Текст книги "Великий тайфун"
Автор книги: Павел Сычев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
– А раненые? Поезд полон раненых.
Шрейбер понял, что Женя не бросит поезда, и ничего не сказал.
Он заговорил о другом:
– Вы слышали? На Ленина совершено покушение. Несколько дней тому назад какая-то эсерка стреляла в него, нанесла ему две раны. Жизнь его в опасности.
– Какое несчастье! – как стон вырвалось из груди Жени. – Какая подлость! – гневно воскликнула она.
Ей казалось, что все распадается, всему приходит конец.
Сильная артиллерийская стрельба прервала их разговор.
– Я должен идти, – сказал Шрейбер. Он поднялся, стройный, сохранивший и в минуту поражения свою подтянутость, оправил френч. – Прощайте, Евгения Павловна.
– Прощайте. – Женя угадала, о чем в этот момент подумал Шрейбер. А он подумал, что и ей надо уходить, теперь уже не нужен и ее поезд.
ВАНЬКА КАЛМЫКОВ
Прошло не более часа. Поезд главкома отправился на Хабаровск. Почти вслед ему двинулся санитарный поезд. Женя совершала обход раненых. Не успела она вместе со старшей сестрой обойти и половины поезда, как услышала ружейные выстрелы.
С правой стороны железнодорожного пути в высокой траве скакали верховые с кавалерийскими винтовками за спинами, на брюках у них желтели лампасы.
– Калмыковцы! – разнеслось по поезду.
Началась ружейная стрельба.
Поезд остановился. Женя, встревоженная, вышла из своего купе. Дверь в вагон открылась, и в ней показался казачий офицер, маленького роста, щуплый, с девичьим лицом; вместе с тем в темных орбитах его поблескивали глаза орла-могильника, или стервятника, как называют в народе черных орлов, летающих над полями битв, и высматривающих трупы.
– Старшего врача! – крикнул офицер, шагнув к Жене. Ее обдало запахом пота и перегорелого спирта.
– Я исполняю обязанности врача, – ответила Женя.
– Вы? – удивился офицер, презрительная улыбка искривила его рот.
Он оглядел Женю. У нее, казалось, перестало биться сердце. Она много в своей жизни видела тюремщиков, охранников, жандармов, но такого взгляда еще не встречала; в нем не было и искры чего-либо человеческого.
– Большевикам служите? – Офицер сжал рукоятку нагайки. И вдруг в расширенных зрачках его глаз метнулось нечто такое, что может понять только женщина. – Комиссары или красные командиры среди раненых есть?
– Нет, – ответила Женя.
– Если лжете, расстреляю, – офицер махнул нагайкой, – не посмотрю, что вы врач Красного Креста.
Гнев охватил Женю, глаза ее крикнули: «Вон отсюда!» Офицер одну секунду стоял, словно пораженный тем, что он прочел в ее взгляде.
– В Хабаровске сдадите красную сволочь и будете обслуживать мой отряд. – Он повернулся и, брякнув шашкой о стенку вагона, захлопнул за собой дверь.
Тут только Женя поняла, что перед ней был атаман Калмыков.
Поезд тронулся. Несколько верховых скакали по обеим сторонам полотна железной дороги, как бы сопровождая поезд.
* * *
Подбоченясь, точно победитель на конных состязаниях, на рыжем коне ехал по Муравьево-Амурской улице города Хабаровска Ванька Калмыков. В руке у него, как символ его веры, болталась нагайка. За ним следовала его банда, с лихо сидевшими на головах фуражками, из-под которых пьяно торчали чубы. На высоких кавалерийских лошадях в желтых кожаных седлах покачивались мелкорослые, как на подбор, горделивые желтолицые самураи с черными подстриженными усами. Праздные толпы городской буржуазии и аристократии – откуда только они взялись! – встречали «освободителей». Нарядные дамы – где они только были до сих пор? – радостно улыбаясь, помахивали обнаженными до локтей холеными руками, украшенными браслетами и перстнями; иные из них подносили букеты из астр самураям, принимавшим цветы с брезгливой улыбкой (враги, пользуясь услугами предателей, презирают их).
Так же, как и во Владивостоке во время мятежа легионеров, простые люди с нескрываемой ненавистью смотрели на врагов и на предателей.
* * *
Ванька Калмыков со своим «штабом» занял помещение Совета, где до революции была канцелярия генерал-губернатора Приамурской области.
Туда-то, к нему в кабинет, калмыковский конвой и привел Женю Уварову. Ванька сидел за письменным столом. Над его головой в раме висел изрубленный шашкой портрет Карла Маркса. В углу, со стены, свешивались разорванные обои. На столе стоял треснутый графин для воды, валялись окурки.
Ванька Калмыков показался Жене более ничтожным за этим большим письменным столом, в этом высоком кожаном кресле, принадлежавшем последнему генерал-губернатору Приамурского края, шталмейстеру двора его императорского величества Гондатти.
– Вы будете служить у меня при отряде, – сказал Ванька, – в этом же санитарном поезде. Согласны?
– Согласна, – ответила Женя.
Быстрое согласие Жени удивило Ваньку.
– А разве вы не большевичка?
– Медицина – дело беспартийное, мы обязаны оказывать помощь всем.
– А почему в поезде вы… больно гневно поглядели на меня?
– Вы позволили себе грубость, а грубости я не терплю.
– Только и всего?
– Только и всего.
Ваньку Калмыкова природа лишила таких человеческих чувств, как сострадание, жалость; ему были чужды такие понятия, как честь и честность, долг и тому подобное; он был жесток и бесчестен; природа дала ему мало ума. Маленький ум его помог Жене говорить ему неправду (врагу не всегда надо говорить правду, и ложь бывает святой). Ванька принимал ложь за правду.
– Ну, а ваш медицинский персонал? – спросил Ванька.
– Все останутся со мной в поезде.
– И большевики?
– В поезде нет ни одного большевика.
– Что-то не верится.
– Я знаю всех и ручаюсь за всех.
– Будете отвечать жизнью… Знайте: моя задача – истреблять большевиков.
– У каждого своя профессия.
Ванька не понял даже этой иронии.
– Ну ладно. – Он встал из-за стола. – Я приду к вам в поезд.
И опять Ванька посмотрел на Женю взглядом, от которого она содрогнулась.
Он вышел из-за стола. Женю обдало противным запахом пота.
– Пискунов! – крикнул Ванька.
Вошел молодой офицер (это был прославившийся потом хабаровский палач, местный житель).
– Напишите приказ о назначении, – Калмыков указал пальцем на Женю, – старшим врачом санитарного поезда номер один.
Когда Женя была уже за дверью, Ванька сказал Пискунову:
– Отпустите без конвоя. А людей в поезде надо прощупать.
* * *
В это время неподалеку от памятника известному деятелю Восточной Сибири графу Муравьеву-Амурскому, на краю утеса, под которым бурлили воды хмурого в этот день Амура, стояли в нижнем белье, со связанными за спиной руками восемнадцать музыкантов-венгров, бывших военнопленных, игравших еще накануне в ресторане «Чашка чая». Перед вступлением Ваньки Калмыкова в Хабаровск к ним на квартиру, на Михайловской улице, пришел чех Юлинек, тоже бывший военнопленный, работавший в прачечной городской больницы. Юлинек с нетерпением ожидал прихода мятежных легионов и, когда увидел, что советские власти покинули Хабаровск, решил встретить своих «братьев» с музыкой. Капельмейстер заявил, ему, что не будет встречать белых музыкой.
Едва Ванька расположился в своей резиденции, Юлинек в мундире унтер-офицера явился к нему с предложением своих услуг по истреблению большевиков. (Легионеры до Хабаровска не дошли; они сыграли свою роль здесь и нужны были «союзникам» для другого, их повернули обратно на восток.) Ваньке понравился Юлинек. Рыбак рыбака видит издалека. Ванька сразу разгадал в унтер-офицере палача. Узнав от него об отказе венгров встретить его с музыкой, Ванька велел расстрелять их. Музыкантов в тот же день схватили, связали, средь бела дня привели в городской сад, к утесу, раздели, поставили спиной к Амуру.
Этому были свидетелями многие жители города. Видела все это из-за деревьев и Женя Уварова, возвращавшаяся от Ваньки Калмыкова. Она видела плечистого военного с нерусской бритой физиономией, с маузером в руке, распоряжавшегося расстрелом. Ее потрясли крики ужаса тех, кто был только ранен и, обливаясь кровью, падал спиной с утеса, вниз, на камни, в водоворот реки.
Не видя ничего больше и не слыша ничего, Женя пробиралась сквозь толпу.
Ее негромко окликнул женский голос:
– Евгения Павловна!
И кто-то взял за руку.
Это была старшая сестра поезда.
– Пойдемте, – она потянула Женю за собой.
Когда они вошли в переулок, сестра сказала:
– В вашем купе сидит калмыковский офицер. Все коммунисты в поезде арестованы, – кто-то выдал. Раненые, кто мог ходить, разбежались. Ни одной минуты на улице! Пойдемте.
– Куда?
– Пойдемте.
Они пошли по Портовому переулку и скоро скрылись в подъезде двухэтажного каменного дома.
СЧАСТЛИВЫЙ СЛУЧАЙ
Не будем знакомить читателей с обитателями квартиры, где укрылась Женя Уварова. Скажем только, что это была семья врача; жена его, хотя она и окончила Бестужевские курсы в Петербурге, не работала, занимаясь домашним хозяйством и воспитанием пятерых детей – от восьми до восемнадцати лет. На всем – на лицах обитателей дома, на их одежде, на старинном ореховом письменном столе хозяина, на дубовом буфете, – словом, на всем лежала печать скромности и благородства. В кабинете хозяина висели портреты Тургенева и Чехова. Во всем чувствовалась домовитость, – так бывает в квартирах, обставленных старой, но прочной мебелью, с кучей всяких безделушек, когда люди подолгу живут на одном месте.
Врач и его жена знали об опасности, которая грозила Жене Уваровой, и поэтому укрыли ее.
На улицах Хабаровска красовались флаги не только Японии, но и Соединенных Штатов Америки, Великобритании, Франции. Под их сенью происходил кровавый международный разбой.
Ванька Калмыков был хозяином города, а хозяином Ваньки была Япония; он выполнял задачу, поставленную перед ним правительством этой страны: истреблять большевиков, или «барсуков», как говорили японские офицеры и солдаты, сопротивлявшихся захвату интервентами русской земли.
Каждый день Женя узнавала о зверствах, творимых калмыковцами.
– Город терроризован, – говорил укрывший ее врач. – В оврагах за городом – трупы расстрелянных. Сегодня расстреляли коммунистку Станкевич[50]50
Александра Петровна Ким (Станкевич), кореянка, была комиссаром по иностранным делам при Хабаровском исполкоме. За два дня до падения Хабаровска она вместе с другими советскими работниками отбыла по Амуру в Благовещенск. В станице Екатерино-Никольской белогвардейцы захватили пароход, арестовали большевиков – их было десять – и отправили в Хабаровск. Калмыковцы жестоко пытали. их. После пыток Ким была расстреляна лично Юлинеком.
[Закрыть].
Женя не знала Хабаровска и не могла ни с кем установить связь; да если бы ей и был известен кто-нибудь, то вряд ли она в эти дни нашла бы кого-нибудь – коммунисты ушли из города, а кто остался, те были схвачены калмыковцами, расстреляны или сидели на гауптвахте и в «вагоне смерти», ожидая казни. Возникло ли уже революционное подполье – Женя этого не могла знать.
И вдруг однажды, просматривая газету, она прочитала объявление:
«Гарриет Блэк,
американка из Сан-Франциско,
дает уроки английского языка.
Гостиница «Россия», комната № 8»
Объявление взволновало Женю: открывалась, как ей казалось, возможность встретиться с Антоном Грачевым.
Можно себе представить изумление Гарриет Блэк, когда в ее номер после стука в дверь вошла Женя Уварова. Гарриет надеялась на успех, но не думала, что он придет так скоро.
Необычайное волнение охватило и Женю. Тут все разъяснилось. Гарриет Блэк разыскивала не только Женю. К объявлению она прибегла в надежде, что, может быть, на него откликнется и ее Энтон, но Антон не откликнулся. Он ушел с Дальсовнаркомом в Свободный, потом в Зею, а затем, когда японские войска, переправившись с Сахалина через Амур, заняли Благовещенск и Дальсовнарком перестал существовать, Антон, как и многие другие, скрылся в тайге.
– Энтона нет в городе, – говорила Гарриет Блэк. – Я уверена в этом. Я дала объявление во все газеты. Расклеила по всему городу. Он пришел бы.
Оставалось устроить отъезд Жени Уваровой во Владивосток.
* * *
Гарриет Блэк отправилась к командующему американским экспедиционным корпусом генералу Грэвсу, чтобы получить от него соответствующий документ. Грэвс, к слову сказать, находился в сдержанной вражде с японским командованием. Противоречия политических и экономических интересов двух стран – США и Японии – на Дальнем Востоке не ослабели, а, напротив, усилились, когда эти два хищника приступили к захвату Дальневосточного края. Грэвс писал своему правительству: «Казаки под предводительством Калмыкова пытаются начать враждебные действия против американцев. Эти действия поддерживаются Семеновым. Я думаю – направляются Японией… Просьба прислать в мое распоряжение один батальон трехдюймовой или горной батареи».
О посещении Гарриет Блэк генерала Грэвса стоит сказать несколько слов.
Грэвс принял ее как свою соотечественницу и едва ли не единственную американку в городе очень благосклонно. Гарриет почувствовала его расположение. Генерал курил сигару, сидя за столом. Он предложил Гарриет стул возле стола. Она сказала, что должна увезти из Хабаровска свою сестру, тяжело заболевшую психически от ужасов калмыковского террора.
– Меня удивляет, генерал, – сказала она, – что вы… я слыхала о вас много хорошего… что вы терпите убийства, которые совершают Калмыковцы. Я вам советую взять автомобиль и поехать по окраинам города. Вы увидите торчащие из земли ноги и руки расстрелянных Калмыковым русских людей. Я слышала, что вчера с гауптвахты Калмыковцы увезли за город одиннадцать русских рабочих и расстреляли. Жены нашли трупы своих мужей. Они рыдали, потрясая души других. На станции стоит так называемый «вагон смерти», где находятся люди, обреченные на казнь. Проклятия сыплются на головы не только калмыковцев и японцев. Русские проклинают вас, генерал Грэвс, они проклинают нашу страну…
– Почему же они не идут ко мне, не скажут мне?
– А вы сами не знаете этого, генерал?
– Не знаю. Клянусь вам честью…
– Я не большевичка, но я сотрудник американского Красного Креста. Я не могу быть равнодушна к тому, что происходит. Я считаю позором, что здесь развевается флаг моей страны! – горячо сказала Гарриет Блэк.
– Я взволнован тем, что вы говорите, – сказал генерал.
Нельзя было понять, насколько он был искренен. Во всяком случае, выслушивал Гарриет Блэк терпеливо.
– Вы не знали этого? – недоверчиво воскликнула Гарриет.
– Не знал.
– Этому невозможно поверить… Простите, генерал, но… – Она не договорила, увидев, как кровь разлилась по лицу Грэвса; она поспешила привести генерала в равновесие. – Я, – сказала она, – уверена в вашем благородстве.
Генерал не знал, как держать себя со столь дерзкой соотечественницей. Он не привык к таким атакам со стороны женщин.
– Я вам очень благодарна, – поспешила закончить разговор Гарриет Блэк. – Если в дороге будут недоразумения, разрешите телеграфировать вам.
– Всегда к вашим услугам, – Грэвс встал из-за стола.
Гарриет Блэк почтительно кивнула головой и вышла из кабинета.
* * *
Двое суток, заняв нижние диваны в вагоне первого класса пассажирского поезда Хабаровск – Владивосток, ехали Гарриет Блэк и Женя Уварова (верхние полки занимали американские офицеры). Женя редко поднималась с дивана и молчала всю дорогу, а Гарриет беспрестанно наклонялась над ней, предупреждая каждое ее желание. Выходя из купе, она оживленно болтала с американцами. Только один раз в пути калмыковские контрразведчики попытались заглянуть в купе, чтобы проверить пропуска, но американцы довольно грубо закрыли дверь перед их носом.
* * *
Никогда сердце у Жени не билось так, как в ту дождливую ночь, когда она входила во двор, в глубине которого стояла, чуть белея, избушка Серафимы Петровны с темными, словно безжизненными, окнами. Дождь лил как из ведра. Женя вся промокла и дрожала от холода и волнения.
Постучала в окошко… Увидела прильнувшее к стеклу встревоженное лицо Серафимы Петровны.
– Мама, это я.
Серафима Петровна вскрикнула не то от испуга, не то от радости и бросилась в сени, босая, в одной рубашке.
– Мама! – Женя припала к теплой груди Серафимы Петровны, и ее воля, находившаяся в напряжении в течение трех месяцев, вдруг покинула ее, она разрыдалась.
– Пойдемте, Женя.
– Где Витя? – прошептала Женя.
– В городе. Здоров. Приходит.
– Петюшка?
– Здоров. Пойдемте.
Они вошли в спальню. Там было темно. Но видно было – разметал Петюшка широко по постели свои белые ручонки, как маленький богатырь, запрокинул темную буйную головку.
Прижав руки к груди, Женя смотрела на него, забыв обо всем, что было позади. Слезы радости текли у нее по щекам.
* * *
Весь день Женя наслаждалась болтовней Петюшки. Вечером пришел Виктор.
Открыв ему дверь в сенях и поцеловав его, Серафима Петровна шепнула:
– Радость у нас какая, Витенька!
– Какая, мама?
– Да такая, что… Давно и не было такой.
В этот момент за дверью послышался голос Петюшки:
– Мама, я не хочу…
Виктор рванул дверь. У порога стояла Женя.
Они бросились друг к другу, слились в объятиях. Петюшка радостно прыгал вокруг них и хватался ручонками то за платье матери, то за брюки отца.
Петюшкина болтовня, объятия Виктора – были как сладостный сон. Но жизнь, скупо одаривающая людей радостями, скоро разбудила счастливцев.
В КОНЦЛАГЕРЕ
Шли золотые осенние дни. Солнце сияло в необъятном, непостижимо глубоком и необыкновенно голубом небе. Днем оно сильно пригревало. По дворику, обнесенному колючей проволокой, блестя золотистыми крыльями, летали стрекозы. На подоконники и на белые косяки окон с железными решетками садились божьи коровки. Должно быть, в лесу уже созрели виноград и актинидия. Когда забудешь о том, что происходит в мире, тепло становится на душе, подставишь лицо к солнцу, закроешь глаза и сидишь, ни о чем не думая… Но в небольшом дворике для прогулок, за оградой из колючей проволоки, невозможно забыть о том, что происходит в мире.
Концентрационный лагерь, устроенный для содержания «комиссаров» и красногвардейцев, а также чешских солдат, отказавшихся выступить 29 июня против Совета, представлял собою небольшую территорию под скалистой горой, с несколькими кирпичными казармами, построенными еще до революции. Вся эта территория была обнесена двойной, с промежутком в два метра, оградой из колючей проволоки. В одной из казарм, в торцовой ее части, где прежде была офицерская квартира из трех комнат, находилось «комиссарское» отделение. «Комиссарский» дворик был отделен от внешнего лагерного двора также колючей проволокой, но в один ряд. У самой стены в проволочной ограде была калитка. Здесь стоял часовой.
На ступеньках перед входом в «комиссарское» помещение лагеря сидел доктор Гинстон, взятый «в плен» интервентами на Уссурийском фронте. Вокруг него, кто сидя на ступеньках, кто стоя, сгрудились бывшие деятели Совета, теперь «пленники Антанты», как выражался Степан Чудаков.
Гинстон рассказывал об Уссурийском фронте то, чего не знали узники лагеря. Рассказ его был нерадостен. Сражение было проиграно. Никто тогда из находившихся в лагере не знал, сколь велико будет значение этого, хотя и проигранного, сражения. Никто из сидевших в лагере не думал, какую поистине великую историческую роль сыграют трудящиеся Дальнего Востока в борьбе с вооруженными ордами интервентов. Два с половиною месяца красные воины Приморья и Амура не только задерживали наступавшие с востока чешские полки, но и уничтожали их, облегчая тем самым задачу разгрома чешских мятежников, действовавших в центральных губерниях России. В то время шла великая битва на Урале, шел бой за Казань. Белочешские полки рвались к Москве. По замыслу интервентов, их «братья» на Дальнем Востоке должны были оказать им помощь. Но… против армии Саковича, шедшей от победы к победе, – бойцы уже предвкушали радость вступления во Владивосток, – двинулись японские дивизии, и все было кончено.
– Не будь японцев, – говорил доктор Гинстон, – белочехи были бы уничтожены. Начиная от Уссури, наше наступление велось превосходно. Изумительным был рейд по Сунгачу флотилии под командой Шевченко. Этот замечательный командир и отважный человек вместе с Радыгиным на четырех или пяти небольших плоскодонных пароходах, с отрядом в шестьсот человек, поднялся по Сунгачу, притоку реки Уссури, к озеру Ханка и высадился в Камень-Рыболове, чтобы, по замыслу Саковича, зайти в тыл к белочехам и отрезать им путь к отступлению на Никольск-Уссурийский. Трудный, говорили, был рейд по Сунгачу, узкому, извилистому. По нему суда, кажется, не ходили. Однако флотилия добралась до истока реки, вошла в озеро, пересекла его, и отряд высадился в Камень-Рыболове. Здесь, оказывается, оперировала банда полковника Орлова. Начался бой. Белогвардейцы были разбиты и отступили. Появление отряда Шевченко в тылу у белочехов вызвало панику среди мятежников. Японцы поторопились на помощь. Положение сразу изменилось, наш фронт дрогнул, и Шевченко с Радыгиным отплыли из Камень-Рыболова, спустились по Сунгачу в Уссури и дальше – до Хабаровска. О дальнейшей судьбе Шевченко, – рассказывал доктор Гинстон, – точно не знаю. Знаю только, что при эвакуации Хабаровска ему поручили вести по Амуру в Благовещенск речную флотилию в шестнадцать судов. У станицы Екатерино-Никольской флотилия подверглась нападению со стороны казаков. Один из пароходов взорвался и стал тонуть. Флотилия отступила, но ночью вновь двинулась вверх. Удалось благополучно проплыть мимо Екатерино-Никольской. Но утром флотилии повстречался советский катер, шедший из Благовещенска. Шевченко узнал, что город занят японцами. Нельзя было плыть ни вверх, ни вниз. Утопив тяжелые орудия в Амуре, Шевченко пристал к китайскому берегу и там высадился. Больше я о нем. ничего не слыхал. Где его отряд, что с ним – не знаю. Говорят, бродит где-то по Китаю, а Радыгин попал в лапы к Калмыкову. Несдобровать ему. В общем – поражение бесповоротное.
– Бежать надо, – сказал Дядя Володя, когда Гинстон кончил свой рассказ. – Мы должны бежать – не для спасения своей шкуры, а для того, чтобы продолжать борьбу. Ты, Костя, должен уйти первым.
Костя Суханов и в лагере был в своей студенческой куртке и фуражке. Он побрился и выглядел очень молодо; впрочем, ему и минуло-то в марте всего двадцать четыре года – зеленая юность!
– Если я и уйду отсюда, то уйду последним, – сказал он.
– Это ошибка, – возразил ему Володя.
– Нет, не ошибка. Моим бегством воспользуются враги. Будут писать: «Бежал из лагеря немецкий шпион». Они были бы рады моему побегу. Здесь же я для них более опасен. Судебного процесса по обвинению меня в шпионаже они устроить не могут: нет улик.
– Ты придаешь значение тому, что будут говорить враги. Ленин же не явился на суд, который готовили ему враги, и правильно сделал. И ты поступишь правильно, если убежишь.
– Есть еще одно обстоятельство, которое заставляет меня отказаться от побега.
– Какое?
– Не все хотят бежать.
– За ноги буду держать, кто полезет через проволоку, – раздался голос Петропавлова, вышедшего из дверей «комиссарского» помещения; он, по-видимому, слышал весь разговор.
– Вот, слыхал? – сказал Костя.
Случайный человек в революции, Петропавлов в царское время служил военным писарем в каком-то крепостном управлении, после Февральской революции устроился на работу в аппарат Совета, приколол к своей военной фуражке вместо кокарды красную звездочку и стал считать себя социалистом (много таких родила Февральская революция). 29 июня он и не пытался бежать, думая, что ему не грозит никакая неприятность. Попав под руку чешским мятежникам, – может быть, красная звездочка и подвела его, – он угодил в лагерь, но и отсюда не собирался бежать.
– Не забывайте, что говорил Вылк! – с угрозой добавил он.
Комендант лагеря, поручик Вылк, приказав однажды построить заключенных в две шеренги, въехал верхом на лошади в «комиссарский» дворик и грозно заявил: «Кто убежит – поймаем и расстреляем. И кто останется в лагере – расстреляем».
К Петропавлову присоединился Пегасов. Этот огромный, одутловатый, неуклюжий человек с больными ногами не хотел бежать не только потому, что не представлял себя бегущим (а при побеге, может быть, в самом деле пришлось бы бежать), но и потому, что по натуре своей был теленком, не способным к решительным действиям, боявшимся крови, хотя он и любил говорить: «Бомбочки, бомбочки надо кидать в буржуев». Он поддакнул Петропавлову:
– Будем держать за ноги, кто полезет через проволоку, за ноги.
– Еще один, – сказал Костя, обращаясь к Володе. – А представь, если Вылк приведет в исполнение свою угрозу. Будут говорить: «Мало того, что убежал от суда, еще и своих товарищей подвел под расстрел». Нет, брат…
– Чепуха! – возразил Володя. – Вздор!
– Всем надо бежать, – вступил в разговор Степан Чудаков. Обычно Чудаков бывал в довольно веселом расположении духа, сегодня же и у него нервы натянулись до отказа, как струны на его скрипке, которая, вероятно, досталась бывшему сторожу Солдатского дома Огурцову на память об «Эгершельдском председателе». – Ты, Всеволод, – обратился он к Сибирцеву, – ты ведь сапер, давай устроим подкоп и бежим все сразу.
– Я уже думал об этом, обследовал, – дымя трубкой, внешне как будто спокойный, процедил Сибирцев. – Фундамент здания положен на скале. Подкоп невозможен.
– Можно найти другой способ побега, – волновался Чудаков.
– Во всяком случае, – заключил разговор Костя, – если я и уйду отсюда, то уйду последним.
Костя был непреклонен в своем решении, не думая, не подозревая, какую ошибку он совершает.
Через несколько дней после этого разговора из лагеря исчез Володя. Исчез внезапно и таинственно. Заключенные недоумевали, куда он мог деться. Когда же в кладовой при кухне нашли его штаны, рубашку и ботинки, все стало ясно. Бежать Володе помогли чешские солдаты, приготовившие для него солдатскую одежду, в которую он и переоделся. Покуривая сигарету, он прошел спокойно через двор лагеря и вышел в настежь открытые ворота (в это время въезжала телега с дровами).
Это был необыкновенно простой и смелый побег, рассчитанный исключительно на слабую бдительность солдат, на то, что часовой не обратит внимания на «своего»: солдаты беспрестанно проходили через ворота в город и возвращались из города.
В день побега на «комиссарский» дворик явился в своих желтых крагах, обтягивавших его длинные тонкие ноги, комендант лагеря – высокий лощеный человек с недобрым взглядом. По-видимому, недаром носил он фамилию Вылк[51]51
Вылк – по-чешски – волк.
[Закрыть].
Петропавлов с Пегасовым ждали расправы, но Вылк, повторив свою угрозу, ушел с дворика; расправы не последовало. Напротив, вскоре на свидание с Костей допустили Александру с ребенком и Софью. С ними пришли девушки – члены Красного Креста, принесшие корзины с продовольствием.
Заключенные бросились к ограде:
– Ура! Наши снабженцы!
Александру и Софью пропустили на «комиссарский» дворик.
Костя восторгался сыном:
– Хорош! Вырос!
– Да он весь в тебя, – заметил Всеволод Сибирцев, шумно выражавший свое внимание сыну друга. – Дай-ка мне его, Шура. Безработный секретарь Совета жаждет деятельности хотя бы в области воспитания подрастающего большевистского поколения. А вы поговорите тем временем.
– Уронишь! Медведь! – сказала Александра, но дала ребенка.
– Не беспокойся. – Всеволод взял мальчика на руки и понес его, напевая:
Сам узнаешь, будет время, бранное житье…
Его неуклюжая фигура с ребенком на руках вызывала смех и остроты.
– Что вы ржете, черти полосатые? Испугаете младенца. Он, кажется, засыпает.
Заключенные подхватили принесенные девушками корзины и понесли их в помещение.
– А это от мамы, от папы и… от меня, – вручая Косте пакет и счастливо улыбаясь, говорила Софья. – Пирожки. Сама пекла. Сорок два пирожка. Всем по два пирожка.
– Два пирожка лишние, – сказал Костя.
– Как лишние? Почему?
– Так. Один бежал.
– Кто?
– Угадай, – хитрая улыбка блуждала в глазах у Кости.
Софья окинула взглядом дворик.
– Знаю.
– Кто?
– Знаю, – повторила Софья, зардевшись. – А вы чего ждете? Я бы на вашем месте давно убежала.
– Дай поговорить, – перебила ее Александра.
Все трое стали у стены «комиссарского» помещения.
Из дверей вышел доктор Гинстон. Пожав руку Александре, он сказал:
– Расхворался ваш муженек.
– Как хорошо, что вы здесь! – невольно вырвалось у Александры.
– Ну, я предпочел бы не быть здесь.
– Простите, я неправильно выразилась…
– Я понимаю, что вы хотели сказать. Конечно, мое пребывание в лагере оказалось полезным для товарищей… Константину Александровичу надо серьезно лечиться.
– Здесь самое подходящее место для этого, – иронически заметил Костя.
– Лечиться можно и здесь, – возразил Гинстон.
Костя посмеялся:
– Доктора – удивительные чудаки.
Помолчав, он сказал Александре:
– Мне очень нужны первый и второй номера «Промышленности и торговли Дальнего Востока»…
– Я думал, что вы дело скажете, – заметил Гинстон, – а вы…
– Я дело говорю, доктор. Если вышел из печати третий номер, – продолжал Костя, – достань и его. Мне они очень нужны. Да вот табаку бы. Здесь все курят махорку, а я к ней не могу привыкнуть. Сидя в тюрьме, привык к «кепстэну». Пришли, пожалуйста. Трубка есть, а табаку нет. – Костя вынул из кармана трубку, повертел ее в руках.
– Хочешь папиросу? – Александра достала из сумочки пачку папирос, закурила и дала Косте.
– Да! Чуть было не забыл! – затянувшись папиросой, воскликнул Костя. – Принеси или пришли, пожалуйста, те выпуски «Итогов науки», в которых помещена статья профессора Чугуева о периодической системе элементов.
Александра пожала плечами.
– Для чего тебе понадобилась «Периодическая система элементов»? Я понимаю, когда ты просишь «Промышленность и торговлю Дальнего Востока», ну, а «Периодическая система элементов»?
– Хочу освежить в памяти. В лагере все на свете можно перезабыть!.. Я тебя очень прошу – пришли.
– Удивительно! – только и могла сказать Александра, искренне удивлявшаяся желанию мужа освежить в памяти периодическую систему элементов Менделеева.
Не отвечая на ее замечание, Костя сказал:
– А доктор преувеличивает мои болезни. У меня великолепное настроение. А еще римляне говорили: «Mens sana in corpore sano»[52]52
Здоровый дух в здоровом теле (лат.).
[Закрыть].
– Благодарите свой характер, – вставил Гинстон. – При ревматизме ног и катаре желудка хорошее настроение – это, Константин Александрович, явление не часто встречающееся.
– На характер свой жаловаться не могу.
– Завидный характер, – повторил Гинстон и отошел от них.
– Что же вы тут делаете, Костя? – спросила Софья.
– Я весь день провожу в занятиях английским языком, политико-экономическими науками. Ну, и остальные много занимаются. Уткин, – он кивнул головой на Петра Уткина, человека, обросшего бородой, в полосатой рубашке с галстуком, разгуливавшего по дворику с книгой, – изучает французский язык. Да, да, представь себе – французский язык! В Австралии, в эмиграции, он овладел английским языком, теперь не выпускает из рук учебника французского языка, мечтает о дипломатической работе. Удивительное у этого человека самообладание. Он будто не в лагере, а у себя дома. Степан Чудаков просвещает анархиста Пегасова, хочет сделать из него марксиста. Как видишь, без дела не сидим. Но жаль, что прогулки коротки. Дни еще чудесные, а приходится сидеть в помещении. Но это все пустяки. – Обратившись к жене, Костя сказал: – Меня беспокоит твое материальное положение. В газетах пишут, что я «хапнул» сотни тысяч. Но на эти мифические сотни тысяч тебе, вероятно, очень трудно жить.