубые железные перила; облезлая желтая краска на стенах; сырой, тяжелый воздух. Петербургская лестница! Мне казалось, вот сейчас в какой-нибудь квартире откроется дверь и из темноты сверкнут злые глазки старухи.
На площадке третьего этажа я подошел к обитой черной клеенкой двери с номером 8. В душе у меня затрепетала радость от мысли, что вот сейчас я увижу Василия. Потянул за деревянную ручку, прикрепленную к толстой проволоке. Слышно было, как зазвенел колокольчик.
– Кто там? – послышался приятный женский голос.
– К Василию Петровичу.
Ответа не последовало. Наступила тишина. Через полминуты дверь открылась, у порога стоял Василий Рудаков. Он ахнул и бросился ко мне.
Трудно тебе описать нашу встречу. Да и надо ли описывать? Ведь ты и без моих слов представляешь, как мы обнимали друг друга.
Василий потащил меня через маленькую кухоньку в комнату, крича:
– Надя, Виктор Заречный приехал!.. Вот он, смотри!
Надежда Николаевна несколько застенчиво протянула мне руку. Она сильно изменилась по сравнению с портретом, висевшим в комнате у Василия во Владивостоке. Прежней скорби не осталось и следа. Она улыбалась чуть раскосыми глазами, оправляя светлые волосы.
– Вот он, смотри! – повторял в радостном волнении Василий Рудаков. – Это сюрприз! Вот уж этого я никак не ожидал… Давай шляпу… сюда… садись… Рассказывай, как и зачем приехал. Не на совещание ли Советов?
– Ты угадал.
– Ну вот, так и есть. А я думал: кто-то приедет из Приморья? И вот – ты! Ай да номер! Вот это номер! Но ты, значит, уже давно в Питере? Почему же до сих пор не приходил?
– Да все заседания, – отвечал я. – Весь день, до глубокой ночи, с небольшим перерывом.
– Ну, рассказывай. Да, постой. Пойдем.
Василий повел меня в смежную комнату, которая служила спальней. (Сразу же после приезда из Приморья Василий поселился отдельно от отца и матери, на Большом проспекте Петроградской стороны.) В детской кроватке спал белоголовый ребенок месяцев семи.
– Познакомься, – сказал Василий. – Алексей Михайлович.
Подошла к своему первенцу и Надежда Николаевна.
– Хорош? – восторгался Василий сыном.
– Чудесный у вас сын, чудесный. Только почему ты назвал его Михайловичем?
– Да ведь я теперь не Василий. После революции я опять стал Михаилом Федоровичем Скворцовым. Ты же знаешь – это мое настоящее имя.
– Ну, уж извини, Михаилом я тебя звать не буду. Какой ты Михаил!
Василий залился смехом.
– Разбудишь Алешу, – тихо сказала Надежда Николаевна.
Мне в самом деле казалось нелепым называть Василия Михаилом.
– А как вы зовете его, Надежда Николаевна? – спросил я жену Василия.
– Я его все зову Васей. Привыкла за девять лет называть в письмах Васей, Да и мама зовет его Васей.
– И я привык, – сказал я. – Так что сын у вас Алексей Васильевич, а не Михайлович,
Все опять рассмеялись.
– Ну, пойдем. – Василий обнял меня, и мы вышли из спальни.
В комнате (она была небольшая, удлиненная, с одним окном, обставленная скромно до крайности) Василий усадил меня за стол, покрытый голубой клеенкой с коричневыми квадратами. Над столом висела электрическая лампа с абажуром.
– Сейчас будем ужинать. Я минут за десять до тебя пришел… Ну, рассказывай. Мне кажется, что мы не видались с тобой по крайней мере сто лет, а прошло всего два года.
– Да и двух нет. Много событий произошло за это время, вот и кажется, что давно. Живешь и не замечаешь ничего особенного в своей жизни, кажется, что время медленно тянется, а как оглянешься назад – бог мой, как, оказывается, клокотала жизнь… Ты нисколько не изменился за эти полтора года.
– Да и ты все такой же.
Василий присел к столу. Я заметил, что у него пропала привычка ходить из угла в угол.
Я начал свой рассказ: о первой ссылке в Малышевку, о твоем приезде туда, о нашем побеге, о попытке наладить подпольную работу в Приморье, о новом аресте, ссылке в Киренский уезд и о возвращении после революции домой – словом, обо всем, чего не знал Василий.
История Василия за время, как мы расстались, была короче. Работая пропагандистом в Петроградском комитете партии, он неоднократно выезжал на фронт (тут он рассказал о своей встрече с солдатами, знавшими меня по моей революционной работе на станции Муравьев-Амурский). За месяц до февральских событий Василий стал работать одним из руководителей партийной организации Петроградской стороны. В событиях февральских дней принимал непосредственное участие.
Надежда Николаевна накрыла на стол, подала скромный ужин – селедку с отварным картофелем.
– У нас так трудно с продовольствием, – оправдывалась она.
О своей жизни и о событиях, – а последние нельзя отделить от нашей личной жизни, – мы рассказывали друг другу и за ужином.
– Ну и дела творятся у вас в Питере! – сказал я.
– Что ты имеешь в виду? – спросил Василий.
– Газеты читаешь?
– Что за вопрос?
– За работой совещания Советов следишь?
– Слежу. А как же!
– Ну, и какое у тебя впечатление от совещания?
– Да что ты меня спрашиваешь? Рассказывай ты… Что газеты! Важно личное впечатление.
– В газетах слишком скупо пишут о совещании, это верно, – согласился я. – Полного представления не получишь. Я хотел сказать, что в Питере атмосфера меньшевистско-эсеровская. В президиуме Исполкома Петроградского Совета три человека, из них два меньшевика – Чхеидзе и Скобелев – и один эсер – Керенский. В бюро Исполкома – большинство меньшевиков. Да и во всем Исполкоме два-три большевика, остальные – эсеры и меньшевики.
– Ну, такое положение по всей России!
– Судя по составу участников совещания, – подтвердил я, – действительно положение таково повсюду. Из тринадцати членов президиума на совещании только четыре большевика. Но Питер! Питер! К Питеру прислушивается вся Россия, а резолюции о войне и об отношении к правительству, принятые совещанием по предложению Петроградского Исполкома, – ниже всякой критики: оборона, поддержка Временного правительства, хотя и с оговорками. Очень жаль, что ты не был на совещании, – продолжал я. – Как яростно встречали выступления большевиков! Иркутянина Старостина, я думал, стащат с трибуны. Вот какая ситуация на совещании!
– Да, ситуация не в нашу пользу. Но ты по совещанию и по резолюциям Исполкома о настроениях Питера не суди. У рабочих другие настроения. Мы приобретаем все большее влияние. Возвращаются из ссылки и с каторги старые члены нашей партии. Работа идет. Это – как подводное течение. Бюро ЦК созвало партийное совещание. Приехали представители более чем от сорока местных организаций.
– Это я знаю. Был на нем два раза.
– Удивительно, как мы не встретились… Так что, как видишь, мы не дремлем.
В спальне послышался плач ребенка. Надежда Николаевна поспешно встала из-за стола.
– Ты бы видел, – рассказывал я, – какую овацию устроили вчера Плеханову и делегациям французских и английских социалистов!
– О приезде Плеханова я читал.
– Кашен произнес прекрасную речь. Он призывал к совместной борьбе за социализм, говорил, что французские пролетарии выражают изумление и преклонение перед русской революцией. Уж такую овацию ему устроили!
– А Плеханов? – спросил Василий.
– Появился он в зале заседаний, – начал я рассказывать, – вместе с французской и английской делегациями, во время доклада об Учредительном собрании. У Плеханова вид, знаешь, барский. Он ведь происхождения дворянского. И с ног до головы европеец. Свою речь он начал издалека: вспомнил времена, когда «Россия, согнувши выю, молилась за царя». «Нас, социал-демократов, – говорил он, – была небольшая кучка, нас называли утопистами». Он привел слова Лассаля: «Нас было мало, но мы так хорошо рычали, что все думали, что нас очень много». Это всем понравилось. В зале смеялись, аплодировали. «И нас, – сказал Плеханов, – действительно стало много». Далее он говорил, что на международном съезде в Париже, в тысяча восемьсот девяносто девятом году, он сказал: «Русское революционное движение восторжествует, как движение рабочего класса, или оно никогда не восторжествует… рабочий класс есть истинный носитель прогресса в России… наши идеалы, наша «утопия» – это действительность завтрашнего дня…» Но дальше Плеханов заговорил о другом. «Меня, – сказал он, – называли социал-патриотом. Что это значит? Человек, имеющий социалистические идеалы и любящий в то же время свою страну? Да, я любил и люблю свою страну и знаю, что если немец победит нас, то это будет означать не только наложение на нас ига немецких эксплуататоров, но и большую вероятность восстановления старого режима…»
– Вот чем «оборонцы» берут! – воскликнул Василий. – Вот чем они берут!
– Так закончил Плеханов, – сказал я. – И я уже видел на трибуне другого Плеханова: нашего противника – сильного, талантливого, высокообразованного.
Василий сидел молча, со странной улыбкой на губах. Глаза его выражали не то иронию, не то как будто даже тревогу: ведь неизвестно было, как пойдет развитие революции при таком соотношении политических сил.
– С чем я поеду в Приморье? – прервал я его молчание. – С рассказом обо всей этой истории?
– А ты не торопись ехать туда.
– То есть как? Как же я могу не торопиться? Завтра последний день совещания, а четвертого числа я хочу выехать.
– Сегодня мы с тобой пойдем встречать Ленина, – сказал Василий.
– Как?! – От изумления я вскочил со стула.
– Так. Получена телеграмма из Торнео, что сегодня в Белоостров прибудет группа эмигрантов, в их числе Ленин.
– Да что ты говоришь! А позавчера на совещании Ногин огласил письмо Ленина из Швейцарии, в котором Ленин писал о невозможности проехать в Россию. Говорят, будто Исполком Совета получил от Зурабова[8]8
Зурабов – член Второй государственной думы, бывший в эмиграции.
[Закрыть] телеграмму, тоже из-за границы, о том, что Милюков в двух циркулярных телеграммах предписал, чтобы русские консулы не выдавали пропусков эмигрантам, внесенным в особые международно-контрольные списки. Всякие попытки, пишет Зурабов, проехать через Англию и Францию остаются безрезультатными. Французская пресса требует, чтобы не пропускали никого, кто не стоит на точке зрения Плеханова. Как же удалось проехать Ленину?
– Через Германию.
– Что же ты молчал до сих пор?
– А я выжидал подходящий момент.
– Видали? – обратился я к Надежде Николаевне. – Каков ваш муж!
Надежда Николаевна улыбнулась и с любовью взглянула на Василия.
– Вот и посмотрим, – сказал Василий, – что скажет Ленин обо всем, что здесь творится. Останешься?
– Что за вопрос!
Возможность увидеть, а может быть и услышать Ленина, человека, который в течение десяти лет владел моими мыслями, взволновала меня.
– Где же мы с тобой встретимся? – спросил я.
– Приходи в особняк Кшесинской, Знаешь, где? Там наш ЦК и Петербургский комитет.
Василий объяснил, как проехать на Кронверкский проспект, где находился особняк балерины Кшесинской.
– Приходи часов в десять вечера. Поезд должен прибыть в одиннадцать.
– Приду обязательно,
– Ну и прекрасно, – Василий потер руки (жест совсем ему не свойственный). – Меня очень интересует, как Ленин поведет себя в этой сложной обстановке. Что он скажет?
– Интересно, интересно, – вторил я Василию.
Было уже часов семь.
– О! Как пролетело время! – Я стал одеваться.
* * *
Василий пошел проводить меня. Мы направились в сторону Тучкова моста. Был тихий и прозрачный вечер, и хотя по обе стороны улицы высились каменные дома, тем не менее в воздухе чувствовалось приближение весны.
Навстречу нам, мечтая о чем-то и прижимаясь друг к другу, медленно шли юноши и девушки. Это были студенты и, по-видимому, курсистки.
– Революция может перевернуть государство, весь мир, – сказал Василий, – а вот это, – он указал движением головы на парочку, шедшую нам навстречу, – это останется. Никакая революция этого не перевернет и не отменит. Сейчас, можно сказать, решается судьба России, а им хоть бы что – лепечут себе.
– У тебя, Василий, чудесная жена, – сказал я. – Ты, вероятно, тоже иногда забываешь обо всем на свете.
– Такова природа человека, – ответил Василий, оглядывая небо. Он добавил: – Нет ничего сильнее любви.
– Вон как ты теперь говоришь! Значит, любовь сильнее революции?
– Сильнее, – ответил, смеясь, Василий.
– А я думал, ты это серьезно, – сказал я.
Мы оба посмеялись.
Дошли до Тучкова моста.
– Помнишь, Василий, ты рассказывал мне о петербургских закатах солнца?
– Не помню.
– Не помнишь? А я твой рассказ запомнил и буду помнить всю жизнь. Но вот о петербургских ночах ты ничего не говорил. Они ведь совершенно волшебны.
– Ты пишешь, Виктор?
– Пишу… Этим и хлеб себе зарабатываю.
– Как литератор, ты огромную пользу можешь принести революции, но надо отдаться литературе.
Мы сошли с моста. Нас догонял трамвай.
– Семерка, – сказал Василий. – Пойдем быстрее. Тут остановка. Доедешь до самой Пушкинской улицы.
Трамвай нагнал нас и остановился. Я взошел на переднюю площадку прицепного вагона.
– Не опаздывай!
– Нет, нет!
Между вагонами заскрипело железо, и трамвай помчался по Первой линии Васильевского острова».