Текст книги "Великий тайфун"
Автор книги: Павел Сычев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
«ПЕРЕПЕЛКИ» И «СОКОЛЯТА»
Утром, во время завтрака, пришли две девушки. Одну звали Зоя Маленькая, другую – Тамара Головнина.
– Вот и перепелки мои прилетели, – ласково встретила их Мария Владимировна.
Оглядев Тамару, она сказала:
– Ох, как располнела!
Девушка действительно была неестественно полна.
– Сейчас разрешусь от бремени, – проговорила она, скинув с себя летнее пальто.
Обнаружилась причина ее полноты: она была завернута в несколько десятков экземпляров газеты «Красное знамя», перевязанных бечевой.
Перебивая друг друга и смеясь, девушки рассказывали, как метранпаж типографии вместе с молодыми наборщиками «завертывал» Тамару в газету, отпечатанную до получения разрешения цензуры на выпуск.
– Мы условились сказать, если бы нас остановили, – рассказывала Зоя Маленькая, – что идем в больницу. Тамара – роженица, а я – сопровождающая.
Мария Владимировна с любовью смотрела на них.
– Эх вы, зеленые обезьяны!
– А нам действительно показалось, что за нами следят, – продолжала рассказ Зоя Маленькая, – и мы не пошли в ворота. Оторвали две доски в заборе против Гайдамакской улицы и пролезли во двор. Надо было видеть, как лезла вот эта «беременная» женщина! Минут пятнадцать мы просидели под забором, притаившись. Только когда убедились, что никого вокруг нет, пошли к вам.
Тамара приняла наконец свой естественный вид, – впрочем, она всегда выглядела плотно сбитой девушкой. Потомок знаменитого мореплавателя, она была энергична и мужественна. Весной, приехав из Томска, где она училась на естественном факультете Высших женских курсов, Тамара встретилась со своим другом по кружку «любителей сценического искусства» Игорем Сибирцевым, познакомилась с Зоей Маленькой и другими юными большевиками, и жизнь ее, тихая до того, как лесной ручей, влилась в бурную революционную реку.
В десять часов прилетела третья «перепелка» – миловидная Таня Цивилева, бывшая петербургская курсистка.
– Опять вымарали, подлецы, всю передовую! – возмущенно произнесла она, закрыв за собою дверь.
(Она ходила с номером газеты в чешскую цензуру.)
«Перепелкам» предстояло распространить среди рабочих несколько десятков экземпляров газеты, где была напечатана не пропущенная цензурой передовая статья. Они принялись фальцевать газету.
Это были веселые, созданные, казалось, для радостной жизни девушки. Но не одними радостями полна жизнь. Родной их край захватывали враги. Надо было бороться с ними.
– Ну, пойдемте, – предложила Тамара, когда портфели девушек наполнились газетами.
– Постойте! – сказала Таня. Она вынула спрятанный на груди, под кофточкой, клочок бумажки. – Я прочту письмо, которое получила от чехов. Вчера я принесла им в лагерь белье, продукты и еще кое-что, а их не оказалось[48]48
Речь шла о солдатах, заключенных в лагере за отказ выступить 29 июня против Совета.
[Закрыть]. Мне сказали, что их отправляют на фронт и они ожидают погрузки на узкоколейке. Я побежала туда. Меня конвой не пропустил. Я могла только помахать им рукой. Солдаты тоже радостно махали мне руками. Когда я вернулась в лагерь, чтобы передать продукты другим, один из часовых сунул мне в руку вот эту записочку:
«Товарищу Танье…» – в голосе у нее послышалось волнение. – Такое… письмо!
Овладев собою, она прочла записку, написанную по-русски:
– «Мы, чешские легионеры, о которых вы проявили товарищескую заботу и пролетарскую солидарность, очень вам благодарны. Мы никогда не забудем товарища Танью. Если мы останемся живы, мы будем рассказывать у себя на родине о русских товарищах, о хорошей русской девушке Танье. Мы уезжаем. Крепко жмем вашу братскую руку.
Легионеры Шестого полка»
Таня вытерла платочком глаза, вложила записку в конверт и спрятала на груди.
– Те же чехи, да не те, – произнесла Мария Владимировна.
* * *
Вечером происходило заседание Красного Креста, и опять слетелись «перепелки».
– Проводили Вильямса, – рассказывали они.
Вильямс наконец получил визу на въезд к себе, в штат Огайо. В ожидании визы он прожился до последнего цента, и хлопотливые «перепелки» собрали ему денег на дорогу. Уезжал через Шанхай – японские власти так и не разрешили другу большевиков спуститься на японскую землю даже на один день, чтобы пересесть на океанский пароход. При обыске у него на квартире агенты контрразведки отобрали все, что он успел написать о русской революции. Когда пароход медленно отодвигался от русского берега, Вильямс, опершись одной рукой о перила, другой поднял свою поношенную черную шляпу. Глаза его кротко и грустно улыбались. Казалось, они говорили: «Прощайте, мои дорогие русские друзья. Я всегда буду помнить вас. Я расскажу американцам, что такое русская революция и кто такие русские большевики. Прощайте! Может быть, мы когда-нибудь встретимся. Прощайте!» «Перепелкам», с которыми сильно подружился Альберт Вильямс, казалось, что они навсегда теряют своего американского друга. Пароход уплывал. Долго Вильямс махал черной шляпой, а «перепелки» все стояли на пристани и помахивали белыми платочками, пока пароход не завернул за мыс Голдобина.
После заседания подпольного комитета прилетела стайка «соколят».
И вот, как зеленые листья дубков при ветре, зашумели голоса молодых сил никогда не умиравшего, возрождавшегося при любых политических условиях большевистского движения на Дальнем Востоке. Это было уже третье, самое молодое поколение большевиков.
Комната «мальчиков» поражала обилием книг. Полки в шкафах и на этажерке были аккуратно заставлены томами словаря Брокгауза и Эфрона и книгами, на кожаных корешках которых стояли имена Толстого, Гоголя, Тургенева, Гончарова, Белинского, Чернышевского, Герцена. Обстановка комнаты выглядела более чем просто: три кровати, несколько стульев, два стола с книгами, тетрадями, чернильницами, ручками, карандашами. Но сколько во всей этой простоте было тепла, уюта! Народ собрался шумный, веселый, будто за стенами Сибирского флотского экипажа вовсе и не властвовала контрразведка. И о чем только здесь не говорилось!
– Читали «Idée fixe»? – спросил кто-то кого-то, и все с таким жаром принялись спорить о пьесе местного молодого, литератора, словно от этого спора зависела судьба революции.
Некоторые склонны были считать пьесу «Idée fixe» чуть ли не образцом пролетарской литературы (тогда и на Дальнем Востоке уже начал свою громкую деятельность Пролеткульт).
Игорь Сибирцев, сидевший на кровати с пьесой в руках, говорил:
– Это произведение ничего общего с пролетарской литературой не имеет. Пролетарская литература – это Максим Горький, Серафимович… А это… псевдопролетарская литература!
В спор вступил Александр Фадеев, или Саша, как его все звали, – высокий, сухопарый юноша с темной головой и большими, оттопыренными ушами. На нем аккуратно сидела черная куртка с зеленым кантом на воротнике. Родители Фадеева проживали в селе Чугуевке, а Саша, учась в коммерческом училище, по зимам жил у своей тетки, относившейся к нему как к третьему своему сыну. Саша Фадеев с обожанием относился к Игорю, который был старше и оказывал на своего двоюродного брата большое влияние. Вместе с тем семнадцатилетний Саша выделялся своим умом; о нем говорили: «Удивительно эрудированный паренек». Этот юноша, обладавший даром слова, самозабвенно любил русскую литературу. Сказав несколько пренебрежительных слов по адресу «Idée fixe», он стал говорить о языке Гоголя:
– Вспомните, как Гоголь описывает степь в «Тарасе Бульбе»! Какая простота языка! – Он взял с этажерки томик Гоголя. – Вот послушайте.
Несколько глуховатым голосом он стал читать:
– «Солнце выглянуло давно на расчищенном небе и живительным, теплотворным светом своим облило степь…»
Казалось, что солнце, облившее своим светом гоголевскую степь, засияло и в глазах Саши Фадеева, проникло глубоко в его очарованную душу.
Он хорошо, вдохновенно читал. Окончив чтение, он воскликнул:
– Вот как надо писать! Вот у кого надо учиться!
А это что?.. Дай мне, пожалуйста. – Саша взял из рук Игоря рукопись, на обложке которой был футуристический рисунок. Он прочитал несколько строк: – «Пролог. Судьба (говорит монотонно, точно сквозь тяжелую дрему, обвитую мраком и жуткой тишиной кузницы, говорит долго, нудно, протяжно): Молчание… Молчание… Молчание… Из тьмы веков, слушайте! – Вечности – пришла к вам Сказка Жизни; пришла из потустороннего царства не осязаемых человеческим умом глубин Вселенной; пришла Сказка Жизни – Вечная Греза Человечества. Пришла чистая, вдохновенная, прекрасная… и породила Солнце… и породила Кровь, и породила Борьбу, упорную, злобную, бесконечную…» И так далее. И тому подобное. – Саша вернул рукопись Игорю. – Действительно, длинно и нудно. И это – новое слово в литературе! – он с удивлением пожал плечами.
Не все были согласны с ним. Кое-кто с усмешкой смотрел на задиристого «коммерсанта», «отсталого юношу», осмелившегося «отживший реализм классиков» противопоставить «новой, пролетарской форме литературного слова».
Спор затянулся бы, если бы Игорь Сибирцев не прекратил его. Он открыл портфель:
– Надо ночью расклеить по городу.
Девушки и юноши, рассовав по карманам и за пазуху листовки, начинавшиеся словами: «Долой интервентов!», парами уходили в город. Каждая пара хорошо знала район своего действия. Юноши и девушки должны были ходить по улицам под руку, изображать влюбленных. Это так легко было выполнить им! Гораздо труднее было улучить момент, чтобы, выхватив из-за пазухи листок и вынув из кармана баночку с клейстером, быстро обмазать прокламацию и наклеить ее на забор.
Проводив взглядом последнюю пару «влюбленных», Мария Владимировна проговорила:
– Зеленый шум!
– Никогда не умирающий, вечно зеленый, – добавил Виктор.
ФИЛОСОФИЯ СТЕПАНА ЧУДАКОВА
Избежал ареста в день переворота и Степан Чудаков. Виктор часто встречался с ним по подпольной работе, и у них возникла довольно своеобразная дружба.
Степан сильно изменился по сравнению со временем, когда производил обыск у полковника Савченко. Наивность его поубавилась. Виктор подтрунивал над ним:
– Твоя гидра теперь, наверное, купается в Амурском заливе!
Анархические увлечения Степана, долго и стойко державшиеся в нем, постепенно выветривались из его путаной головы, стали заменяться духом материалистического понимания всего того, что происходило вокруг. Но сумбура в голове у него хватало не на одного его. А главное – не было у этого человека собранности, целеустремленности, он всегда куда-то спешил, метался, хватался то за одну работу, то за другую. Страстное желание познать мир, и как можно скорее, заставляло его бросаться от одной книги к другой, не усвоив хорошенько первой. Была у него особенность: доводить идеи, приходившие ему в голову, до абсурда. Он как-то сказал Виктору:
– В познавании причин явлений общественной жизни я стал твердо руководствоваться экономическими факторами.
– Правильно, – согласился с ним Виктор.
– Коммунизм я понимаю как необходимую форму общественного хозяйства, а не как идею альтруизма.
– Это тоже правильно.
– Мне теперь понятна тактика нашей партии, строящаяся на непосредственных интересах масс, а не на идеалах добра и справедливости, на использовании в революционных целях и нереволюционных элементов и даже просто преступных элементов, а не только чистеньких, добропорядочных коммунистов. Я теперь, Виктор, чувствую себя настоящим коммунистом.
– Какую чушь ты мелешь, Степа!
Степан Чудаков пронзил Виктора своими острыми серыми глазами.
– В твоих словах «чистенькие, добропорядочные коммунисты» проскальзывает ирония, словно для коммуниста не обязательно быть чистеньким и добропорядочным. Нет, дорогой Степан Петрович, коммунист должен быть и чистеньким и добропорядочным.
– Порядочность и непорядочность – понятия относительные, как и добро и зло. Что полезно для революции, для рабочего класса, то и добро, а что вредно, то зло, – отрезал Степан Чудаков.
– Весь вопрос в том, дорогой Степа, кто будет определять, что полезно для рабочего класса и что вредно. Это во-первых. А во-вторых, есть и общечеловеческие понятия добропорядочности, общечеловеческие нормы поведения.
– Это – идеализм.
– Не торопись. Скажи: как ты думаешь, может ли игра краплеными картами считаться порядочным делом? Или воровство, разбой? Или изнасилование женщины? И в рабочем классе и в буржуазном обществе на игру краплеными картами, на воровство, на изнасилование люди смотрят как на преступление. Значит, есть не только классовые понятия добропорядочности, но и просто человеческие. Во всяком случае, твоя теория, до которой ты дошел «своим умом», порочна. Преступным элементам, если они и приносят какую-то пользу революции, не место в партии. Повторяю, дружище: коммунисты должны быть чистенькие и добропорядочные без кавычек.
– Это у тебя еще от старой закваски, – пытался возразить Степан Чудаков.
– Старая закваска, Степан Петрович, – взволнованно заговорил Виктор, – очень хорошая закваска. Я не помню, чтобы в нашей партии говорилось, что для борьбы с самодержавием все средства хороши. Нет, средства выбирались. Вот и теперь, – скажи, пожалуйста: почему мы ни в борьбе с Семеновым, ни на Гродековском фронте не отрезали носов и ушей у пленных, не применяли пыток к ним, чтобы выведать у них то, что нам надо было, как это делали Семенов и Калмыков? Почему? Ведь то, что пленные могли сказать, было бы полезно революции, полезно рабочему классу. Почему же мы не применяли таких же методов борьбы, какие применяли они, враги наши? Скажи… Молчишь? Нечего сказать?.. Потому, Степан Петрович, что пытки противны нашему мировоззрению, которое зиждется не только на «экономических факторах», как ты говоришь, а и на идеях гуманизма. Ты, Степан Петрович, сбрасываешь со счетов коммунистического движения идейность. Не превратись, упаси тебя бог, в партийного пономаря. Без идеи партия мертва. Пусть будущее, к которому мы стремимся, будет для нас и для всего человечества золотым сном, золотой мечтой. Не единым хлебом жив человек. Нужна поэзия. Пока снится золотой сон, пока мечтается, поэзия борьбы сохраняется в душе. Вот если останутся одни экономические факторы и в партии расплодятся пономари, тогда поэзия кончится.
– Интеллигентщина! – презрительно пробормотал Степан Чудаков.
– Ты это к чему? К тому, что я говорю, или ко мне лично? Не употребляй этого слова. Ты никого этим не обидишь, а себя унизишь. Я счастлив, что в какой-то мере могу причислить себя к интеллигенции. А знаешь, кто у нас сейчас самый большой интеллигент?
Степан молчал.
– Ленин. Вот кто. Интеллигенция великую роль сыграла в русской революции. Если я сейчас начну перечислять имена великих русских интеллигентов, то я попрошу тебя, Степан Петрович, прежде всего шапку снять. Да. Когда-нибудь напишут историю русской интеллигенции. Ее будет венчать имя Ленина. Да. Это – вершина русской интеллигенции. И весь наш Совнарком сейчас – это, брат, замечательные русские интеллигенты-большевики. Постарайся и ты стать интеллигентом. А что касается идейности, то ты ведь сам насквозь идейный человек. Идея освобождения народа от самодержавия, от капитализма привела тебя к революции, к большевикам. Почему же идея эта должна исчезнуть, если ты понял, как ты говоришь, что коммунизм стал тебе понятен как необходимая форма общественного хозяйства? Что же, по-твоему, коммунизм от этого стал такой же вещью, как сытный обед? Так, что ли? Коммунизм не только экономическая категория, но и идея, мечта. Идея! Великая идея, Степа… Не гаси ты в себе свет, который горит в твоей честной душе. Иди к людям с идеей в сердце, а не только с экономическими категориями.
Это был их последний разговор. Вскоре Степана Чудакова выследила контрразведка, и он очутился за проволочной оградой концлагеря.
НЕЖДАННАЯ ГОСТЬЯ
Однажды, только Виктор вошел в избушку к матери и уже взял было на руки Петюшку, как в сенях раздался стук. Серафима Петровна вздрогнула и побледнела.
– Спросите, мама, кто. – Виктор опустил Петюшку на пол и вышел в сени.
Серафима Петровна спросила:
– Кто там?
– Откройте, пожалуйста, – послышался женский голос с иностранным акцентом.
– А кто вы?
– Я от Энтона Грачева.
Виктор порывисто снял крючок с петли.
Вошла Гарриет Блэк. Она с такой приветливостью поздоровалась с Виктором и с Серафимой Петровной, так нежно приласкала Петюшку, что Виктор сразу расположился к ней. За полтора года она научилась довольно хорошо говорить по-русски, однако Антона называла «Энтон» – с ударением на первом слоге.
В течение получаса Гарриет рассказала обо всем, что касалось столь нежданного ее приезда.
Оказывается, этот с виду чужой человек, как о ней говорила Женя, был другом не только Антона Грачева, она стала другом русских, другом большевиков. Гарриет получила от Антона, а Антон от краевого комитета партии в Хабаровске задание связаться с подпольными работниками во Владивостоке и помочь им повести пропаганду среди американских матросов и солдат. Получив у американского консула в Хабаровске официальный документ, в котором консул просил оказывать ей, как подданной Соединенных Штатов Америки, содействие в ее. поездке во Владивосток, она по Сунгари добралась до Харбина, а оттуда по Китайско-Восточной железной дороге доехала до Владивостока. В Хабаровске были известны имена всех арестованных во время мятежа 29 июня, имя Виктора Заречного не упоминалось, и Антон надеялся, что Гарриет сумеет разыскать его.
Гарриет говорила, что поступит на службу в американский Красный Крест. Служба в нем позволит ей видеть американских солдат, матросов. Она будет делать все, что надо для пропаганды: переводить воззвания на английский язык, распространять их и так далее.
– Надо убедить наших солдат и матросов, – говорила она, – чтобы они потребовали возвращения на родину.
– Это очень хорошо, Гарриет, – отвечал Виктор. – Замечательно! Устраивайтесь, и начнем работать. – Он рассказал ей о Вильямсе. – Вильямс уехал в Америку, – сказал Виктор, – но остаетесь вы, наш новый американский друг.
Гарриет протянула руку Виктору.
– Я уже старый ваш друг… давно, давно!
Пожав ее руку, Виктор сказал:
– Расскажите же об Антоне. Вы ничего не говорите о нем.
При имени Антона Гарриет сначала радостно воскликнула: «Энтон!» Но тут же голос ее увял.
Антон работал в Дальсовнаркоме по снабжению армии продовольствием. Хлеб на Дальнем Востоке не был еще таким острым вопросом, как в остальной России, где уже создавались продотряды, но снабжать продовольствием Уссурийский фронт было нелегко. Антон измотался на этой работе. Положение на фронте становилось все хуже и хуже, Гарриет понимала, что разлука с Антоном будет длительной, хотя он и уверял ее, что проберется скоро в Приморье.
– А где ваша жена? – спросила вдруг Гарриет. – Извините, я совсем забыла…
– Неизвестно, – ответил Виктор.
– Как неизвестно? – Гарриет не ожидала такого странного ответа.
Виктор пояснил. При этом он сознался, что когда после стука в сенях он услыхал голос Гарриет: «Я от Антона Грачева», он подумал, что Гарриет привезла известия о Жене. С первых же ее слов он понял, что ошибся.
– Надо искать! – искреннее волнение послышалось в ее голосе.
– Надо. Но сейчас это почти невозможно.
– Я готова поехать в Хабаровск. Может быть, она там.
– Вы очень добры, Гарриет.
– В свое время вы сделали доброе дело для Энтона.
– Это было простое дело… Но как вы можете поехать? Через Харбин? Это долгий путь.
– Надо подумать. Я буду думать.
Гарриет ушла.
«Но где Женя?» – мысль о ее судьбе еще больше стала терзать Виктора.
ПОРАЖЕНИЕ
Днем в раскаленном добела небе не появлялось ни облачка; только изредка над лесом, понуро тянувшимся вдоль железной дороги, лениво помахивая крыльями, пролетали разморенные жарой длинноклювые уссурийские вороны.
В перевязочной санитарного поезда во время стоянки нечем было дышать. Врывавшийся при движении поезда горячий воздух не приносил облегчения. Ночами, когда в тучах, заволакивавших небо, вспыхивали молнии и гремел гром, вагон немного остывал, и можно было, пользуясь затишьем в работе, уйти к себе в купе, высунуться из окна, подышать свежим воздухом, поглядеть на темный лес. Но вот на крышу обрушивался ливень, приходилось поднимать оконную раму. Облокотившись на столик, Женя сидела тогда у окна, слушала, как хлестал дождь по стеклу, смотрела, как лились его косые потоки. Когда стук колес под вагоном учащался, ливень, казалось, с большим шумом падал на крышу, хлестче бился в окно. Что-то зловеще-неотвратимое было в этом стихийном потоке. Тягостно было думать, что вот сейчас под таким ливнем, по грязным проселочным дорогам, по болотам и лесам отступают промокшие до костей красногвардейцы.
Первого июля санитарный поезд, где работала Женя, был отозван с Гродековского фронта в Никольск-Уссурийский. Наполняясь ранеными, он простоял там несколько дней. В ночь на шестое июля, когда мятежники после жестокого боя овладели последним оборонительным рубежом перед Никольск-Уссурийским – Фениной сопкой – и находились в нескольких верстах от города, поезд спешно был отправлен в тыл, и вот он все идет и идет впереди отступающих отрядов.
Мятежники, пользуясь слабой боеспособностью красногвардейских отрядов, к тому же малочисленных, взяв Никольск-Уссурийский, непрестанно наступали вдоль железной дороги. Орудия броневых поездов противника били на десять верст, снаряды падали на полотно железной дороги, рвались у эшелонов; единственный бронепоезд красных бил намного ближе и не мог подавить вражеские броневые поезда; разведчики подчас давали неверные сведения о расположении частей врага; дозорные на сторожевых охранениях прозёвывали врага или раньше времени покидали посты; неприятель заходил в тыл, взрывал железнодорожные мосты. Страшный враг на войне – боязнь быть отрезанным – делал свое дело: наводил панику. Второй, не менее страшный враг – темные слухи (о несметном числе врага, его сокрушающей силе) – помогал первому, бойцы самовольно снимались с позиций, и ничто не могло остановить беспорядочного отступления, пока на фронт из Хабаровска не прибыли – это было уже в Спасске – главнокомандующий Сакович, начальник штаба Радыгин, начальник артиллерии Шрейбер. Отступление было приостановлено. Казалось, в военных действиях наступил перелом. Но опять произошло что-то непоправимое, и Красная Армия снова покатилась на север.
Когда Женя, слушая отдаленную канонаду, промывала развороченную осколком снаряда рану и забинтовывала руку или ногу, красногвардеец считал, что ему повезло: «попалась» опытная докторица да еще такой необыкновенной красоты и удивительно простая – свойство, редко встречающееся у красивых женщин; от одного ее взгляда и участливого слова боль в ране утихала. Нравственной чистотой веяло от всей ее фигуры в белом халате и белой шапочке, из-под которой выбивались золотистые волосы. Вместе с тем каждая черта ее лица выражала твердость характера.
– Бывают же такие, – говорили о ней красногвардейцы. – При такой скверного слова не скажешь и дурно не подумаешь.
Женя в самом деле умела не только облегчать физические страдания людей. Она обладала способностью очищать душу человека от всякой скверны; недаром Федя Угрюмов, умирая, говорил ей: «Вы – олицетворение чистоты жизни».
О, как нужны были такие женщины ожесточенной в кровавых боях душе человека!
Поражение на фронте она переживала тяжело. Всю свою молодость, чистоту души своей она отдала революции. Казалось, стала реальной мечта о созидательной деятельности. Вражьи силы разрушили эту мечту, оторвали от мужа, от сына.
В тяжких раздумьях обычная твердость духа покидала ее, положив голову на столик, она плакала слезами обиды и одиночества.
В Спасске старший врач санитарного поезда Незнамов скоропостижно скончался от кровоизлияния в мозг, и в приказе по санитарному управлению Уссурийского фронта, подписанным главным врачом фронта Гинстоном, Евгения Павловна Уварова назначалась временно исполняющей обязанности врача поезда.
Доктор Гинстон, часто заходивший в поезд, был доволен образцовым его состоянием. Боец, попадавший из пекла битвы в санитарный вагон, не верил своим глазам: на позициях рвались снаряды, свистели пули, витала смерть, а здесь была тишина, во всем строгий порядок, чистота. Наступал душевный покой, бойцы становились покорными, как только бывают покорны больные, когда хотят стать здоровыми, – они ловили каждое слово «докторицы», верили ей и исполняли все, что она говорила.
– Медицина – одна из самых гуманных областей человеческой деятельности, – сказал доктор Гинстон, когда Женя однажды обмолвилась, что хотела бы переменить свою профессию (разговор их происходил в перевязочной). – И женщина должна занять в ней главное место. Это ваша миссия, Евгения Павловна. Вот кончится гражданская война, поедете в Петроград или в Москву, в медицинский институт. Из вас получится хороший врач. У вас большой опыт. В царской России были замечательные земские врачи. Подвижники! Я думаю, что вы будете именно таким врачом. Мне представляется, что ни в какой другой стране нет таких врачей, как в России. Русский врач – гуманный, идейный врач.
– Мне кажется, – возразила Женя, – что, участвуя в освободительном движении, я приносила больше пользы, чем теперь. Когда я начинаю думать о том, что революции сейчас грозит смертельная опасность, я с особой остротой чувствую, что делаю не то, что надо… Часто, когда до моего сознания доходит весь ужас нашего, вероятно неизбежного, поражения, во мне рождается желание уничтожать врага физически… своими руками.
Гинстон скорбно улыбнулся. Это был человек средних лет, с мягкими чертами лица, небольшой бородкой и усами – типичный русский интеллигент, никак своей внешностью не оправдывавший иностранную фамилию, которую он носил.
– У нас в армии нет ни одной женщины-бойца. Убивать – не женское дело. Женщина с ружьем или за пулеметом – это противоестественно.
– А я как раз хочу научиться стрелять из пулемета.
– Посмотрите на свои руки, Евгения Павловна, – говорил Гинстон, глядя на красивые длинные кисти рук Жени. – Смешно! Ваши руки должны или перебирать струны, или держать хирургический нож. Да! С арфой по фронту! Замечательная мысль! Но – пусть другие играют. Может быть, вы не сумеете играть на арфе так хорошо, как хорошо вы вскрываете абсцессы и делаете перевязки. Руки у вас хирургические, Евгения Павловна. Это ваше призвание.
– Но вам понятно мое желание взять в руки оружие?
– Понятно. Только боец сделает это лучше. Наконец, сейчас не приходится об этом говорить: мы же вас не отпустим. Смешно! И вообще, Евгения Павловна, врачевание – ваша миссия. Революция когда-нибудь кончится, каждый из нас займется мирным делом. Будем строить прекрасные больницы, вы будете главным врачом…
Женя улыбнулась.
– Какой вы добрый, Леонард Яковлевич! Но я с вами не согласна в основном. Вы говорите, убивать – не женское дело. Уничтожать врага – долг каждого из нас, И женщина должна взять винтовку, если обстоятельства потребуют.
– Я сдаюсь, Евгения Павловна… Достаточно ли у вас перевязочного материала? – резко переменил тему разговора Гинстон.
– Очень мало.
– Напишите требование.
– Я уже написала.
И у них пошел обычный при их встречах деловой разговор.
* * *
С разъезда Кауль бронепоезда врага обстреливали мост через реку Уссури. Красные части ушли по мосту за реку. Сакович оставил на левом берегу наиболее боеспособную пехотную часть для защиты железнодорожного моста. Он произвел реорганизацию войск, назначил новых командиров-коммунистов, прибывших из Хабаровска. С Амура подошла артиллерия. Хабаровск прислал два броневых поезда, один из них с шестидюймовой пушкой. И когда все было готово, Красная гвардия – теперь это уже была армия – перешла в наступление. Радость охватила бойцов и командиров, когда войска, бодрые, дисциплинированные, хорошо снаряженные, с красными знаменами, двинулись на Каульскую сопку, укрепленную врагом.
Первая попытка взять её лобовой атакой не удалась. Тогда Шрейбер подвел артиллерию с левого фланга, и на расположение противника обрушился мощный огонь. Враг дрогнул и в панике покатился с сопки, устилая ее убитыми.
Наступил действительно поворот в боях. Сакович и Радыгин блестяще координировали действия войсковых соединений. Командиры-коммунисты отважно вели свои части в бой.
Начался замечательный в истории гражданской войны на Дальнем Востоке поход Красной Армии на восток для освобождения края. Штаб разрабатывал план взятия Владивостока. Противник в панике катился к берегам Тихого океана. В городах и селах Дальнего Востока трудовой народ ликовал.
Но вот штаб фронта получил донесение от передового отряда: «Против нас выступили японцы, мы не в состоянии их удержать, мы отходим».
И началось новое отступление, теперь уже безостановочное. Каждый понимал, что навис разгром.
Под Хабаровском эшелоны остановились. Рядом с санитарным поездом встал какой-то классный состав. Женя выглянула в окно. В этот момент на площадке пульмановского вагона, как раз напротив окна, в которое смотрела Женя, открылась дверь и в ней показался военный.
– Евгения Павловна!
Это был Шрейбер.
– А я смотрю, – проговорил он, – стоит санитарный поезд. Вот, думаю, кстати!
Женя открыла дверь в тамбуре. Шрейбер поднялся в вагон.
– Что это за поезд? – спросила Женя.
– Штабной.
– А что у вас с рукой?
– Пустяки. Перевязать бы.
Они прошли в перевязочную.
Шрейбер сел на табурет, окрашенный белой масляной краской; в перевязочной все было бело: и стены, и стенные шкафчики с хирургическими инструментами и медикаментами, и столики со стеклянными крышками.
– Не такие пустяки, как вы думаете, – сказала Женя, разбинтовав руку. – Больно будет. Пока я буду бинтовать, расскажите, Эдуард Фрицевич, что на фронте?
– Отходим.
– И никакой надежды?
– Никакой. В Забайкалье снова выступил Семенов. В Чите контрреволюционные казачьи части подняли мятеж. При подавлении мятежа убит Борис Кларк. Вы, может быть, его знали?
– Да, знала.
– Белочехи разоружили наш гарнизон в Чите. Иркутск пал. Подняли голову внутренние враги революции. Прошлой ночью под вагон штаба кто-то бросил ручные гранаты. Сакович перебрался в наш пульмановский вагон. Хабаровск пришел к выводу, что дальнейшая фронтовая война немыслима. Так, говорят, решили участники последнего съезда Советов. На конференции в Урульге[49]49
Урульга – станция Забайкальской железной дороги; здесь 28 августа состоялась конференция советских деятелей Забайкалья и Сибири.
[Закрыть] решено распустить и Забайкальскую армию. С остатками разбитых сил Лазо, говорят, ушел на Амурскую дорогу, в тайгу. Все кончено, Евгения Павловна… Можете представить, какое у нас настроение: армия в двадцать тысяч человек должна исчезнуть, так как тыла уже нет, отходить некуда…
– Что же делать? – потрясенная рассказом Шрейбера, спросила Женя.
– Уходить в тайгу, – поглядев в окно, ответил Шрейбер. – Так решено. Для партизанской борьбы.